Пушкин в Петербурге (1817—1820)

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Декабря 2010 в 09:08, доклад

Краткое описание

9-го июня 1817 года Пушкин был выпущен из Лицея с чином коллежского секретаря. Жизнь, раскрывшаяся перед ним, в сущности, дала ему мало нового сравнительно с тем, что он узнал в последние годы лицейской жизни; эта жизнь только шире развернулась перед ним — к прежним друзьям, не сменив старых, даже не оттеснив их, прибавились новые, мысли и чувства, проснувшиеся уже в юноше, тоже не сменились новыми — лишь прояснились и углубились

Вложенные файлы: 1 файл

Пушкин в Петербурге 1817-1820 8 list.doc

— 92.00 Кб (Скачать файл)

Еще в Лицее  общество товарищей делилось для  него на «толпу«и на избранников. Теперь это деление сделалось сознательнее и ярче. «Черни призирай ревнивое роптанье»  — поучает он Каверина, понимая  под «чернью» «благоразумных» людей, которые неспособны были понять эпикуреизма их миросозерцания. Друзьям он подавал совет: «давайте пить и веселиться, давайте жизнию играть, пусть чернь слепая суетится». — Но этой «чернью» были в его глазах не только люди, вооруженные « благоразумием»: высший свет, закованный в скучные приличия, тоже был для него «чернью». Он иронизирует над кн. А. М. Горчаковым за то, что тот был «питомцем мод, большого света другом, обычаев блестящих наблюдателем». В «чаду большого света» он «скоро угорел», хотя его и тянула туда присущая ему слабость к своему аристократическому происхождению. Здесь, в этой среде, не было места для живой души; здесь, подчиняясь приличиям, «ум хранил невольное молчанье», здесь, не зная свободы, «холодом сердца поражены», здесь «глупостью единой все равны». Вспоминая о своем пребывании в неприятной среде, которая, очевидно, и сама негостеприимно приняла поэта, он восклицал:

Я помню их, детей честолюбивых, 
Злых, без ума, без гордости спесивых, 
И, разглядев тиранов модных зал, 
Чуждаюсь их укоров и похвал!
 

Где хорошо себя чувствовали кн. Горчаков, бар. Корф — там Пушкин увидел лишь «украшенных  глупцов, святых невежд, нечестных подлецов»... Немудрено, что его тянуло в «счастливую  семью» «младых повес», где ум его «кипел, где в мыслях он был волен», мог «спорить вслух» и «чувствовать сильнее», где, наконец, он видел себя в среде «прекрасного друзей». Что такое было это «прекрасное», мы уже видели: это — независимость чувства и мысли, это — мир, украшенный наслаждениями жизни чувственной и идейной... Таким образом, «чернь» — это та среда, которая накладывала свое veto на свободное пользованье благами жизни. Приложим эту мерку к той литературной жизни, в которую окунулся Пушкин — и мы поймем, что он должен был примкнуть к «Арзамасу», к тому лагерю, который требовал свободы, творчества, который шел против «Беседы любителей русского слова» и всех других староверов-классиков. Пусть этот протест был неглубок и несерьезен, пусть он не носил характера борьбы принципиальной и продуманной и сводился к вышучиванью отдельных членов оппозиционного лагеря — Пушкин жадно, еще с лицейской скамьи, упивался свежим настроением друзей-арзамасцев. Когда, по окончании Лицея, в первой половине 1817 года, он полноправным членом вступил в Арзамас, он сделался одним из главных застрельщиков этого кружка, существовавшего, впрочем, только до сентября этого года. Он служил ему своими эпиграммами на врагов Карамзина, на Каченовского... Его друзья по Арзамасу поощряли его юношеское остроумие, восхищались им. 31-го августа 1818 г. кн. П. А. Вяземский в письме из Варшавы к А. И. Тургеневу просит подействовать на Пушкина, чтобы он высек мстительными стихами «мерзавца» Каченовского. В ответ на это А. И. Тургенев сообщает, что «маленький Пушкин, давно уже плюнул на Каченовского эпиграммой». В другом письме тот же Вяземский приглашает Пушкина, «Сверчка, полуночного бутошника», «крикнуть эпиграмму на Свиньина».

Итак, и в  литературной сфере Пушкин остался  тем же привередником, который с  лицейской скамейки привык жить в тесном кругу друзей, а к остальному пестрому миру относиться не всегда справедливо, чаще с предубеждением, иногда даже с презрением. Его ближайшими друзьями — «арзамасцами» были все те же Жуковский, Вяземский, А. И. Тургенев; несколько в стороне стоял Карамзин: идол «Арзамаса», он по этому самому был близок к Пушкину, но, как столп консерватизма в ту смутную пору, он вызывал негодование со стороны либералов. Отсюда двойственное отношение к нему поэта, обострявшееся стараниями Карамзина «исправить» Пушкина. В чинную, строгую атмосферу семейной жизни Карамзина Пушкин вносил с собою свой задор и шумливость. Историограф, по собственному его признанию, нередко, «истощив все способы образумить эту беспутную голову», начинал спорить, даже сердиться. Пушкин запомнил следующую сцену: «Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе»? Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Потом, по словам Пушкина, Карамзину стало совестно и, прощаясь со мной, он ласково упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сказали на меня то, чего ни Шаховской, ни Кутузов на меня не говорили». Впрочем, иногда почтенный историограф сам заражался пушкинскими настроениями. Пушкин передает следующий характерный эпизод: «Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось… Я прыснул, и мы оба расхохотались». Но не всегда так мило расставались два писателя: между ними происходили и серьезные разрывы. Так, однажды между ними произошло столкновение, и тогда «Карамзин отстранил от себя» его, глубоко оскорбив и «честолюбие, и сердечную к нему привязанность» (слова Пушкина). Любопытно, что, под живым впечатлением обиды, Пушкин круто стал во враждебные отношения к недавно почитаемому человеку и сочинил две злые эпиграммы на него, как автора «Истории Государства Российского». Сам Пушкин утверждал, что им написана одна, менее обидная («Послушайте, я вам скажу»). Одна из них —

В его истории  изящность, простота 
Доказывают нам без всякого пристрастья, 
Необходимость самовластья 
И прелести кнута.
 

Между тем, в  том же 1818 году он был в восхищении от этой «Истории». «Это было, вспоминает он, в феврале 1818 года. Первые восемь томов Русской Истории Карамзина  вышли в свет. Я прочел их в своей постеле с жадностью и со вниманием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка Колумбом». Тогда же он возмущался, вместе со своими друзьями, легкомыслием критики на «Историю», даже преувеличивая недостатки тех, кто дерзал восстать на божество «Арзамаса». Но если пушкинские эпиграммы и были злы, так как они были написаны в злую минуту — пролетала она, и Пушкиным овладевало раскаянье, и сердце его целиком обращалось к тем добрым чувствам, которые, в сущности, были обычными в его отношениях к друзьям. Как бы там ни было, но кто испытал неустойчивость этого сердца, те навсегда оставались настороже в отношениях к поэту. Так Карамзин, хлопотавший за Пушкина, когда над ним разразилась гроза, и заботившийся вместе с некоторыми другими друзьями поэта о замене ссылки на Соловки ссылкой на юг, говорил по этому поводу: «Из жалости к таланту замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет. Мне уже поздно учиться сердцу человеческому — иначе я мог бы похвалиться новым удостоверением, что либерализм наших молодых людей совсем не есть геройство и великодушие».

Конечно, кроме  различия убеждений и темпераментов, также и разница лет и положений  помешала Пушкину сблизиться с Карамзиным. Этого различия почти не было у  поэта в отношениях с Жуковским. Всякое соприкосновение с этой «кристальной душой» подымало и очищало поэта. Мы видели, что еще у ребенка-Пушкина, по его собственному признанию, душа «летела к возвышенной душе Жуковского и пламенела в восторгах»: первые проблески новых, более чистых и глубоких настроений сейчас же заставили Пушкина обратиться к светлому образу Жуковского за «благословением». «Благослови поэт», начинается его известное послание к другу. Когда, в упоении молодой жизнью, поэт, полный борьбы, радостей и горестей, встречался с Жуковским, он подчинялся той «пленительной сладости», которой веяло от певца Светланы и его стихов — и тогда его «ветренная младость» вздыхала об «истинной славе», печаль, озаренная светом безоблачного идеализма, рассеивалась, а «резвая радость задумывалась». «Ты прав, писал Пушкин в другом послании, творишь ты для немногих, не для толпы, а для друзей таланта строгих», для тех, кто «восторгом пламенным и ясным» мог уразуметь его настроения... Очевидно, к таким «немногим» Пушкин причислял и себя, признавая себя способным подниматься до понимания «высоких мыслей и стихов». Эти «подъемы» были спасеньем для Музы Пушкина, порою слишком уже низко летавшей над землей. Вот почему, когда поэт почувствовал первые приступы пресыщения жизнью, усталости, уныния — в нем проснулась жажда к чему-то более высокому и чистому, Sehnsucht к Жуковскому и его музе — и в поэзии Пушкина зазвучали новые мотивы (1818 г.: «Позволь душе моей открыться пред тобою..."; 1819: «Уныние», «Кн. А. М. Горчакову», «Возрождение»). «Уж я не тот!» — восклицал Пушкин: «легкой мечтой» пролетели «златые годы», «безумства жар, веселость, острота» — теперь тоска посещает его «за чашей ликованья», и задумчивость — незваная подруга пиров. Среди забав «унылой думой» он омрачен; «не мил ему сладкой жизни сон»; «от юности, от нег и сладострастья осталось одно уныние». Но на смену этому унынию, очищающему душу от «заблуждений», в измученной душе поэта возникали светлые видения «первоначальных, чистых дней». И тогда, рука об руку с этими «видениями», выдвигался образ Жуковского с его сердечным идеализмом.

Еще в другом отношении важно было воздействие  Жуковского: он ввел юношу в «Арзамас», в этот круг литературной молодежи. Объединенной враждой ко всему старому  в поэзии Пушкин весь вышел из старой французской поэтической школы XVIII века. Арзамас жил неясным протестом против ложных классиков, смутным предчувствием поэзии свободного чувства. Из воспитанников французской школы попав в ее обличители, Пушкин хотя и не отказался от своих французских симпатий, но окунулся в новые направления, отозвался на них и сделался эклектиком, который в Арзамасе нашел поддержку своим стремлениям к независимости. Пусть «арзамассцы» не сумели или не успели связать себя одинаковым пониманием целей поэзии, пусть они так и не поняли, что такое романтизм, за который они стояли — их соединило сознание, что необходима борьба с литературной «чернью», староверами, «дерзостными друзьями непросвещенья». «Пушкин в своих друзьях оценил, главным образом, увлеченье «счастливой ересью и вскуса и ученья». Личные отношения Жуковского к нему были всегда сердечны и равны. Так же относился к нему и Пушкин; этому не помешало даже то обстоятельство, что некоторое время по выходе Пушкина из Лицея Жуковский относился к нему, как учитель к ученику, как старший товарищ к младшему, говорил ему «ты», тогда как Пушкин был с ним довольно долго на «вы». Но, несомненно, сближение между ними было скорое и прочное. Оба поняли и оценили друг друга. Подобно Пущину, и Жуковский сумел разглядеть под несимпатичною оболочкою Пушкина его сердце, доброе, отзывчивое, ищущее привета и ласки. Сблизило их и то обстоятельство, что в тесном кругу арзамасцев и Жуковский, и его друзья непрочь были похохотать и подурачиться.

Эта атмосфера  шумного смеха, равнявшего всех, особенно была по душе Пушкину, который, в значительной степени, оставался еще ребенком, несмотря на опыты жизни. «Угрюмый и молчаливый в многочисленном обществе, пишет в своих воспоминаниях А. М. Каратыгина, Саша Пушкин, бывая у нас, смешил своею резвостью и ребяческою шаловливостью. Бывало, ни минуты не посидит спокойно на месте: вертится, прыгает, пересаживается, перероет рабочий ящик матушки, спутает клубок гаруса в моем вышиванье, разбросает карты в гран-пасьянсе, раскладываемом матушкою. «Да уймешься ли, стрекоза!» — крикнет, бывало, моя Евгения Ивановна, «перестань наконец!» Саша минуты на две приутихнет, а там опять начнет проказничать. Как-то матушка пригрозилась наказать неугомонного Сашу: остричь ему когти — так называла она его огромные, отпущенные на руках ногти. «Держи его за руку», сказала она мне, взяв ножницы, «а я остригу!» Я взяла Пушкина за руку — но он поднял крик на весь дом, начал притворно всхлипывать, стонать, жаловаться, что его обижают, и до слез рассмешил нас... Одним словом, это был ребенок!» И в тоже время этот «ребенок», такой симпатичный в атмосфере лобви, делался невыносимым своею резкостью и запальчивостью там, где он встречал вражду. Надо сознаться, что таким местом в Петербурге была квартира его родителей. Сбросивши с себя тяжелую обузу воспитания сына, они встретились теперь совсем с чужим человеком, который чувствовал себя связанным родственными связями, но не находил у них поддержки ни этим чувствам, которые все-таки жили в его сердце, ни его миросозерцанию, его стремлениям. Прежде всего столкнулись они на почве денег. Для широкой жизни поэта требовались средства — их не хватало родителям даже на свои прихоти, а своим прихотям они, конечно, всегда отдавали предпочтение. Поэтому, если случайно перепадали лишние деньги, то они шли на любимых детей — Льва и Ольгу, а Александр, с его гусарскими замашками, встречал не только отказ, но еще насмешки. Однажды Пушкин упрашивал отца купить ему модные бальные башмаки с пряжками, а отец, знаток мод и приличий, предлагал ему свои старые, времен Павловских. Нерасчетливый и даже расточительный, Сергей Львович делался скупцом по отношению к старшему сыну и этим вызывал резкое раздражение, переходившее или в открытое столкновение, или в ту затаенную злобу, которая так ясно сквозит в одной проделке поэта: рассказывают, что, раздобыв где-то запас золотых, червонцев, он в присутствии отца с лодки швырял их в воду, любуясь их блеском, потухающим в прозрачной речной глубине. Барон Корф несколько лет жил в том же доме, где поселился отец поэта, вновь поступивший на службу и ради этого оставивший Москву. «Дом их, — говорит барон Корф, — представлял всегда какой-то хаос; в одной комнате богатые, старинные мебели, в другой — пустые стены, даже без стульев; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня, ветхие рыдваны с тощими клячами, пышные дамские наряды и вечный недостаток во всем, начиная от денег и до последнего стакана. Когда у них обедывало человека два-три лишних, то всегда присылали к нам за приборами...» Очевидно, мы застаем экономические обстоятельства в худшем положении, чем в Москве. От такого положения особенно страдал нелюбимый член семьи. Увлекаясь карточной игрой, водя знакомство с «золотой молодежью», он должал направо и налево, а родители делали ему сцены даже за то, что он «больной, в осеннюю грязь или в трескучие морозы, брал извозчика» (слова Пушкина). С матерью отношения были холодно-враждебные. Как в детстве, так и теперь, уже прославленный поэт — он был чужим и непонятым в родной семье.

Посторонние относились к нему сердечнее: Жуковский следил за каждым его шагом, А. И. Тургенев, уже видный в то время чиновник, «носился» с ним, «считал его как бы на своей ответственности» и, по словам кн. Вяземского, говорил: «не знаю, что с ним делать, точно курица, высидевшая утят». Он же торопился ввести своего опекаемого в серьезную литературную работу, надеясь на то, что она подымет его в собственных его глазах. По поводу «Руслана и Людмилы» он писал Вяземскому: «Племянник почти кончил свою поэму, и я наднях два раза слушал ее — пора в печать. Я надеюсь от печати и другой пользы, лично для него: увидев себя в числе напечатанных и, следовательно, уважаемых авторов, он и сам станет уважать себя и несколько остепенится. Теперь его знают только по мелким стихам и крупным шалостям». Между тем, поэт и сам втягивался в литературные интересы эпохи; но если с арзамасцами Пушкин был соединен тесными дружескими узами, то он охотно зявязывал сношения, заводил знакомства с уважаемыми людьми других убеждений. Так, очень оригинально познакомился он с П. А. Катениным, за которым упрочилась слава критика, вооруженного тонким знанием теории словесности. «Пушкин просто пришел в 1818 г. к Катенину, рассказывает г. Анненков, «и, подавая ему трость свою, сказал: «Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей — но выучи!» — «Ученого учить, портить!» — отвечал Катенин. Их приятельские отношения, по словам Пушкина, основывались «не на одинаковом образе мыслей, но на любви к одинаковым занятиям». Это инстинктивное влечение к тем людям, которые с любовью и сознанием относились к поэзии и другим искусствам, сблизило Пушкина с Крыловым, Грибоедовым (в 1817 г.), Олениным, Ф. Глинкою (1817 г.) и др. Конечно, «общество этих почтенных людей имело сильное и благотворное влияние на Пушкина»: с одной стороны, оно отвлекало его от бурной жизни, давало серьезное направление его мыслям, а с другой стороны, в беседе этих людей Пушкин имел возможность пополнять пробелы своего первоначального образования, недостаточность которого не замедлила обнаружиться. Кроме того, столкновение с людьми других поэтических верований, чем арзамасцы, было также очень благотворным для Пушкина: оно поддерживало независимость его теоретических убеждений. И раньше Пушкин никогда не примыкал к одной какой-нибудь литературной партии; даже в лицейских стихотворениях он создал стихи различного направления; теперь, благодаря знакомству с людьми разнообразных литературных толков, прирожденная его духу независимость вкуса подкреплена была этой разносторонностью убеждений. Популярность Пушкина росла: так, 25-го июля 1818 г. 19-летний юноша выбран был в члены Вольного Общества любителей словесности. Несомненно, к этому времени относятся первые мысли Пушкина о классицизме и романтизме, о значении поэзии и вообще литературы. Вероятно, эти вопросы его интересовали, если он, не удовольствовавшись своими «арзамасцами», пошел «учиться» к Катенину.

Информация о работе Пушкин в Петербурге (1817—1820)