Автор работы: Пользователь скрыл имя, 07 Июня 2013 в 20:46, лекция
Феномен здібностей. Концепції здібностей. Задатки та здібності. Характеристики, рівні та властивості здібностей.
Індивідуальні відмінності в інтелекті: факторні теорії, теорії множинності інтелекту,. Джерела варіативності інтелекту.
Обдарованість і геніальність.
Високі значення – висока емоційність у комунікативній сфері, висока чутливість до невдач у спілкуванні.
Низькі значенн – низька емоційність у комунікативній сфері, нечутливість до оцінок товаришів, відсутність чутливості до невдач у спілкувані, впевненість у собі в ситуаціях спілкування.
«К» - контрольна шкала ( шкала соціальної бажаності відповідей) включає запитання на відвертість та щирість висловлювань.
Високі значення – неадекватна оцінка своєї поведінки, бажання виглядати краще, ніж є насправді.
Низькі значення – адекватне сприйняття своєї поведінки.
6. За результатами дослідження підготуйте до перевірки звіт.
Додаток А
Текст опитувальника ОСТ (дорослий варіант)
Каждый вопрос относится к одной из 9 шкал. 8 шкал содержат по 12 вопросов, а 9-я шкала (социальной желательности ответов) - 9 вопросов.
1. Шкала - эргичность
2. Шкала - социальная эргичность
3. Шкала - пластичность
4. Шкала - социальная пластичность
5. Шкала - темп
6. Шкала - социальный темп
7. Шкала - эмоциональность
8. Шкала - социальная эмоциональность
9. Шкала - «К»
Интерпретация результатов:
Считается, что то или иное свойство темперамента сильно развито у испытуемого, если он получил по нему 9 и более баллов; слабо развито - если по нему получено 4 и менее баллов. При суммарном количестве баллов от 5 до 8 данное свойство темперамента считается среднеразвитым.
Вывод о доминирующем типе темперамента человека делается на основе сравнения показателей, полученных по разным свойствам темперамента, с данными ниже типичными сочетаниями этих свойств, соответствующими разным типам темперамента.
Сангвиник - среднеразвитые показатели по всем свойствам темперамента.
Холерик - высокие показатели по энергичности, темпу и эмоциональности при средних или высоких показателях по пластичности.
Флегматик - низкие показатели по всем свойствам темперамента.
Меланхолик - низкие показатели по энергичности, пластичности, темпу при средних или высоких показателях по эмоциональности.
К чистому типу сангвиника, холерика, флегматика или меланхолика человек относится только при полном совпа дении степени развитости его показателей с теми, которые связаны с описанными типами. Во всех остальных случаях считается, что у человека имеется так называемый смешан ный тип темперамента.
Отдельно для каждого
испытуемого устанавливаются
Інструкція до самостійної практичної роботи.
Типологія та акцентуація характеру.
Мета:
актуалізувати та поширити
Обладнання: текстові матеріали для аналізу (Додатки А, Б, В).
Послідовність роботи:
1. За статтею
О.Ф.Лазурського «Альтруїзм» (
- До
якого рівня особистостей
- Якими
характерними особливостями
- Виділіть два комплекси, які утворюють ядро особистості героя.
2. Проаналізуйте фрагмент з повісті М.В.Гоголя «Шинель» (Додаток Б) та спробуйте встановити рівень особистості гоголівського героя Акакія Акакійовича. Підготуйте аргументи.
3. Познайомтесь
з деякими описами людських
типів за Теофрастом (Додаток
В) та встановіть, по-перше, яким
прийомом користується
4. Спробуйте запропонувати свій підхід до типології характерів.
5. Оформіть та
підготуйте до перевірки
Додаток А
А.Ф. Лазурский
Альтруизм
"…Доктор Гааз (См.: Кони А. Ф. Федор
Петрович Гааз. 1897 (Прим. Автора))
Федор Петрович (Фридрих Иосиф) Гааз родился
в 1780 году в Германии в интеллигентной
семье. Воспитанник католической церковной
школы, он был потом усердным слушателем
философии и математики в Иене; медицинское
образование получил в Венском университете.
В Россию переселился с князем Голицыным
в 1802 году; около 1814 года ненадолго съездил
в Германию, затем, вернувшись, окончательно
поселился в Москве, где и умер 70 с лишним
лет от роду. По приезде в Россию он занялся
частной практикой и скоро стал одним
из виднейших окулистов Москвы, практикой
он нажил себе порядочное состояние, которое
потом все было растрачено им на дела благбтворительности.
27 лет от роду был назначен главным врачом
Павловской больницы в Москве, имел две
командировки на Кавказ и написал одно
из лучших сочинений о Кавказских водах.
Оставаясь до конца жизни холостяком,
он всегда вел деятельный и трезвый образ
жизни, сохраняя большую умеренность в
пище и питье. Высокий, широкоплечий, с
крупными чертами широкого лица, с мягкой,
ласковой улыбкой, он, будучи уже стариком,
энергической своей осанкой напоминал
Лютера. Бодрый и выносливый, он никогда
не бывал серьезно болен, хотя и не заботился
о своем здоровье. Имея уже под 50 лет от
роду, он, по приглашению князя Голицына,
вступил в число членов тюремного комитета
и, всей душой отдавшись делу помощи арестантам,
приобрел себе в конце концов громадную
популярность среди населения Москвы,
которое, по выражению биографа, еще при
жизни "причислило его к лику святых".
Наиболее отличительной чертой Гааза,
с течением жизни все более и более господствовавшей
над всеми остальными, являлась его горячая,
страстная и притом деятельная любовь
к людям, особенно к людям несчастным и
униженным, какими он считал арестантов.
Избравши себе лозунгом: "Торопитесь
делать добро!", он всю жизнь неуклонно
стремился к его осуществлению; "самый
верный путь к счастью" заключался,
по его словам, "не в желании быть счастливым,
а в том, чтобы делать других счастливыми".
И он осуществлял эти слова на деле; 47 лет
от роду он имел дом в Москве, имение и
суконную фабрику, лошадей и карету, а
умер почти нищим; все ушло на арестантов.
Занимая при основанной им арестантской
больнице квартиру из 2 комнат, он, когда
больница бывала переполнена, клал больных
в свою комнату и сам ухаживал за ними.
Почти ежедневно ездил справляться и хлопотать
по делам отдельных арестантов, часто
рискуя своим здоровьем. Холерных больных
целовал, садился после них в ванну, так
что генерал-губернатор Москвы Закревский
хотя и недолюбливал "утрированного
филантропа" (как называли Гааза защитники
полицейски-административной рутины),
но во время холеры просил его успокаивать
народ. Ради малейшего улучшения участи
"несчастных" он всегда готов был
пожертвовать своим самолюбием: уже стариком
при всех просил у директора комитета
прощения за сделанное им самовольно (хотя
по существу и полезное) распоряжение,
случалось иногда, что он со слезами, на
коленях вымаливал у начальствующих лиц
какое-нибудь снисхождение арестантам.
Вообще себя он никогда не жалел, так, однажды,
будучи уже пожилым человеком, он, с целью
испытать действие придуманных им облегченных
кандалов, надел их на себя и, несмотря
на крайнюю усталость, шагал с ними у себя
на квартире до тех пор, пока не прошел
расстояние, равное первому арестантскому
этапу.
Гааз не только делал добрые дела, но
и всей душой любил несчастных людей, горячо
им сочувствуя и входя в положение каждого.
Однажды, узнавши, что один чиновник, принимавший
участие в заключенных, остановился в
Москве проездом, возвращаясь из своей
командировки в Сибирь, он ночью пришел
к нему, и до рассвету беседовали они о
положении арестантов в Сибири. Обходя
больных или присутствуя при отправке
арестантов, он подолгу беседовал с ними,
раздавал лакомства (в гостях нередко
брал двойную порцию фруктов - "для больных"),
иногда целовал их, нередко по нескольку
верст шел с отправляемыми по этапу, беседуя
с ними. Терпеливо и внимательно выслушивал
самые вздорные заявления арестантов,
он всегда умел обласкать и успокоить
возбужденных больных. И все это Гааз выполнял
не как тяжелую обязанность; напротив,
когда однажды ему запретили присутствовать
при отправке арестантов, он как милости,
как награды за труды просил снять с него
это запрещение. Конечно, Гааз способен
был любить не только арестантов. Так,
он писал гуманному председателю тюремного
комитета князю Голицыну: "Нельзя сделать,
чтобы я не любил вас всем сердцем";
даже о жестоком и несправедливом начальстве
"всегда молится, чтобы, когда все соберутся
перед Богом, начальство не было осуждено
этими самыми преступниками и не понесло...
тяжелого наказания". Жалел животных:
лошадей себе всегда покупал на живодерне,
спасая их от убоя. Очень любил детей, охотно
ласкал их,- и дети его любили. Горячо хлопотал,
чтобы детей не отнимали у ссылаемых родителей.
Одну несчастную девочку, страдавшую настолько
отвратительной болезнью (водяной рак
- страшное зловоние), что даже горячо любившая
мать не могла сидеть возле нее, Гааз посещал
до самой смерти, просиживал целыми часами,
обнимая и целуя ее. Но все Же самая горячая
любовь его сосредоточена была на заключенных,
за внешностью преступника он, по словам
Кони, всегда прозревал человека,
несчастного и униженного. И арестанты
понимали и ценили это. Больные смотрели
на него, как на врача не только физического,
но и духовного, самые ожесточенные, закоренелые
преступники относились к Гаазу с уважением;
и спустя много лет, в недрах Сибири ссыльные
со слезами на глазах вспоминали о "святом
докторе". Всегда ровный в обращении,
редко смеющийся, часто углубленный в
себя, Гааз в обществе обычно бывал молчалив
и только в тесном кружке любил подолгу
говорить - все на ту же тему, о положении
заключенных. Однако под этим внешним
спокойствием скрывалась глубокая аффективность:
стоило затронуть интересы арестантов,
и кроткий, спокойный Гааз делался строптивым
и язвительным, способен был на коленях,
со слезами умолять об отмене какого-нибудь
сурового распоряжения или же гневно негодуя
обрушивался на противника. В заседаниях
комитета он нередко вступал в пререкания
с самим председателем и однажды заявил,
что если председатель не даст объяснение
своим словам, то он уйдет из заседания.
Однажды, в ответ на возражение, будто
простой народ привык к лишениям, он рассказал
о кухарке, которая утверждала, что угри
привыкли, чтобы с них сдирали кожу. Гневно,
не допускающим возражений тоном оборвал
блестящего молодого чиновника, демонстрировавшего
любопытным посетителям душевную драму
арестанта, велевши ему немедленно замолчать.
При замечании митрополита Филарета, будто
не бывает невинно осужденных, Гааз вскочил
с места и воскликнул: "Вы забыли Христа,
владыко!" Таких вещей Филарету никто
не осмеливался говорить. (Филарет долго
молчал, потом произнёс: "Я не забыл
его, это он меня оставил" и вышел (из
другого ист. (А.Б.)) Однажды возмущенный
придирками комитета Гааз вышел из себя
и, по его собственным словам, "встал,
поднял руки к небу и голосом, которым
кричат "караул", заявил, что он ничего
противозаконного не сделал... Свои моральные
воззрения Гааз неуклонно и последовательно
проводил в жизнь. В высшей степени добросовестный,
он из 293 заседаний комитета отсутствовал
только в одном, и то по болезни, сам лично
наблюдал за перековкой арестантов в свой
облегченные кандалы, он не пропускал
ни одной партии. Точно так же требователен
был он и к другим, в частности к служебному
персоналу своей больницы, широко практикуя
штрафы (за нетрезвость, грубость, небрежность
и т. д.), он собранные деньги обращал затем
в пользу больных. Глубоко правдивый, он
штрафовал также и за ложь, причем однажды,
после совместного осмотра больницы, взыскал
штраф с высокого посетителя, донесшего
ложно государю, будто Гааз содержит в
больнице здоровых. При всем том он отнюдь
не был формалистом: нередко ему приходилось,
в интересах больных, нарушать различные
административные распоряжения, и он,
сознавая себя формально неправым, все
же горячо отстаивал свою точку зрения.
Будучи по своей природе подвижным и
деятельным, Гааз в то же время отличался
крайней настойчивостью и энергией в достижении
раз намеченных целей. Условия, в которых
приходилось ему работать, были необычайно
тяжелы. Один, среди бюрократической рутины
и бездушия, выдерживая ожесточенные нападки
и злостные нарекания людей, основывающих
свое благополучие на несчастьи арестантов,
он до конца жизни ни разу не опустил в
бессилии руки. Комитет то и дело отказывал
ему в удовлетворении ходатайств, отклонял
его предложения по чисто формальным соображениям,
часто даже не рассматривая их по существу;
однажды, уже почти 60 лет от роду, он был
на время совсем отстранен от дел, что
его крайне взволновало. Но ничто не могло
остановить Гааза в его борьбе за обиженных
и угнетенных: ни придирки, ни волокита,
ни гнев сильных мира сего, ни разочарования
в людях. Еще в 1825 г., будучи назначен штадт-физиком,
он повел такую энергичную борьбу с рутиной
и злоупотреблениями, что через год должен
был оставить место. Впоследствии вся
его деятельность в тюремном комитете
была сплошной борьбой за правду. В этой
борьбе он старался использовать все доступные
ему средства, если бессильно было заступничество
попечителя князя Голицына, он доходил
до государя, однажды даже написал письмо
Фридриху Вильгельму IV. С особенной настойчивостью
и "неослабевающей ненавистью" (выражение
Кони) боролся он против варварского приковывания
арестантов к пруту во время переходов
и, потерпевши неудачу в общей постановке
вопроса, добился все-таки в конце концов
хотя бы частичного, местного осуществления
своих требований. В борьбе он отличался
крайней неуступчивостью и бесстрашием.
Заспоривши однажды с губернатором, он
стад горячо доказывать, что тот не имеет
права стеснять его, и взял на себя ответственность
за возможный побег арестантов. Когда
в комитете Голицын пригрозил вывести
его, Гааз ответил, что выведенный через
дверь он вернется через окно, об инциденте
с митрополитом Филаретом уже говорилось
выше. Когда же не помогала борьба, он готов
был просить, лишь бы достигнуть своей
цели, смягчения участи несчастных.
Такая неистощимая энергия дала возможность
Гаазу, несмотря на бесконечные препятствия,
достигнуть многого. Так, он устроил при
пересыльной тюрьме больницу на 120 кроватей
и в ней задерживал всех усталых и измученных
дорогой арестантов; в губернской тюрьме
переделал часть корпуса, устроивши там
мастерские и школу, для заболевших в долговой
"Яме", организовывал выкуп; основал
полицейскую больницу ("Гаазовскую")
для бесприютных и пострадавших от несчастных
случаев, в которой при его жизни перебывало
до 30000 человек. Там, где не удавалось достигнуть
цели сполна, Гааз добивался хотя бы частичных
улучшений, придумал свои собственные,
облегченные ("гаазовские") кандалы
и перековывал в них всея прибывавших
в Москву арестантов, добился, несмотря
на противодействие, указа об обшивке
гаек кандалов кожей, а также отмены поголовного
бритья головы у этапных. Но особенно много
внимания и энергии посвящал он хлопотам
об улучшении участи отдельных заключенных,
почему-нибудь особенно нуждавшихся в
его помощи. Протоколы комитетских заседаний
содержат длинный перечень его ходатайств
об отдельных лицах;
в каждом заседании он хлопотал об увеличении
свиданий арестантам, о пересылке денег
и т. п., по поводу каждого отдельного случая
спорил, доказывал, прибегал к логическим
и грамматическим толкованиям закона
- ив большинстве случаев добивался-таки
своего. В этом на редкость чистом и цельном
человеке на первый план выступают два
комплекса, тесно между собой связанные
и образующие в своей совокупности ядро
его личности: во-первых, горячая и самоотверженная
любовь к людям, в частности к бесправным,
терпящим нужду и лишения арестантам;
во-вторых, крайняя энергия и настойчивость,
всецело направленные на облегчение участи
несчастных людей и на борьбу с их притеснителями.
Эндопсихическую основу первого комплекса
составляют повышенная аффективная возбудимость,
сила и глубина чувствований, обращенных
преимущественно на высшие, идейные объекты
и прежде всего на сочувствие чужим страданиям;
забота о себе и чувственные влечения
всегда отступали у Гааза перед необходимостью
помочь другим. Отсюда его глубокое внимание
ко всякому проявлению человеческого
страдания, та нежность и ласковость, с
которыми он стремился не только помочь
чужому горю, но также своим горячим сочувствием
доставить страдальцу и моральное облегчение.
А так как искреннее, глубокое чувство
всегда ведет также и к соответствующим
действиям, то наряду с сочувствием шла
всегда и деятельная помощь.
Основу второго комплекса составляла
его неукротимая, ни перед чем не останавливающаяся
энергия, объекты приложения которой определялись
все теми же господствовавшими в нем альтруистическими
чувствами. Однако условия, в которых приходилось
ему действовать, были необычайно тяжелы,
на пути то и дело воздвигались самые разнообразные
преграды. Благодаря этому наклонность
к борьбе, всегда присущая в большей или
меньшей степени энергическим натурам,
еще усилилась под влиянием препятствий,
и мирный деятельный альтруист превратился
в непреклонного борца за правду и человеколюбие
- оставаясь в то же время нежным и ласковым
по отношению к тем, кого он защищал.
Представители высшего уровня всегда
проявляют в большей или меньшей степени
творчество, каждый в своей области. В
чем выразилось творчество Гааза? Очевидно,
не в каких-либо внешних сооружениях, построениях
или организациях, а скорее в его совершенно
новом, своеобразном отношении к арестантам,
в том необычайно сильном и благодетельном
действии, которое он оказывал на их душевный
мир и которое обусловливалось не столько
его материальной помощью, сколько гениальной
силой и глубиной его альтруистического
"чувствования". Недаром Москва сначала
удивлялась его чудачествам, а потом, еще
при жизни, "возвела его в лик святых".
…"
Додаток Б
М.В.Гоголь «Шинель» (фрагмент з повісті)
Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько не переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже «перепишите», или «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» — и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...
Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, — нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, — что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.
Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на средине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел все это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу.