Наука как призвание и профессия

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 25 Марта 2014 в 23:02, реферат

Краткое описание

В настоящее время отношение к научному производству как профессии обусловлено прежде всего тем, что наука вступила в такую стадию специализации, какой не знали прежде, и что это положение сохранится и впредь. Не только внешне, но и внутренне дело обстоит таким образом, что отдельный индивид может создать в области науки что-либо завершенное только при условии строжайшей специализации. Всякий раз, когда исследование вторгается в соседнюю область, как это порой у нас бывает – у социологов такое вторжение происходит постоянно, притом по необходимости, – у исследователя возникает смиренное сознание, что его работа может разве что предложить специалисту полезные постановки вопроса, которые тому при его специальной точке зрения не так легко придут на ум, но что его собственное исследование неизбежно должно оставаться в высшей степени несовершенным. Только благодаря строгой специализации человеку, работающему в науке, может быть, один-единственный раз в жизни дано ощутить во всей полноте, что вот ему удалось нечто такое, что останется надолго.

Вложенные файлы: 1 файл

Veber_Nauka_kak_prizvanie КСЕ.doc

— 236.50 Кб (Скачать файл)

Судьба нашей эпохи с характерной для нее рационализацией и интеллектуализацией и прежде всего расколдовыванием мира заключается в том, что высшие благороднейшие ценности ушли из общественной сферы или в потустороннее царство мистической жизни, или в братскую близость непосредственных отношений отдельных индивидов друг к другу. Не случайно наше самое высокое искусство интимно, а не монументально; не случайно сегодня только внутри узких общественных кругов, в личном общении, крайне тихо, пианиссимо, пульсирует то, что раньше буйным пожаром, пророческим духом проходило через большие общины и сплачивало их. Если мы попытаемся насильственно привить вкус к монументальному искусству и "изобретем" его, то появится нечто столь же жалкое и безобразное, как то, что мы видели во многих памятниках последнего десятилетия. Если попытаться ввести религиозные новообразования без нового, истинного пророчества, то возникнет нечто по своему внутреннему смыслу подобное – только еще хуже. И пророчество с кафедры создаст в конце концов только фантастические секты, но никогда не создаст подлинной общности. Кто не может мужественно вынести этой судьбы эпохи, тому надо сказать: пусть лучше он молча, без публичной рекламы, которую обычно создают ренегаты, а тихо и просто вернется в широко и милостиво открытые объятия древних церквей. Последнее сделать нетрудно. Он должен также так или иначе принести в "жертву" интеллект – это неизбежно. Мы не будем его порицать, если он действительно в состоянии принести такую жертву. Ибо подобное принесение в жертву интеллекта ради безусловной преданности религии есть все же нечто иное в нравственном отношении, чем попытка уклониться от обязанности быть интеллектуально добросовестным, что бывает тогда, когда не имеют мужества дать себе ясный отчет относительно конечной позиции, а облегчают себе выполнение этой обязанности с помощью дряблого релятивизма. Та позиция представляется мне более высокой, чем кафедральное пророчество, не дающее себе отчета в том, что в стенах аудитории не имеет значения никакая добродетель, кроме одной: простой интеллектуальной честности. Но такая честность требует от нас констатировать, что сегодня положение тех, кто ждет новых пророков и спасителей, подобно тому положению, о котором повествуется в одном из пророчеств Исайи; речь идет здесь о прекрасной песне эдемского сторожа времен изгнания евреев: "Кричат мне с Сеира: сторож! сколько ночи? сторож! сколько ночи? Сторож отвечает: приближается утро, но еще ночь. Если вы настоятельно спрашиваете, то обратитесь, и приходите" (7).

Народ, которому это было сказано, спрашивал и ждал в течение двух тысячелетий, и мы знаем его потрясающую судьбу. Отсюда надо извлечь урок: одной только тоской и ожиданием ничего не сделаешь, и нужно действовать по-иному – нужно обратиться к своей работе и соответствовать "требованию дня" – как человечески, так и профессионально. А данное требование будет простым и ясным, если каждый найдет своего демона и будет послушен этому демону, ткущему нить его жизни.

 

Примечания

 

В лице Вебера XIX век имел одного из последних своих представителей. Когда век этот, переживший уже свои официальные похороны (ими была первая мировая война), в последний раз взглянул «окрест себя», на месте лелеемого им разумного царства Истины, Добра и Красоты он увидел одни лишь развалины. Это и засвидетельствовал Вебер, отметивший отделение Истины от добра и красоты, Добра – от красоты и истины, Красоты – от истины и добра; отделение, превратившее некогда светлое, прозрачное и гармоничное «царство» в нечто, подобное джунглям, и царство стихий, в поле битвы богов, где каждый воюет против всех и все – против каждого. Сегодня мы знаем, констатирует Вебер в докладе «Наука как призвание и профессия», «что нечто священно именно потому и постольку, поскольку оно не прекрасно... Мы знаем также, что прекрасное может не быть добрым и даже что оно прекрасно именно потому, что недобро, – это нам известно со времени Ницше, а еще ранее вы найдете это в «Цветах зла»... И уже ходячей мудростью является то, что истинное может не быть прекрасным и что нечто истинно лишь постольку, поскольку оно не прекрасно, не священно и не добро. Но это самые элементарные случаи борьбы богов, «несовместимости ценностей», пишет Вебер. Иначе говоря, тот идеально-разумный мир смыслообразующих ценностей, который еще противостоит у неокантианцев (например, у Риккерта) стихии «жизни» как нечто целостное, распался у Вебера на множество удельных враждующих княжеств.

Одна из самых важных и самых общих причин этого получает исчерпывающее выражение в лаконичной формуле Ницше: «Бог умер». Если «умер» единый бог христианства, а потребность в миропросветляющих идеалах, в смыслообразующих ценностях осталась, еще живет в человечестве (это для Вебера простой эмпирический факт), то каждый из этих идеалов (ценностей) становится сам себе богом и требует к себе соответствующего отношения. Таким образом, происходит нечто вроде возврата от христианского монотеизма к дохристианскому (языческому) политеизму. Правда, старые языческие боги вышли из этой метаморфозы уже поблекшими. «Многочисленные древние боги, лишенные своих чар и поэтому принявшие образ безличных сил, выходят из гробов, стремятся завладеть нашей жизнью и вновь начинают вести между собой вечную борьбу». Зато теперь над ними уже нет высшего начала, а потому невозможно установить среди них не только «субординацию», но элементарный порядок. Более того, поскольку «бог умер» – невозможно определить, кто из этих языческих божеств олицетворяет светлую, а кто – темную силу. Каждое из них претендует на абсолютную значимость, каждое из них выдвигает свою «ценность» в качестве высшей, служение которой должно исчерпать все человеческие возможности. Исчезло общее для всех солнце, и стали видны все звезды на небе. Каждая светилась теперь своим собственным светом. Особенность каждой звезды выявилась со всей отчетливостью – наконец-то любую из них можно было постичь во всей ее «специфичности». Но одного нельзя было установить: какой звезде следует отдать предпочтение. Решение этого вопроса зависело отныне только от индивида. Какая из них приглянется ему – ту он и волен сделать (своей!) абсолютной ценностью.

Вебер зафиксировал воистину драматическую ситуацию западноевропейского человека. Речь шла о положении, так сказать, между небом и землей – землей «эмпирической реальности» и небом идеалов (ценностей). Человек оказался как раз на полпути между «дольним» и «горним». А именно там, говорят, и сторожит его дьявол. С одной стороны, перед человеком открывался реальный мир, не несущий в себе никакого смысла, хотя бы уже по одному тому, что он был создан с помощью той самой науки (и базирующейся на ней техники), которая, согласно Веберу, чисто «технична» и, значит, принципиально «бессмысленна». С другой стороны, высоко над его головой, в туманно-голубой дымке витало царство идеала, не только оторванное от земли, но и потрясенное в своих основаниях внутренними раздорами «богов», перешедших отныне от «иерархии» к «равноправию». Задача человека заключалась, по Веберу, в том, чтобы, насколько это возможно, «связать» небо и землю, придав смысл своему земному существованию с помощью идеалов и ценностей, воплотив в «дольнем» мире все так или иначе причастное царству идеалов, что он способен воплотить. И задачу эту человек должен был осуществлять с ясным сознанием того, что ему неоткуда ждать помощи. «Земля», преобразуемая Наукой и техникой, которые руководствуются одним лишь принципом полезности, сама по себе ни на шаг не продвинется к идеалу. Небо, обессиленное междоусобной «войной богов», само по себе не только не способно облагородить «землю», но и вряд ли сможет сохранить себя от распадения. Словом, человек – в который уж раз! – оказывается в гамлетовской ситуации: «Мир раскололся, и смешней всего, что должен – я – восстановить его!»

Веберовский человек, окончательно усомнившийся в осмысленности («земной») реальности и осознавший бессилие («небесного») царства идеалов, должен был ориентироваться на себя – и только на самого себя. Он был абсолютно свободен по отношению к царству идеалов. Он не имел перед ним никаких «обязательств». Обязательства он имел только перед самим собой, перед своей совестью, а точнее – перед своей «судьбой». Словом, хотел этого западноевропейский человек или не хотел, но Вебер оставлял его один на один с самим собой, со своей свободой, со своей судьбой, которая, впрочем, целиком совпадала с его свободой. Она не предъявляла ему никаких требований, «внеположных» ему самому, но и не давала никаких гарантий. И, оказывается, это было величайшее бремя – бремя свободы, величайшее испытание – испытание произволом, своим собственным произволом, самим собой.

Эту позицию Вебер и пытался противопоставить широкому потоку умонастроения, первоначально осознававшего себя в формулах «философии жизни», но уже вырвавшегося за ее «философские» рамки, умонастроения, принявшего форму погони «за переживанием», за расслабляющим дух «переживанием жизни»...

Но идет ли речь о человеке, который очертя голову бросается в «поток жизни», не сознавая того, что это – акт кризиса, кризиса культуры, кризиса европейского человечества, или о человеке, который осознал ситуацию в качестве кризисной, но не видит выхода из нее, – в одном отношении они тождественны друг другу. Оба они «люди кризиса», несущие в себе «демоническое», разрушительное начало – наследие породившей их умершей эпохи. И как раз по этой причине на самом дне веберовского миросозерцания таилось нечто, роднящее Вебера с его противниками из числа взыскующих чистого «переживания жизни». По сути дела, веберовский человек, освобожденный от традиционных обязательств по отношению к «земле» и «небу» и предоставленный его судьбе, его историческому времени, был глубоко родствен тому, которого «философия жизни» освободила от всех обязанностей, кроме обязанностей «жить», реализуя в своей судьбе «полноту жизни». Непонятным, непостижимым оставалось только одно: почему первый – человек «исторической судьбы» – не мог, подобно второму – человеку «жизненной судьбы»,– навсегда распроститься с желанием придать «смысл» своему существованию. Почему он, прекрасно знающий, что его судьба – жить в «богочуждую эпоху», продолжал обращать свой взор к голубым небесам идеалов, почему он стремился ориентироваться «по звездам», а не надеялся на свой темный «жизненный инстинкт». На этот вопрос Вебер не дает никакого ответа и не дает потому, что здесь – тайна. Тайна свободы Веберовского человека, который стремится придать «смысл» своему существованию, потоку своей жизни, своей исторической судьбе не «благодаря», а «вопреки»: не благодаря тому, что на это есть «достаточные основания», а вопреки отсутствию каких бы то ни было оснований. Ибо просто-напросто он так хочет. Воистину: это был слишком хрупкий фундамент, чтобы пытаться восстанавливать на нем разрушенное здание Истины, Добра и Красоты.

 

(1) Данная работа представляет  собой доклад (переведенный с небольшими сокращениями), прочитанный Вебером зимой 1918 г. в Мюнхенском университете с непосредственной целью – показать студентам, в чем состоит их призвание как будущих ученых и преподавателей.

Однако, по существу, выступление Вебера вышло далеко за пределы намеченной задачи и превратилось в программную речь, подводящую итог его более чем тридцатилетней деятельности в области политической экономии, социологии, философии истории. В центре доклада оказались проблема превращения духовной жизни в духовное производство и связанные с этим вопросы разделения труда в сфере духовной деятельности, изменения роли интеллигенции в обществе, наконец, судьбы европейского общества и европейской цивилизации, вообще.

Такое "разрастание" темы доклада не случайно. Она в известном смысле традиционна для Германии: проблема университета всегда выступала здесь как проблема воспитания в широком смысле слова и тесно взаимосвязывалась не только с судьбой немецкой нации и ее историей, но и с судьбами человеческой культуры вообще. Вспомним знаменитые лекции Фихте "О назначении ученого" (М., 1935), в которых звучит пафос подлинно религиозной проповеди, или гегелевские университетские речи о высокой цене науки, открывающей человечеству свет истины. В XX в. та же традиция находит свое продолжение в выступлениях Теодора Литта и Карла Ясперса, развивающих мысль о великой воспитательной роли университета, который должен служить противовесом ограниченно-профессионального понимания образования, характерного для современности. Речь о призвании ученого и о социальной роли науки, отождествлявшейся обычно с философией, звучала в устах немецких профессоров не только как их теоретическое, но главным образом как мировоззренческое кредо. Так же прозвучала она и у Вебера.

Высокая оценка роли университета в Германки тесно связана с протестантским характером религиозности в этой стране: протестантизм настолько рационализировал здесь духовную жизнь, настолько лишил религиозные отправления культово-обрядового характера, что речь проповедника в протестантской церкви мало чем отличалась от речи профессора немецкого университета. Более того, именно протестантизм сделал возможным тот факт, что немецкая философия во многих отношениях смогла взять на себя роль, которую в католических странах играла церковь; отсюда и громадное значение воспитательной роли философии и науки вообще, то есть университета.

Другое обстоятельство, обусловившее программный характер выступления Вебера связано с тем, что он затронул здесь больную тему XX в. – об изменении роли науки и связанном с ним изменении общественного статуса ученого. Логика самого вопроса привела Вебера к необходимости показать перемены в европейской духовной культуре вообще, которые наметились уже давно, но только в XX в. стали очевидными для всех тех, кто вышел за рамки установившихся традиционных представлений. – Прим. перев.

(2) Немецкое слово "Веruf" может быть переведено и как "профессия", и как "призвание". На основании анализа протестантизма Вебер пришел к выводу, что эта двузначность термина "Beruf" не случайна: она вырастает из понимания профессиональной деятельности как божественного призвания и приводит к весьма существенным для европейского общества и европейской культуры последствиям. Поэтому мы для перевода "Beruf" используем оба указанных значения данного слова. – Прим. перев.

Информация о работе Наука как призвание и профессия