Автор работы: Пользователь скрыл имя, 05 Января 2013 в 18:34, контрольная работа
Московско-тартуская семиотическая школа - это, с одной стороны, одно из направлений европейского структурализма, а с другой - явление позднесоветской культуры, позднесоветской научной жизни.
Эти два момента определяют основные содержательные моменты этого движения, его интересы, его претензии и его, не-интересы, то, что эта школа игнорировала или отторгала. Обе эти составляющие необходимы для понимания специфики тартуской семиотики .
Введение 3
1. Семиотика в контексте структурализма 5
2. Семиотика и советский «научный быт» 6
3. Основные выводы и положения 11
Список литературы 14
Московско-тартуская
Содержание
В 20 в. семиотика развивалась в очень разных направлениях.
В американской семиотике объектом изучения стали различные невербальные символьные системы, например жесты или языки животных.
В Европе, напротив, первоначально главенствовала традиция, восходящая к Соссюру.
Семиотику развивали прежде всего лингвисты – Л. Ельмслев, С.О. Карцевский, Н.С.Трубецкой, Р.О.Якобсон и др. – и литературоведы – В.Я. Пропп, Ю.Н.Тынянов, Б.М.Эйхенбаум и др.
Лингвистические методы переносились и на другие области. Так, Я. Мукаржовский использовал методы, разработанные в Пражском лингвистическом кружке, для анализа искусства как знакового феномена.
Позднее структурные методы для анализа социальных и культурных явлений использовали французские и итальянские структуралисты Р. Барт, А. Греймас, К. Леви-Стросс, У.Эко и др.
Первым
крупным семиотическим
В программу симпозиума входили следующие секции: 1) естественный язык как знаковая система; 2) знаковые системы письма и дешифровка; 3) неязыковые системы коммуникации; 4) искусственные языки; 5) моделирующие семиотические системы; 6) искусство как семиотическая система; 7) структурное и математическое изучение литературных произведений.
На симпозиуме были сделаны доклады по машинному переводу, лингвистической и логической семиотике, семиотике искусства, мифологии, невербальным системам коммуникации, ритуалу и пр. Первое заседание открыл А.И.Берг. В симпозиуме участвовали П.Г.Богатырев, А.К.Жолковский, А.А.Зализняк, Вяч.Вс.Иванов, Ю.С.Мартемьянов, Т.М.Николаева, Е.В.Падучева, А.М.Пятигорский, И.И.Ревзин, В.Ю.Розенцвейг, Б.В.Сухотин, В.Н.Топоров, Б.А.Успенский, Т.В.Цивьян.
В это время возник термин «вторичные моделирующие системы». Язык понимался как первичная знаковая система, надстроенные же над ним знаковые системы рассматривались как вторичные. Термин был предложен В.А.Успенским, в частности с целью избежать частого употребления термина «семиотика», поскольку он вызывал неприятие со стороны официальной идеологии.
В СССР взаимодействовали два основных семиотических центра:
- в Москве (Вяч.Вс.Иванов, В.Н.Топоров, В.А.Успенский и др.)
- Тарту (Ю.М.Лотман, Б.М.Гаспаров и др.).
В то же время с большим основанием говорят о единой Московско-Тартуской (или Тартуско-Московской) школе семиотики, объединившей исследователей на основе как содержательных, так и организационных принципов1.
Московско-тартуская
Эти два момента определяют основные содержательные моменты этого движения, его интересы, его претензии и его, не-интересы, то, что эта школа игнорировала или отторгала. Обе эти составляющие необходимы для понимания специфики тартуской семиотики2.
Семиотика в том виде, как она развивалась в Москве и Тарту в 1960-е годы, была частью структурализма. Первый том тартуской «Семиотики» содержал «Лекции по структуральной поэтике» Ю.М. Лотмана (Лотман 1964). Эта книга, равно как и все направление, вырастала из пафоса сциентизма, из противопоставления новой, «подлинно научной» гуманитарной науки и традиционных гуманитарных штудий, совсем не похожих на тот научный эталон, который задавали такие науки, как математика, физика или биология.
Семиотика виделась тогда преимущественно как экстраполяция лингвистики на сопредельные гуманитарные сферы (в частности, на литературоведение). Определенные отличия предмета лингвистики от предмета литературоведения или истории никто не отрицал, но они казались частностями в сравнении с универсалистскими притязаниями семиотического метода, реализующегося в лингвистике.
Так сложилось исторически, поскольку наука о знаках родилась в лингвистическом ландшафте. Ее основные положения были сформулированы еще Ф. де Соссюром в начале XX в. (или, в несколько ином варианте, Чарльзом Пирсом; различия их подходов для нас сейчас несущественны) и потом с теми или иными модификациями унаследованы различными направлениями структурализма.
Положение меняется в 1950-е годы, это было связано с развитием кибернетики, информационных технологий, математической лингвистики. Если у Соссюра язык был метафизическим образованием, воплощавшимся в речи, то в 1950-е годы, с развитием трансформационной и генеративной грамматики, язык стал представляться генерирующим механизмом, машинкой, производящей речь.
Здесь уместно упомянуть выдающегося ученого, сыгравшего очень важную роль в развитии московско-тартуской семиотики, Романа Якобсона. Якобсон после революции 1917 года был членом Московского лингвистического кружка, находился в близких отношениях с Маяковским, ЛЕФом и ОПОЯЗом, уехал затем в Чехословакию в научную командировку, совмещавшуюся с работой в советских учреждениях, был там одним из главных участников и теоретиков Пражского лингвистического кружка и, можно сказать, одним из отцов пражского структурализма, во время Второй мировой войны эмигрировал в Америку, преподавал в Гарварде, был едва ли не самым главным генералом в американской славистике, со времен оттепели несколько раз приезжал в Советский Союз. «Прогрессивные» гуманитарии встречали его там как триумфатора, превозносили его до небес и считали гуру московско-тартуской семиотики.
Роман Якобсон был живой связью с формалистским прошлым. Абстрактный характер языкового механизма находил соответствие в безличной индустриальности лингвистической науки.
Как бы отвратителен ни был идеологический контроль, под которым существовала наука в Советском Союзе, в период оттепели, с середины 1950-х годов, этот контроль начал ослабевать. Хотя номенклатура сохраняла старые навыки принуждения и расправы, довольство населения и отсутствие возмущений стало одной из установок внутренней политики. Ученое сословие было немногочисленно и вряд ли стояло на первом месте в политике умиротворения общества, но определенные послабления перепадали и ему. В частности, был разрешен и структурализм в языкознании, а вслед за ним и та экстраполяция структурных методов на другие гуманитарные дисциплины, которая была опробована лишь на несколько лет раньше западными коллегами.
Развитие московско-тартуской семиотики - это отличный пример того, как «одно и то же» становится «другим», попадая в контекст новой культурной традиции. Семиотика в Советском Союзе жила совсем иной жизнью, чем родственная с нею и современная ей семиотика во Франции, Италии или Америке. Отличий было немало, и они оказывали влияние и на формы научной жизни, и на содержание научной деятельности.
Московско-тартуская семиотика репрезентировала себя как восстановление подавляемых советским идеологическим режимом научных традиций, тогда как, например, французский структурализм подчеркивал свой разрыв с предшествующими гуманитарными школами. В первую очередь это касалось формалистов. Формальный метод (ОПОЯЗ) подвергся идеологическому разгрому в конце 1920-х годов, некоторым ученым пришлось осуждать свое «формалистическое прошлое», и с тех пор формализм сделался ругательством в коммунистической литературной политике. Теперь под знаменами кибернетики, научного прогресса и структурализма в языкознании в работах А.К. Жолковского, Вяч.Вс. Иванова, Ю.М. Лотмана, В.Н. Топорова, Ю.К. Щеглова и многих других формальный метод оказывается реабилитирован. Как раз здесь очень важной была медиирующая роль Романа Якобсона.
Конечно, то,
что делается в 1960-е годы, не повторяет
сделанного в начале 1920-х годов, но
московско-тартуская семиотика
Именно эта деидеологизирующая декларация лежит в пресуппозиции работ о семиотике карточных игр или описания правил дорожного движения как семиотической системы. В этом московско-тартуская школа выступает как законный преемник формалистов, хотя, сами формалисты к концу 1920-х годов отходили от структуралистской сосредоточенности на отдельном тексте как замкнутой системе и проявляли интерес к проблемам смены эстетических установок, социальным параметрам литературного быта и так далее.
Подобную эволюцию переживет и московско-тартуская школа в 1970-е годы: наработанная исследовательская техника направляется на содержательные задачи (в том числе и историко-литературные) и, приспосабливаясь к этим задачам, трансформируется в более нюансированные способы анализа3.
Подавая себя как восстановителей уничтоженных традиций, московско-тартуские семиотики обращаются не только к близким им по установкам формалистам, но и к фигурам с совершенно иной филологической генеалогией, таким, например, как О.М. Фрейденберг или М.М. Бахтин.
Различные направления отталкивались друг от друга и испытывали влияние друг друга, но ни одно из них не претендовало на монополию в гуманитарной сфере или на монополию в освоении и присвоении гуманитарного прошлого. Это в целом простое следствие того, что западноевропейский структурализм существовал в условиях идеологического плюрализма, тогда как советский структурализм выживал под диктатом (в 1960-е годы вполне умеренным) единственно правильной коммунистической идеологии.
Парадоксальным и позитивным результатом этой ситуации была определенная широта и открытость московско-тартуской семиотики, ее установка на теоретическую толерантность.
Борис Гаспаров в нескольких очень интересных статьях о феномене тартуско-московской школы пишет о ее эзотеричности, об условном теоретическом языке, который служил как бы паролем для вхождения в это закрытое общество, о замкнутости как принципе организации - тартуская семиотика существовала, в определенной степени, «для своих», и ее сциентизм, наиболее наглядно выражавшийся в усложненной терминологии, выполнял еще и заградительную функцию4.
Это отчасти верно, но лишь отчасти, поскольку эта оборонительная закрытость (от советской идеологизированной науки и вообще от «чужих», в число которых мог попасть кто угодно) сочеталась с наступательной открытостью в отношении к тем, кто, так или иначе противопоставлял себя советским идеологемам. Ю.М. Лотман постоянно делал попытки выйти из своего «семиотического» круга.
Разнообразие позиций внутри школы создавало почву для живого и очень широкого обсуждения гуманитарных проблем. Выпуски «Трудов по знаковым системам», издававшихся в Тарту, ряд семиотических сборников, выходивших в Москве - разнообразие тем, сюжетов и областей, вовлеченных в московско-тартуский интеллектуальный процесс.
Здесь были и литературоведение, и изучение фольклора, и этнография, и культурная история, и информатика, и психология, и нейрофизиология. Вполне понятно, что эта широта интересов была чревата размежеванием, и в 1970-е - начале 1980-х годов оно намечается достаточно явно. В отдельных случаях споры выражались в декларировании противопоставленных позиций, но в основном имело место просто движение в разные стороны, я бы сказал, размывание общего, которое, однако же, в какой-то минимальной степени сохранялось. Большинство крупных фигур московско-тартуской семиотики продолжали быть исключительно разносторонними учеными (ведь нам в 1960 - 1970-е годы казалось, что у нас в руках есть универсальный метод и мы, овладев материалом, можем сказать новое слово практически в любой области), так что их интересы где-то все время пересекались.
Тем не менее они дрейфовали в разных направлениях. Для Иванова и Топорова одним из основных интересов оставалась реконструкция архетипов, для Н.И. Толстого и группировавшихся вокруг него языковедов и этнографов, работавших часто с тем же самым фольклорным и лингвистическим материалом, предметом преимущественного внимания была способность ритуала к постоянному изменению и обновлению. Лотман и Успенский были заняты культурной историей; в их работах исторический материал продолжал (как теперь кажется, с совсем не нужной жесткостью) описываться с помощью бинарных оппозиций, однако самодостаточность (замкнутость) текста была проблематизирована: текст культуры рассматривался как постоянно сам себя переписывающий, и история культуры виделась как история реинтерпретаций.
В те же годы А.К. Жолковский и Ю.К. Щеглов развивали свой вариант генеративной поэтики, в котором формальный аппарат работал не с чистой «формой», а с ускользающим из-под рук смыслом5. Е.М. Мелетинский и его группа по-прежнему занимались структурным описанием фольклорного сюжета - в этом было продолжение, развитие и формализация работ В.Я. Проппа по морфологии сказки.
Эта плодотворность была связана с силой того стимула, который давало освобождение гуманитарной мысли - даже при всех тех ограничениях, которые накладывал на нее структурный подход.
В середине 1980-х годов московско-тартуская школа окончательно распадается. Хотя некоторые ее члены продолжают ощущать свою принадлежность к некоему идейному единству и обижаться на тех, кто от этого единства отпадает, само единство оказывается не общностью направления и пространством исследовательского взаимодействия, а общностью памяти - памяти разбредшихся в разные стороны ученых об оставленной в прошлом интеллектуальной Аркадии6.
С концом советской эпохи кончается и московско-тартуский структурализм. Попытки представить его как живое течение сегодняшней интеллектуальной мысли бесперспективны. Что ушло, то ушло навсегда. Тем не менее при всех тех ограничениях, о которых мы говорили выше, московско-тартуская семиотика была живым гуманитарным движением, что радикальным образом отличало ее от мертворожденной «марксистской» гуманитарной науки советского образца. И в качестве живого движения эта школа была вполне плодоносной. Многие результаты конкретных исследований сохраняют свою значимость по сей день и нуждаются лишь в некотором обновлении концептуального контекста для того, чтобы стимулировать новые размышления и новые поиски.