Автор работы: Пользователь скрыл имя, 28 Мая 2012 в 06:41, научная работа
Учебное пособие соответствует разделу «Теория истории» курса «Теория и методология истории», предусмотренного Государственным образовательным стандартом высшего профессионального образования для специальностей «История» и «Историко-архивоведение». В пособии последовательно рассматривается развитие методов построения теорий исторического процесса в XVIII—XX вв., раскрывается социокультурная обусловленность смены целей и способов историописания. Особое внимание уделено методу сравнительно-исторического исследования как одной из методологических основ построения исторического метарассказа. Специально анализируется кризис исторического метарассказа в ситуации постмодерна и раскрываются возможности источниковедческой феноменологической парадигмы гуманитарного знания в преодолении кризиса глобальных исторических построений.
УДК 93/94 ББК63 Р86
Рецензенты: доктор истор. наук, проф. Московского педагогического университета О. В. Волобуев, доктор истор. наук, проф. Московского педагогического университета Н, А. Проскурякова, доктор истор. наук, проф. Российского государственного гуманитарного университета В. А, Муравьев, доктор философ, наук, проф. Российского государственного гуманитарного университета Я. Я. Козлова
Румянцева М. Ф.
Р 86 Теория истории. Учебное пособие/М. Ф. Румянцева, — М.: Аспект Пресс, 2002.— 319 с.
ISBN 5-7567-0182-6
Учебное пособие соответствует разделу «Теория истории» курса «Теория и методология истории», предусмотренного Государственным образовательным стандартом высшего профессионального образования для специальностей «История» и «Историко-архивоведение». В пособии последовательно рассматривается развитие методов построения теорий исторического процесса в XVIII—XX вв., раскрывается социокультурная обусловленность смены целей и способов историописания. Особое внимание уделено методу сравнительно-исторического исследования как одной из методологических основ построения исторического метарассказа. Специально анализируется кризис исторического метарассказа в ситуации постмодерна и раскрываются возможности источниковедческой феноменологической парадигмы гуманитарного знания в преодолении кризиса глобальных исторических построений.
Для студентов и аспирантов, специализирующихся в области истории и других гуманитарных науках.
УДК 93/94 ББК63
ISBN 5-7567-0182-6
«Аспект Пресс», 2002
Все учебники издательства «Аспект Пресс» на сайте www. aspectpress.ru
Наши задачи
«Папа, объясни мне, зачем нужна история». С этого детского вопроса начинается знаменитая книга французского историка, одного из основателей школы «Анналов» Марка Блока «Апология истории, или Ремесло историка»1. Ответ на этот вопрос люди ишут в течение веков. Примем и мы участие в этих поисках.
Но книга, которая у вас в руках, — учебная. Чему же мы будем учиться?
Первое, самое простое и очевидное, мы узнаем, как на вопрос о смысле истории отвечали в течение последних трех веков.
Поставив эту задачу, мы сразу заметим, что в ее формулировке есть двусмысленность, заложенная уже в самом слове «история». Очевидно, что это слово имеет множество значений от «попасть в историю» до «войти в историю». Что касается житейских историй, в которые можно «попасть», то о них здесь речь не идет. А вот в какую историю можно «войти», «оставить свой след». С одной стороны, это сам «реальный исторический процесс». Почему в кавычках? Да потому, что для нашего сознания он существует только в виде исторических представлений, исторического знания и, наконец, исторической науки. И то, каким образом историческая наука ослшсливает историческую реальность, и придает истории смысл.
Затем вы вправе спросить: а почему только в течение последних трех веков — разве раньше люди не задумывались над этим вопросом? Конечно, задумывались. Но современный тип мышления европейца, основной чертой которого по праву считается историзм, сложился в XVII в., начиная с Галилея и Декарта, и проявился в своей исторической составляющей в XVIII. Именно поэтому те типы исторического научного знания, которые сложились в XVIII—XX вв., продолжают сохранять актуальность. Современное научное историческое знание
1 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка: Пер. с фр. 2-е изд., доп. М., 1986. С. 6.
укоренено в веке XVIII, в эпохе Просвещения, и сформировавшиеся тогда подходы не только не утратили своего исторического значения, но и продолжают господствовать не только в обыденном сознании, но и в умах многих историков. Например, такие распространенные «современные» заблуждения, что исторический факт объективен и самоценен, что историческое объяснение создается путем обобщения фактов, благополучно бытуют начиная именно с XVIII в.
В формулировке первой нашей задачи есть еще одна словесная ловушка. «Современный» — а где границы нашей современности? Уже не только в научную, но и в обыденную лексику вошли понятия «постмодернизм», «состояние постмодерна». В понимании того, что на рубеже XX—XXI вв. (или, выражаясь более возвышенно, на рубеже тысячелетий) мы находимся в ситуации перехода от исторического типа культуры (по крайней мере европейской) к иному типу культуры — и этот переход и есть состояние постмодерна, утверждают и существенные трудности языка. Ощущается непреодолимое противоречие в высказывании: «современная ситуация — это ситуация постмодерна». Особенно если мы вспомним, что modem в английском языке и moderne во французском — это и есть современный. Это противоречие описывает, например, Н. Н. Козлова. Размышляя о возможности подыскать адекватный смысловой перевод понятию «модерн», она пишет:
«Понятно, что Модерн представляет собой кальку с европейских языков. К сожалению, адекватного русского языкового выражения пока не найдено. Перевод английского Modernity словом «современность» вводит в заблуждение. По-русски современность — то, что происходит здесь и теперь»2.
Мне представляется, что суть проблемы не терминологическая, а ментальная. И в европейских, и в русском языках «модерн» или «современность» — это то историческое пространство, в котором человек себя идентифицирует.
Основной характеристикой состояния постмодерна является недоверие к метарассказу, т.е. недоверие к тому целостному историческому знанию, которое предлагают историки. О причинах и последствиях кризиса метарассказа мы еще будем подробно говорить. Но из признания его как фактора современной реальности вытекают наши следующие задачи.
Поскольку мы с вами, как и значительная часть наших современников, не склонны доверять той готовой исторической картине, которую могут предложить историки, и без излишних размышлений «принять на вооружение» ту теорию исторического процесса, которая
Козлова Н. Н. Социально-историческая антропология. М., 1999. С. 100.
будет объявлена «единственно верной», то вторая наша задача понять, как и почему именно так, а не иначе писали историю, выстраивали свои теории историки и философы прошлого.
Кризис метарассказа, очевидно, ведет к предельной индивидуализации исторической памяти, что нарушает ее функционирование в качестве основы социокультурной идентичности со всеми предсказуемыми и непредсказуемыми последствиями. Отсюда третья наша задача — наметить возможные пути преодоления кризиса метарассказа.
До сих пор речь шла преимущественно о метарассказе. Под мета-рассказом (метанарративом) мы понимаем экспликацию целостных исторических представлений, как научных, так и ненаучных. Теория истории — это целостное, отрефлексированное (осмысленное) описание исторического процесса, выполненное на научных принципах. Из этих «рабочих» определений следует, во-первых, что понятие метарассказа шире, чем теория исторического процесса. Любая теория истории — это метарассказ, но не любой метарассказ обладает свойствами теории. Во-вторых, очевидно, что обыденные исторические представления взаимодействуют с теорией сложным способом: любой профессиональный историк или философ — создатель теории — человек своего времени и в качестве такового не избавлен от обыденных исторических представлений своей эпохи. С другой стороны, научное знание в конечном счете, чаще через сложную систему опосредовании, воздействует на массовое историческое сознание, хотя бы через школьный учебник.
Итак, суммируем наши задачи:
* получить систематическое знание об основных теориях исторического процесса, сформулированных в новое время, в XVIII—XX вв., об их социокультурной обусловленности, задачах, структуре и этических и политических следствиях;
* на этой основе выработать понимание ментальных и теоретико-познавательных оснований различных исторических воззрений;
* научиться осмысливать теоретическую основу любого исторического исследования (в том числе и собственного), и даже в том случае, когда автор не осмысливает, в какой теоретике-познавательной системе он работает; научиться проводить эпистемологическую экспертизу исторического метарассказа;
» предложить один из возможных способов преодоления кризиса метарассказа на основе источниковедческой парадигмы гуманитарного знания;
* и наконец, продемонстрировать возможности предлагаемого метода в сравнительно-исторических исследованиях.
В соответствии с этими задачами в первом разделе учебного пособия рассматриваются цели и принципы построения теорий исторического процесса; во втором — анализируются классические теории,
созданные в новое время и не утратившие своего значения; в третьем — обосновывается источниковедческая парадигма сравнительно-исторических исследований и демонстрируются ее возможности в преодолении кризиса метарассказа.
В конце каждой главы приводится список литературы, включающий, во-первых, произведения, анализируемые в разделе; во-вторых, литературу, помогающую усвоить материал раздела, и, в-третьих, литературу дополнительную, позволяющую шире взглянуть на обсуждаемые в разделе проблемы. При этом из всей литературы настоятельно рекомендуется знакомиться с теми произведениями, на основе которых описываются теории исторического процесса, поскольку это позволит читателю выработать свою точку зрения и тогда уже осознанно, со знанием дела либо согласиться, либо оспорить приводимые автором учебного пособия интерпретации. Ведь предлагаемая вам книга — это именно учебное пособие, т.е. то, что должно помогать, способствовать самостоятельной мысли.
Вопросы в конце глав имеют целью проконтролировать степень освоения материала. Ответы на поставленные вопросы вы сможете найти как в тексте главы, так и в рекомендуемой и дополнительной литературе. Излишне говорить о том, что эти ответы могут не совпадать друг с другом.
Задания делятся на две группы. Первая группа заданий подготавливает к работе над материалом следующих разделов. Вторая группа носит по преимуществу творческий характер (они помечены *) и призывает к самостоятельной исследовательской работе.
Настоящее учебное пособие — результат многолетнего чтения автором лекционных курсов по теории и методологии истории на кафедре источниковедения и вспомогательных исторических дисциплин Историко-архивного института Российского государственного гуманитарного университета. Приношу свою благодарность за творческое сотрудничество и конструктивную критику моих построений профессорско-
Раздел I
ИСТОРИЧЕСКИЙ МЕТАРАССКАЗ: ВОПРОСЫ КОНСТРУКЦИИ И ДЕКОНСТРУКЦИИ
Глава 1
Историческое сознание и историческая наука в ситуации постмодерна
О взаимоотношениях исторической науки и массового историчес-когосознания,а заодно и асоциальной ответственности профессионального историка
О том, какие метаморфозы претерпевают эти взаимоотношения в переживаемой нами ситуации цивилизационного перехода, иначе именуемой «состоянием постмодерна»
О том, каковы задачи исторической науки в этой новой ситуации,а заодно и о том, почему задачи данного учебного пособия именно таковы, каковы они есть
...наша цивилизация всегда много ждаля от своей памяти.
Марк Блок
...мы считаем «постмодерном* недоверие в отношении метарассказов.
Жан-Франсуа Лиотар
Основное положение: в ситуации постмодерна сохраняются социокультурные задачи научного исторического знания: морально-этическая, социальной идентификации, политическая, но они претерпевают качественные изменения под воздействием кризиса мета-рассказа.
Из воспоминаний аспирантской молодости. Год приблизительно 1982. В Институте истории СССР АН СССР встреча с тогдашним президентом Академии наук СССР академиком Анатолием Петровичем Александровым. Как всегда партком озабочен явкой сотрудников... Как всегда на встрече, кроме Александрова, выступает представитель рабочего класса — на этот раз молодая симпатичная женщина экзотической специальности — волочильщица (кто не знает, волочильщик делает проволоку). Звонким голосом она рассказывает нам о достижениях советской науки и заканчивает свое выступление замечательным пассажем: «Вы, советские ученые, в долгу перед народом. Почему ваши работы выходят такими маленькими тиражами?» Бурные аплодисменты. На этот раз абсолютно искренние, хотя заметим, что в те времена нормальный тираж издательства «Наука» был две-три тысячи экземпляров.
1. Предварительные размышления
При всей наивности выше приведенного призыва он, на мой взгляд, очень точно фиксирует, с одной стороны, претензии массового сознания к профессиональной историографии (то, что достаточно точно передается избитым понятием «социальный заказ»), а с другой — идеальную модель взаимодействия исторической науки и массового сознания на протяжении XVIII (с момента формирования исторической науки в нововременном понимании), XIX и большей части XX вв. — до 60-х годов прошлого века, т.е. до начала цивилиза-ционного перехода, обычно характеризуемого как «состояние постмодерна».
В эпохи глобальных социальных перемен обостряется интерес к обобщающим описаниям исторического процесса, к историческим метарассказам. Так было на рубеже XIX-XX вв., когда историки начали осознавать недостаточность национальных историописаний, так происходит и сейчас. Это вовсе не означает, что историки реализуют лишь глобальные исторические построения всемирного охвата. Интерес к национальной истории все же преобладает, но коренным образом меняется ее видение. История страны уже не мыслится вне мирового контекста, без сопоставления с иными типами исторического развития, без определения места собственной страны в мировой истории. В постсоветское время полки российских книжных магазинов постепенно заполнились такими трудами. Но, к сожалению, не все они выдерживают даже самую поверхностную критику. Наиболее уязвимы изыскания двух типов: на одном полюсе прямо заявляющие о своей принадлежности к сфере «теоретической игры» и не претендующие на выход за пределы чисто интеллектуальных конструкций, а на другом — как раз претендующие на воссоздание «подлинной истории».
И те и другие социально опасны, поскольку в равной мере компрометируют историческую науку в общественном мнении. Первые тем, что в постмодернистском духе отрицают достижимость научной истины, вторые тем, что имплицитно содержат предположение о том, что если эта истина пока еще и не достигнута, то уж по крайней мере она может быть только одна и все прочие построения ложны. Оценивая степень социальной опасности подобных позиций, необходимо помнить, что то или иное понимание исторического процесса прямо или опосредованно выходит на массовое историческое сознание и на социально-политическую практику.
При осмыслении характера взаимодействия профессиональной историографии и массового исторического сознания в ситуации постмодерна следует акцентировать внимание, во-первых, на специфике переживаемого культурного перехода и, во-вторых, на актуальных задачах профессиональной историографии в новых условиях.
Начнем с бесспорного (по крайней мере не часто оспариваемого) утверждения о взаимовлиянии массового исторического сознания и профессиональной историографии. Но также не вызывает сомнения и сложность механизмов их взаимодействия, обусловленная сложностью индивидуально-психологических и ментальных процессов восприятия исторического прошлого. При рассмотрении проблемы взаимодействия массового исторического сознания и профессиональной историографии мы будем исходить из принципа «единства сознания», сформулированного Кантом и развитого в неокантианской эпистемологии. Это обусловливает необходимость выявления в первую очередь ментальных факторов, присущих как массовому сознанию, так и профессиональной историографии.
Под профессиональной историографией мы понимаем специальную осознанную деятельность по получению научного, т.е. полученного на основе отрефлексированного метода и, следовательно, верифицируемого, знания о человеке и обществе в историческом целом.
Под массовым историческим сознанием мы понимаем представления об историческом прошлом, формирующиеся у человека в обществе и отвечающие как его индивидуально-психологическим потребностям, так и потребностям функционирования общества как целостной системы. Таким образом, подчеркнем, что в массовом историческом сознании, признавая его нерасчлененность, аналитически можно выделить две составляющие — индивидуально-психологическую и соци-алоную. Признаком сформировавшегося массового исторического сознания является представление об истории как о процессе, т.е. о влиянии исторического прошлого на актуальное состояние общества.
Аксиоматично предполагается, что научное историческое знание добывает историческую «истину» и затем позиционирует ее в массовом сознании различными способами, через различные, в том числе и государственные (идеология, государственная система образования),
механизмы с ббльшим или меньшим успехом. Реально же взаимодействие научного исторического знания и массового сознания является гораздо более сложным.
Далее будут обоснованы следующие утверждения.
Первое. В новое время (начиная с XVIII в.) в европейской культуре окончательно оформляется исторический тип мировосприятия. Исходя из этого, можно сформулировать следующую модель взаимодействия исторической науки и массового сознания: в массовом сознании формируется (часто неосознанное) представление о целях научного исторического познания, требования к профессиональной историографии. Пути (способы, методы) достижения этих целей разрабатываются профессиональной историографией, на их основе выстраивается некое историческое знание, которое и предлагается обществу как ответ на «социальный заказ».
Второе. В условиях цивилизациейного перехода в конце XX в. нововременная модель взаимодействия науки и массового сознания разрушается, что проявляется главным образом в «недоверии в отношении метарассказов»1.
2. «Социальный заказ» и задачи исторической науки
Исходя из предположения, что именно социум порождает задачи, эксплицируемые профессиональной историографией, кратко остановимся на том, что ожидало массовое сознание от научного исторического знания в новое время и отчасти продолжает ожидать.
Начиная с XVIII в. перед исторической наукой социум последовательно ставил следующие задачи.
Первая задача — давать нравоучительные примеры. Как писал лорд Болингброк (правда, со ссылкой на Дионисия Галикарнасского),
это философия, которая учит нас с помощью приме-
«история ров»2.
Болингброку вторит его младший современник Габриэль-Бонно де Мабли:
«История должна быть школой политики и нравственности»3.
Но обратим внимание: Мабли утверждает не только нравственную, но и политическую задачу истории. Хотя в XVIII в., вплоть до
1 Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с фр. СПб., 1998. С. 10.
2 Болингброк. Письма об изучении и пользе истории: Пер. с англ. М., 1978. С. 11.
3 Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории//Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. с фр. М., 1993. С. 6.
10
Великой французской революции, история была связана с политикой преимущественно через нравственность лица, облеченного властью. Именно поэтому монарх должен был быть «просвещенным», и именно поэтому Иеремия Бентам называет свой трактат «Введение в основания нравственности и законодательства» и обосновывает необходимость базировать законотворчество на нормах морали, правда, выстраиваемой на принципах утилитаризма.
Последствия Великой французской революции, по-видимому, весьма неожиданные для ее вдохновителей с их просвещенческой верой в Разум и утопическую возможность совместить «свободу» и «равенство», приводят к осмысления еще одной задачи научного исторического знания: научная история, осмысленная как целостный процесс (хотя бы в национально-государственных границах), непосредственно должна служить выработке политических решений, стать основой законотворчества.
В 20-е годы XIX в. Огюст Конт приступает к созданию «социальной физики» с целью доказать, что существуют такие же законы развития общества, как «законы падения камня». Но еще более ярким свидетельством появления нового отношения к истории является формирование исторической концепции происхождения права. Разнообразные по форме, но общие по сути формулировки нового подхода мы, естественно, обнаруживаем у историков права. Весьма резко историческую концепцию происхождения права сформулировал, например, И. Д. Беляев, что, учитывая его славянофильское мировоззрение, легко объяснимо:
«Самостоятельное общество, пока оно самостоятельно, не может подчиниться чуждым законам, принесенным со стороны; подчинение чуждым законам есть уже явный признак падения общества. Законы должны вытекать из исторической жизни народа. Связь между законом и внутреннею историческою жизнью народа так неразрывна, что ни изучение законодательства не может быть вполне понятно без изучения внутренней жизни народа, ни изучение внутренней жизни — без изучения законодательства»*.
В этом высказывании проглядывает и третья задача исторической науки, которая представляет для постсоветской России особый интерес: изучение «исторической жизни народа» или формирование национальной идентичности.
Таким образом, на протяжении XIX в. — века господства принципа историзма и преклонения перед профессией историка сформировались социальные ожидания от исторической науки и основные задачи историографии, сохраняющие свою значимость.
4 Беляев Я. Д. Лекции по истории русского законодательства. М., 1879. С. 1.
11
3. Ожидания массового исторического сознания
Очевидно, что и социальная память и научное историческое знание формируют идентичность социума, в том числе и национальную идентичность. Современный английский историк Джон Тош, обращаясь к вопросам профессионального мастерства историка, в соответствии с целями своей книги четко разделяет понятия «социальной памяти» и научного исторического знания. Автор выделяет три черты социальной памяти, которые «обладают особенно серьезным искажающим эффектом»', традиционализм, ностальгия и вера в прогресс5. Для традиционализма характерна ориентация на авторитетные прецеденты. Для ностальгии свойственна идеализация прошлого в целом. Ну а вера в прогресс ведет к столь же бездумной идеализации будущего. Признавая, что социальная память оказывает влияние на собственно научное историческое познание, поскольку ее механизмы воздействуют и на сознание историка как члена социума, Тош все же видит задачу профессиональной историографии в «противостоянии социально мотивированным ложным истолкованиям прошлого». В этом с ним можно было бы отчасти согласиться, если бы удалось не только описать отдельные методы, но и последовательно осмыслить механизм такого противостояния.
Любопытно сравнить рассуждения современного британского историка с высказанным более ста лет назад взглядом немецкого философа на типологию историописания. Фридрих Ницше также выделяет три подхода к истории; «монументальный», «антикварный» и «критический». «Монументальная» история описывает выдающиеся примеры прошлого, придавая им по сути вневременную ценность. «Антикварная» же история, наоборот, благоговеет перед всеми проявлениями минувшей жизни, отрицая необходимость высказывания аксиологических суждений. И наконец, «критическая» история «привлекает прошлое на суд истории»6.
Данная Ницше классификация равно применима как к обыденному мышлению дилетантов (сфера социальной памяти), так и к профессиональному мышлению историков-исследователе и (область исторической науки). Тяготение к тому или иному типу историописаний имеет, по мнению Ницше, как общекультурные, так и индивидуально-психологические причины. К этому надо добавить, что степень и характер востребованности того или иного типа исторического знания меняется от эпохи к эпохе.
«Монументальная» история, призванная давать примеры, образцы поведения, вполне соответствует целеполаганию научного исто-
5 Тош Д. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. С. 22-29.
6 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 158-230.
12
рического знания XVIII в., в духе Болингброка и Мабли. Это, по-видимому, самый старый и при этом наиболее устойчивый тип как научного, так и обыденного исторического мышления. Востребованность в эпоху рационализма именно «монументального» типа исторического знания легко объяснить, если вспомнить, что это было время распространения атеизма, а значит и кризиса религиозной морали. В этих условиях любому думающему человеку, особенно находящемуся в ситуации морального выбора, необходимы были примеры, обогащающие его индивидуальный жизненный опыт. А тенденция к эмансипации человеческой индивидуальности при переходе от средневековья к новому времени обусловливала требование достоверности, исторической конкретности таких примеров, что создавало у человека иллюзию свободы морального выбора.
То, что Ницше называет «антикварной» историей, как мне представляется, формируется как феномен культурного бытия несколько позже, в связи с формированием исторического самосознания общества. Хотя истоки «антикварной» истории следует также искать в рационализме и атеизме XVIII в. Если сомнения в религиозной морали ведут к поиску рациональных оснований нравственности и к требованию от научного исторического знания достоверных нравоучительных примеров, то сомнения в истинности религиозной картины мира ставят перед человеческой психикой еще одну проблему — проблему страха смерти. Именно «антикварная» историю берет на себя в значительной мере функцию преодоления страха ограниченности земного бытия.
Для возникновения того способа историописания, который Ницше называет «критическим», первым условием является восприятие истории как процесса, имеющего свою внутреннюю логику развития.
Таким образом, можно четко соотнести характеристики социальной памяти, описанные Тошем, с типологией исторического знания, предложенной Ницше: «монументальной» истории с традиционализмом, а «антикварной» — с ностальгическим характером социальной памяти. Что же касается «критической» истории, то сложно отрицать, что в последние два века механизм исторического развития осмысливался по-разному, но логика преимущественно обусловливалась «верой в прогресс».
И если в конце XX в. Тош пишет об «искажающих эффектах» социальной памяти, то в конце века XIX Ницше находит по сути аналогичные изъяны в каждом из типов историописаний. «Монументальная» история, по словам Ницше, «вводит в заблуждение при помощи аналогий». «Антикварная» история придает неподобающую ценность «мелкому, ограниченному, подгнившему». «Критическая» история часто превращается в «попытку создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому прошлому, от которого мы действительно происходим...».
13
Таким образом, то, что Тош называет характеристиками социальной памяти, целесообразно рассматривать как ее функции. Каждая из этих функций востребована в той или иной мере либо всем обществом, либо отдельными социальными группами. Характер и степень востребованности каждой из них зависит от сложного комплекса как социокультурных, так и индивидуально-психологических причин. Именно из-за обусловленности характера исторического знания не только собственно социальными, но и психологическими причинами мы можем только отчасти согласиться с Тошем в том, что задача профессионального историка в «противостоянии социально мотивированным ложным истолкованиям прошлого». Преодолевая «ложное» истолкование прошлого, невозможно, по-видимому, отказаться от «социально мотивированного» исторического знания. И мы не случайно поставили слово «ложное» в кавычки. Ведь ложное выявляется только в сопоставлении с истинным, а взгляд историка также обусловлен как социальными, так и психологическими (а часто и идеологическими) причинами. Кроме того, историк обязан отвечать на социальный запрос и удовлетворять потребность в разных типах историописания.
Итак, сформировавшиеся в новое время механизмы взаимовлияния массового исторического сознания и профессиональной историографии продолжают действовать. Но вполне очевидно, что при этом они претерпевают существенную трансформацию или деформацию. Выбор термина зависит от того, как мы оцениваем постмодерн: как ситуацию цивилизационного перехода или как очередной «вывих» рубежа веков, несколько более одиозный, чем обычно, поскольку все-таки это еше и рубеж тысячелетий7. Я склоняюсь к первой точке зрения и поэтому буду говорить о трансформации.
Конечно, эта трансформация началась не сейчас. Мы прекрасно понимаем, что Карамзина читала вся читающая Россия, а монографии, на маленькие тиражи которых так сетовала упомянутая в начале главы волочилыцица, вообще, на мой взгляд, не предназначены для чтения8. Но это означает, как minimum, усложнение механизма воздей-
7 Оба эти подхода отчетливо звучали на недавней международной конференции «Культура в эпоху цивилизационного слома (понимание, объяснение, прогнозирование)», проведенной Научным советом «История мировой культуры» РАН 12-14 марта 2001 г.
я Поскольку это утверждение явно нельзя оставить без комментария, чтобы не обидеть научное сообщество в лице авторов этих монографий, поясню. Я вполне согласна с Кшлингвудом, который утверждал, что монография — порождение позитивизма в исторической науке. Но ведь позитивизм отводил истории роль «вспомогательной науки», поставщика материала для социологии. Поэтому монография должна содержать легко извлекаемый материал. Кстати, именно на извлечение информации, а не на чтение в собственном смысле нацелены и разнообразные методики «быстрого чтения», столь необходимые, по мнению их разработчиков, именно научным работникам.
14
ствия профессиональной историографии на массовое историческое сознание, появление в этой системе посредников в лице, например, идеологии. И что любопытно, в XX в. наиболее яркие проявления воздействия идеологии на массовое историческое сознание мы имели в гитлеровской Германии и в сталинской России. И излишне напоминать роль в этом процессе, например, «Краткого курса истории ВКП(б)». Конечно, такая восприимчивость России и Германии к идеологизации — сложнейшая проблема, требующая специального исследования. Но в рамках исследуемой нами проблемы обратим внимание на то, что еще Гегель в 20-е годы XIX в. подметил принципиальное различие в способах историописания англичан и французов, с одной стороны, и немцев — с другой. Во введении к «Лекциям по философии истории» он пишет:
«...особенно важны те принципы, которые автор вырабатывает для себя отчасти относительно содержания и цели самих описываемых им действий и событий, отчасти относительно того способа, каким он хочет писать историю. У нас, немцев, проявляющаяся при этом рефлексия и рассудительность чрезвычайно разнообразны: каждый историк усвоил себе в этом отношении свою собственную манеру. Англичане и французы знают в общем, как следует писать историю: они более сообразуются с общим и национальным уровнем культуры; у нас же всякий стремится придумать что-нибудь особенное, и, вместо того чтобы писать историю, мы всегда стараемся определить, как следовало бы писать историю»9.
На мой взгляд, не будет излишне смелым интерпретировать наблюдение Гегеля, что «англичане и французы... сообразуются с общим и национальным уровнем культуры», как утверждение более тесной (без особых идеологических посредников) связи массового исторического сознания и профессиональной историографии, свойственной этим народам. По-видимому, это же наблюдение приемлемо и для характеристики политической жизни, протекающей либо на основе устойчивых традиций, особенно в Англии, либо под существенным идеологическим прессом.
4. Ситуация постмодерна
Что же произошло в конце XX в.? Редкий случай, когда можно четко обозначить границу если не цивилизационного перехода, то его начала: от модерна к постмодерну.
1968 год. В пятом номере журнала «Manteia» публикуется небольшая статья Ролана Барта под интригующим названием «Смерть автора». Барт провозглашает:
9 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 60,
15
«Фигура автора принадлежит новому времени; по-видимому, она формировалась нашим обществом по мере того, как с окончанием средних веков это общество стало открывать для себя... достоинство индивида, или, выражаясь более высоким слогом, "человеческой личности"»10.
Новое время заканчивается, и в ситуации цивилизационного перехода
«...обнаруживается целостная сущность письма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора, однако вся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой является не автор, как утверждали до сих пор, а читатель. Читатель — это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении...»11.
В 1980 г. Умберто Эко публикует роман «Имя розы», действие которого начинается с приобретения автором книги 16 августа 1968 г. Это, конечно, совпадение. Совпадение ли? В духе постмодерна мы вполне можем усмотреть здесь корреляцию с прочими событиями этого, 1968, года. Да и сам автор дает нам carte blanche, заявляя в одной из «Заметок на полях "Имени розы"»:
«Автору следовало бы умереть [выделено мной. — М.Р.], закончив книгу. Чтобы не становиться на пути текста»11.
Так какие это события?
1968 год. Студенческие волнения в Париже. Чего хочет вполне благополучное французское студенчество? Напрашивается параллель с некоторыми тенденциями в российской «революционной» культуре 20-х годов XX в. Идеологи культурных преобразований в Советском Союзе призывали «сбросить Пушкина с корабля современности». Французские студенты буйно отвергали опыт своих профессоров. На мой взгляд, это не совпадение, а явления одного порядка: только в советской России в 20-е годы в революционном пылу ошибочно приняли государственный переворот за формационный переход от капитализма к коммунизму'3, а во Франции в 60-е годы эти требования зафиксировали начало реального цивилизационного перехода.
10 Барт Р. Смерть автора//Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика: Пер. сфр. М., 1994. С. 385.
11 Там же. С. 390.
12 Эко У. Заглавие и смысл//Эко У. Имя розы: Пер. с итал. СПб., 1997. С. 600.
13 Подробнее см.: Вильчек Вс. Прощание с Марксом (Алгоритмы истории). М.,
16
В те же самые 60-е годы расцветает движение хиппи, отрицавших исторически сложившиеся нормы существования социума и в социуме.
Социальная антропология придает существенное значение появлению в те же 60-е годы моды unisex, что свидетельствует о смешении гендерных ролей.
И наконец, в августе 1968г. «Танки идут по Праге... Танки идут по правде, которая не газета» (Е. Евтушенко). Окончательно ясно, что социализм можно удержать лишь силой оружия. Окончательно скомпрометирована грандиозная, весьма влиятельная в XX в. псевдоисторическая конструкция, которая якобы восходила к формационной теории Маркса—Энгельса (на самом деле имея с ней мало общего).
Вскоре эти, на первый взгляд, разноплановые явления начали осмысливаться социальными науками.
Само понятие «постмодерн» подразумевает некую реакцию на предшествующий длительный этап если не всемирной, то по крайней мере европейской истории. В сфере исторического познания новое время отличает осознание истории как целостного процесса, как правило, носящего телеологический характер. Постмодерн как своего рода «реактивное явление» (по выражению Дж. Тоша14) отличает разочарование в глобальных историко-теоретических построениях. Примечательно, что самые разные авторы, обращаясь к анализу современного состояния с самых разных эпистемологических, социальных и идеологических позиций, рассматривая различные аспекты современной как теоретико-познавательной, так и в целом социокультурной ситуации, формулируют по сути сходные идеи. Сопоставим основные положения двух «знаковых» работ периода постмодерна. В 1979 г. Ж. Ф. Лиотар описывает «состояние постмодерна», наиболее существенной чертой которого (на что мы уже обращали внимание в самом начале) является «недоверие в отношении метарассказов»]5. В 1989 г. Френсис Фукуяма публикует работу с явно полемическим названием «Конец истории?»16.
«Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное».
При этом Фукуяма констатирует нарастающее разнообразие оценок современного мира, наличие большого числа поверхностных концепций, не позволяющих «отделить существенное от случайного. По его мнению, утверждение западной либеральной идеи является тем системообразующим фактором, который позволяет осмыслить современный исторический процесс.
14 ТошДж. Указ соч. С. 174.
15 Лиотар Ж.-Ф. Указ соч. С. 10.
16 Фукуяма Ф. Конец истории//Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134—148.
17
2 - 6867
«И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фундаментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших глазах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идеологического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалипсис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно "концу идеологии" или конвергенции капитализма и социализма, а к неоспоримой победе экономического и политического либерализма».
И надо признать, что спустя пару лет — с распадом в 1991 г. СССР — аргументация Фукуямы могла бы стать еще более убедительной. Ведь Фукуяма подчеркивает, что важна не практика либерализма, а победа либерализма как идеи, отсутствие реальной оппозиции западной либеральной идеи.
«Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные реформы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры — в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лавках и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране»17.
Фукуяма убежден в непреходящем характере происходящих изменений, несмотря на все разнообразие конкретных политических, социокультурных ситуаций, отклонений от предопределенного западной моделью хода событий и национально-государственную специфику.
«То, чему мы, вероятно, свидетели, — не просто конец "холодной войны" или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров "Форин Афферз" по международным отношениям будут
пустовать, — ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, идеальный мир и определяет в конечном счете мир материальный»18.
Для нас важно, что хотя «конец истории» и не носит для Фукуямы апокалиптического характера, но он и не вызывает у философа радостных чувств. Восприятие настоящего Фукуямой далеко от того образа «светлого будущего», о котором мечтали гуманисты XVIII— XIX столетий.
«Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цепи, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, — вместо всего этого — экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность пост-.исторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?»19.
Обратим внимание на используемый Фукуямой образ — «музей человеческой истории», вызывающий ассоциации с хранилищем отдельных предметов — исторических фактов, которыми можно любоваться, восторгаться или испытывать иные эмоции, понимая при этом, что все здесь собранное не имеет актуального практического смысла.
Характеризуя ситуацию постмодерна в искусствоведчески-публицистич
«Целостную реальность, ускользающую от слов, постмодернизм от-рицает»Л.
Что же касается исторических представлений, свойственных постмодерну, то в них, по мнению Г. Померанца,
«господствует незнание и нежелание знать, куда движется человеческое общество»'1.
Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134.
18
18 Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134-135.
19 Там же. С. 148.
20 Померанц Г. Авангардизм, модернизм, постмодернизм//Опыты: Литературно-художественный, научно-образовательный журнал. 2000. № 3. С. ИЗ.
31 Там же. С. 116.
19
Но если мы согласимся с Фукуямой, то вынуждены будем признать, что дело не в нежелании знать, «куда движется человеческое общество», а в том, что оно никуда не движется или, точнее говоря, не движется с точки зрения современного наблюдателя (вспомним школьный курс физики, раздел «Механика», в котором утверждалось, что движение — это перемещение тел относительно друг друга), а это в свою очередь означает, что его дальнейшее развитие мы не в состоянии осмыслить, пользуясь выработанным в новое время научным инструментарием, а значит, и адекватно описать в терминах исторической науки нового времени.
В 1999 г. во втором выпуске альманаха с характерным названием «Казус» появляется программная статья М. А. Бойцова «Вперед, к Геродоту!». Характеризуя специфику общественной роли истории в XX в., Бойцов видит одну из основных причин ее изменения в том, что «оказалась скомпрометирована стержневая идея прогресса»22. На мой взгляд, можно отчасти согласиться с Бойцовым в том, что
«сомнения в наличии "подлинного" прогресса, помноженные на сомнения в безграничности познавательных возможностей людского разума, превращают в колеблющийся мираж те картины уютного будущего, что были убедительно набросаны в оптимистическом XIX в.».
Однако заметим, что не стоит путать восприятие истории как процесса и веру в прогресс как частную, возможную, но отнюдь не обязательную форму процесса. Напомним, что, например, Дж. Тош относит веру в прогресс наряду с традиционализмом и ностальгией к наиболее распространенным заблуждениям массового исторического сознания23.
Перечисленные весьма разноплановые явления в научном мире свидетельствуют об одном — об окончании мегацикла исторического развития и о ситуации культурного перехода, что и воспринимается как «конец истории», т.е. конец такой метаистории, которая может быть описана в понятиях науки нового времени.
Итак, историческая наука, по-видимому, утрачивает одну из своих основных функций — функцию метарассказа, что и зафиксировал Бойцов в своем призыве. Правда, на мой взгляд, она утрачивает эту функцию, во-первых, лишь частично, а во-вторых, представление о «конце истории» может быть интерпретировано как очередное проявление, казалось бы, преодоленного европоцентризма и в качестве такового скорее свидетельствует о «закате Европы», чем о «конце истории». Но мы обратимся к другому аспекту кризиса метаистории — к индивидуализации исторического знания, усилению его индиви-
22 Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Казус-1999: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1999. С. 20.
23 ТошДж. Указ. соч. С. 22-29.
20
дуально-психологи ческой и социально-интегрирующей (или дезинтегрирующей при нарастании в нем отмеченных тенденций) функций. Предвестником такого переноса акцентов выступил еще в конце XIX в. Ницше, который обратил внимание на индивидуально-психологическую мотивацию выбора способа историописания. Кризис метаистории, независимо от того, как мы его интерпретируем, неизбежно должен вести к «атомизации» исторического знания. И вслед за бойцовским «Вперед, к Геродоту!» мы вынуждены будем воскликнуть: «Вперед (назад!), к Декарту», — и вернуться к его методам установления истины. Налицо методологическая редукция, что весьма свойственно ситуациям культурного перехода. Но на этом возвратном пути к Декарту мы вряд ли сможем одолеть рубеж XIX—XX вв., когда была выявлена специфика исторического знания как идиографического, а значит и несводимого к сумме отдельных, точно установленных фактов.
Таким образом, основной вопрос, который предстоит решить: означает ли отказ от метаистории отказ от целостного научного знания? Оставим ли мы, последовав совету Бойцова, научному знанию лишь установление и описание фактов, а конструирование целостных представлений отдадим на откуп индивидуальному обыденному сознанию?
5. Социальная память и профессиональная историография в ситуации постмодерна
Опираясь на концепцию Ю. М. Лотмана, мы можем утверждать, что в новое время европейскому мировосприятию свойствен особый тип социальной памяти — казуальный по целеполаганию, письменный — по механизму. И именно он может быть охарактеризован как исторический по социальной функции24. Казуальный характер исторической памяти имманентно предполагает возможность «переписывания истории», поскольку исторический метанарратив волей-неволей (осознанно/неосознанно) опирается на отобранные факты — «места памяти».
Ситуация постмодерна — это ситуация «конца истории». Причем хотя мы и ссылались на знаковую работу Фукуямы, но в контексте рассматриваемой проблемы не имеет принципиального значения, как понимать «конец истории»: в духе Канта как наступление «всемирного гражданского общества»; в духе Маркса, хотя в его терминологии это конец не истории, а предыстории человечества; в духе Шпенглера как «Закат Европы» и т.д. Важно лишь, что «конец истории» не носит апокалиптического характера. Поскольку мы вкладываем в понятие «история» определенный способ поиска идентичности, тесно связан-
24 См.: Лотман Ю. М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или культура до культуры?//Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров: Человек—текст— семиосфера—история. М., 1996. С. 345.
21
ный с определенным, «письменным» историческим типом памяти, то «конец истории» означает лишь переход к новой идентичности. На мой взгляд, в состоянии постмодерна историческая память перестает быть основой идентичности. Ситуация напоминает, хотя и весьма отдаленно, «внеисторичную» историю эпохи Просвещения, когда основной функцией исторической науки было давать достоверные примеры, которые могут служить нравоучительным целям. Но с той колоссальной разницей, что в эпоху Просвещения это были примеры, которые формировались научной историографией и предъявлялись обществу в качестве общезначимых. А в ситуации постмодерна каждый человек формирует свою индивидуальную идентичность в едином культурном поле, рассматривая в качестве своих «собеседников» (современников, т.е. людей, находящихся с ним по сути в едином культурном пространстве) не только Гомера, Платона и Аристотеля, но и ЛаоЦзы и Конфуция. Происходит это потому, что в ситуации постмодерна уже не стоит задача «творить историю», история «сделана», она завершена и нужно не потеряться в ее поле.
В этом смысле показательно противоречие (скорее всего мнимое), которое мы обнаруживаем в построениях Бойцова. С одной стороны,
«история — прежде всего рефлексия общества, а потому будет существовать, пока существует само общество».
С другой стороны,
«масс больше нет, а есть индивид, все более освобождаемый от ...социальных связей», «в итоге... развития техники и общества человек оказывается настолько... самодостаточен, что не испытывает жизненной потребности ни в одной форме групповой идентификации»25.
Иными словами, общества более нет, а значит нет и истории.
Опираясь на концепцию Лотмана о взаимосвязи исторического типа памяти с письменностью, попытаемся быть последовательными. Если мы формулируем гипотезу о «конце истории» как о конце определенного, исторического по сути и письменного по механизму типа памяти, то мы просто обязаны посмотреть, а что же с ним происходит в ситуации постмодерна. Поставив вопрос именно так, мы вдруг обнаруживаем, что современная нам культура начинает становиться бесписьменной. Конечно, бесписьменной на свой лад, отличный от бесписьменной традиционной культуры. «Интеллектуальные историки» призывают изучать черновики26. Но компьютер не оставляет черновиков! Компьютер оставляет нам только окончательный результат
2S Бойцов М. А. Указ. соч. С. 26~28.
к См., напр.: Экштут С. А. Пространство интеллектуальной истории: опыт историософского осмыслениях/Преемственность и разрывы в интеллектуальной истории: Материалы научной конференции. М., 2000. С. 3~8.
22
творческих усилий, да и это, по-видимому, временно. Явно намечается тенденция к увеличению доли электронных публикаций. Издательскими работниками высказывается мысль о нецелесообразности традиционных публикаций (в виде книги) сборников статей — достаточно их «повесить» в Internet. Мы не высказываем здесь оценочных суждений (да и однозначная оценка здесь вряд ли возможна), однако напомним, что многие авторы связывали расширение возможностей исторического познания именно с началом эпохи книгопечатания. Например, И.-Ф. Шиллер, размышляя о возможностях и границах научного исторического знания, связывает самое возможность исторического познания с возникновением письменности, но при этом отмечает:
«...письменные документы не вечны. Вследствие случайностей и разрушительного действия времени погибло огромное количество памятников прошлого и лишь немногие остатки минувшего дожили до века книгопечатания» [выделено мной. — М.Р.]27.
Таким образом, можно констатировать, что ситуация цивилизаци-онного перехода сопровождается соответствующим изменением типа памяти от исторического, служащего коллективной идентификации социума в историческом пространстве, к иному типу памяти, который служит идентификации индивидуума во всем пространстве культуры.
6. Сохраняется ли нравоучительная функция
научного исторического знания
в ситуации постмодерна?
Но мы забыли о наиболее устойчивой функции научной историографии — давать нравоучительные примеры. Может быть, хоть она останется неизменной? Может быть, утратив доверие к метарассказу, обыватель продолжает свято верить в «объективные факты»? Ведь должно же у исторической науки (как науки, а не эссеистики) сохранится хоть какое-нибудь собственное целеполагание, после того как метарассказ, утрачивая верифицируемость, перестает быть собственно научным.
Одним из выражений тенденции к атомизации исторического знания, проявившейся в последние годы, является наметившаяся коллизия микро- и макроистории. «Микроисторик» зачастую остается в рамках «казуса», несмотря на программные заявления этого направле-нияг8, констатирующие необходимость широкого историко-культурного контекста, но не дающие адекватного метода его реконструкции.
27 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Шиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М; Л„ 1937. С. 607.
24 См., в частности: Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?//Казус-1996: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1997. С. 7-24.
23
В последние два-три года в российской историографии активно ведется дискуссия о соотношении микро- и макроистории. Причем, начиная с конференции 1999 г., специально посвященной этому вопросу29, где возобладало мнение о принципиальном различии и, как следствие (хотя последнее и неочевидно), несводимости этих подходов, историки существенно продвинулись если не в решении этой проблемы, то в генерировании разнообразных точек зрения, о чем, в частности, свидетельствует специально посвященный этой проблеме выпуск альманаха «Казус» за 2000 г.30. Сформулированные здесь позиции Н. Е. Колосова и Ю. Л. Бессмертного по-своему ограничивают поле разнообразных суждений о соотношении этих направлений современной исторической науки. Колосов категорично утверждает «невозможность микроистории* на том основании, что микроистория
«использует макроисторические понятия и, следовательно, имплицитно отсылает к макроисторической проблематике...»31.
Аналогичное рассуждение мы обнаруживаем и у Дж. Тоша при обосновании необходимости теоретической рефлексии:
«На самом деле историки никогда не считали события прошлого абсолютно уникальными — это просто невозможно. Сами термины, которыми пользуются историки, уже предполагают определенную классификацию материала и предусматривают сравнения, выходящие за пределы непосредственной области их исследований»32.
Аргументация Копосова и Тоша напоминает об утверждении К. Поппера, что теория проникает в историческое исследование через терминологию33. И дальше у Копосова следует утверждение, к которому мы можем только полностью присоединиться:
«Единственный реальный выбор микроистории — между эксплицитной и имплицитной зависимостью от макроистории»34.
Но опять же неясен способ экспликации макроисторического контекста. А если он не эксплицирован, то так называемый профессиональный35 историк вкладывает в массовое сознание вместе
29 См.: Историк в поиске: микро- и макроподходы к изучению прошлого. М., 1999.
30 См.: Казус-2000: Индивидуальное и уникальное в истории/Под ред. Ю. Л. Бессмертного и М. А. Бойцова. М., 2000.
31 Копосов Н. Е. О невозможности микроистории//Казус-2000. С. 33.
32 ТошДж. Указ. соч. С. 192.
33 См.: Поппер К. Нишета историцизма. М., 1993. С. 167.
34 Копосов Н. Е. Указ. соч. С. 33.
35 «Так называемый профессиональный историк» здесь вполне уместно, потому что одним из признаков нормального профессионализма и является умение эксплицировать контекст.
24
с «объективно» описанным «казусом» и неотрефлексированный контекст.
Что же касается конкретных советов, с чем стоит соотносить исследуемый «казус», то один из них звучит вполне постмодернистски:
«...главное... — это установка автора не на вписывание "своего" фрагмента прошлого во все расширяющийся круг заданных некими внешними теоретическими установками внешних связей, а на углубленное выявление собственных свойств именно этого фрагмента "на фоне" индивидуального личного опыта исследователя» [выделено мной. — /И.Р.]3*.
Можно ли найти лучшее свидетельство целенаправленного разрушения исторического метарассказа, да и исторической науки, именно как науки? Подчеркну, что эта констатация не носит оценочного характера, а только фиксирует одну из проявившихся в последнее время тенденций развития исторического знания. Если же оставаться в границах строгой исторической науки, то ее основополагающими принципами являются различение прошлого от современного, необходимость реконструкции исторического контекста как в коэкзистен-циальном, так и в динамическом плане37.
И здесь уместно вспомнить, что редуцируемое до афоризма «история учит тому, что ничему не учит» высказывание Гегеля было направлено на размежевание с предшествующей ему историографией XVIII в., ориентированной как раз на «точное» воссоздание отдельных фактов, могущих служить нравоучительными примерами. Гегель пишет:
«...Следует в особенности упомянуть о моральных рефлексиях и о моральном поучении, которое следует извлекать из истории и для которого история часто излагалась. Хотя можно сказать, что примеры хорошего возвышают душу и что их следует приводить при нравственном воспитании детей, чтобы внушить им превосходные правила, однако судьбы народов и государств, их интересы, состояние и переживаемые ими осложнения являются иною областью. Правителям, государственным людям и народам с важностью советуют извлекать поучения из опыта истории. Но опыт и историк учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно извлечь из нее» [выделено мной. — М.Р.]38.
36 Бойцов М. А. Указ. соч. С. 41.
37 См., напр.: ТошДж. Указ соч. С. 18-20. Правда, Дж. Тош пишет о принципе контекста и принципе развития, но я считаю целесообразным говорить о двух составляющих контекста — коэкзистенциальной и динамической (собственно исторической).
38 Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 61.
25
И Гегель объясняет это следующим образом:
«В каждую эпоху оказываются такие особые обстоятельства, каждая эпоха является настолько индивидуальным состоянием [выделено мной. — М. Р.], что в эту эпоху необходимо и возможно принимать лишь такие решения, которые вытекают из самого этого состояния»39.
Фактически речь идет все о том же столь необходимом контексте.
К этой проблематике обращается Ю. Л. Бессмертный и размышляет о возможностях интеграции микро- и макроподходов40. Мне глубоко импонирует подход Бессмертного, который, с одной стороны, утверждает, что неверно сводить микроисторию к
«относительно малой величине исследуемого объекта, позволяющей изучать его предельно интенсивно, со всеми возможными подробностями, во всех его возможных связях и взаимодействиях».
Поэтому часто используемые образы: «использование микроскопа», «сужение... поля наблюдения», «уменьшение масштаба», «сокращение фокусного расстояния исследовательского объектива», — некорректны. С другой стороны, Бессмертный формулирует свое определение микроисторического подхода и говорит о нем
«как об "истории в малом" (а не "истории малого"), или же как об истории индивидуального опыта конкретных участников исторических процессов (а не истории "условий их деятельности")...».
вие
Но и здесь автор сталкивается с той же самой проблемой — отсутст-
«эксплицитного обоснования эпистемологической потребности в микроанализе как в особом ракурсе исторического познания»41.
Отсутствие экспликации макроисторического контекста на фоне тенденции к атомизации научного знания требует к себе самого пристального внимания, поскольку такой подход не только успел овладеть умами отдельных историков, но и начинает внедряться в школьное образование, когда в виде эксперимента школьнику предлагается «написать» свой учебник истории, основываясь на некоторой, естественно весьма фрагментарной, фактической и источниковой базе, отобранной (!) для него методистом. В конце концов все мы рискуем оказаться в ситуации такого школьника. А между тем этот подход не
39 Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 61.
40 См.: Бессмертный Ю. Л. Многоликая история (Проблема интеграции микро- и макроподходов)//Казус-2000. С. 52-61.
41 Там же. С. 52-53.
26
нов: мне приходилось с ним часто встречаться в практике преподавания периода перестройки, когда рухнула идеологическая модель советской истории. Именно тогда (заметим, в ситуации полной растерянности, — чего стоит отмена выпускного экзамена по отечественной истории в средней школе) и появилась эта тенденция — учить «подлинной истории» по хрестоматиям (!). Но стоит вспомнить, что и для перестроечного времени этот подход был далеко не нов. Он возвращает нас к рационалистической историографии первой половины XVIII в., когда историки видели свою задачу в том, чтобы предъявлять читателю точно установленные отдельные факты в качестве нравоучительных примеров. Однако уже тогда лорд Болингброк заметил лукавство такой «подлинной истории»:
«...когда нам приводят примеры, то они как бы обращены к нашим чувствам и рассудку, что нам льстит. В этом случае знания словно исходят от нас самих: мы сами формулируем общее правило, исходя из своего личного опыта, и уступаем фактам, противясь абстрактным построениям» [выделено мной. — М. Р.]42.
Но в то же время социальная интеграция нарастает, общество усложняется, каждый индивидуум включен в неисчислимое множество социальных связей или, как пишет Лиотар,
«каждый из нас живет на пересечениях траекторий многих этих частиц»"0.
Лиотар отмечает эту противоречивость социального бытия в состоянии постмодерна:
«Каждый предоставлен сам себе... "Самость" это мало, но она не изолирована, а встраивается в сложную и мобильную, как никогда, ткань отношений. Независимо от того, молодой человек или старик, мужчина или женщина, богатый или бедный, он всегда оказывается расположенным на "узлах" линий коммуникаций, сколь бы малыми они ни были»44.
7. Что делать?
Даже если мы согласимся с Фукуямой, что конец истории наступил, мы не можем не ощущать опасности дезинтеграции социума при утрате общей социальной памяти. К тому же вполне очевидно, что, по крайней мере в современной России и на постсоветском простран-
47 Болингброк. Указ. соч. С. 12. "ЛиотарЖ.-Ф. Указ. соч. С. 11. 44 Там же. С. 44-45.
27
стве, общество распадается не до уровня индивидуумов, а до уровня разнообразных групп (в частности национальных, религиозных), не-гативистски идентифицирующих себя путем противопоставления другим. И в этих условиях преодоление кризиса метарассказа представляется весьма актуальной задачей.
В терминах синергетики ситуация постмодерна, по-видимому, может быть интерпретирована как точка бифуркации, что повышает социальную ответственность индивидуума, а реализация этой ответственности возможна лишь на основе знания. Но какого знания? Можно ли «реабилитировать» научное историческое знание, когда под вопросом и сам перевод с современного языка на язык постмодерна понятия «историческая наука». Даже самое «мягкое» определение исторической науки, не предполагающее ее соотнесение с реальностью, тем более с так называемой «объективной реальностью», предполагает все же общезначимость ее построений, хотя бы в конвенциональных рамках определенной историографической парадигмы. В ситуации преобладания индивидуально-психологических аспектов функционирования исторического знания меняется смысл репрезентации результатов познавательной деятельности: если мои рассуждения не претендуют на научную истинность как основу практической, социально значимой деятельности, то смысл ее сводится, с одной стороны, к саморефлексии, а с другой — к обращению к «Другому», который может использовать результаты моих размышлений при выстраивании собственной идентичности. Но при каких условиях все же можно сохранить научность передаваемого знания? Убеждена, что только при экспликации метода.
В начале XX в. Н. И. Кареев подводит своеобразную черту под развитием европейского историзма XIX столетия. Выделяя гносеологическую и социологическую стороны научного исторического знания, он пребывает в уверенности, что первая для «профанов» (под которыми он понимает «просто образованную публику») неинтересна, зато
«вопрос о сущности исторического процесса заинтересовывает всякого, кто способен видеть в окружающей его действительности лишь один из моментов исторической жизни»,
т.е. воспринимать историю как процесс, завершающийся в настоящем. При этом Кареев, вполне в духе XIX в., считает, что
«...наука интересуется тем, как совершался на самом деле [выделено мной. — М. Р.] ход истории... отказываясь при этом от всякой субъективной оценки прошлого...»45.
Позиция Кареева, к которой по сути присоединяются многие историки не только XIX, но и XX в., вполне логична: историк предъявляет социуму «подлинную историю», которая, выступая в качестве
Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 8.
28
общей социальной памяти, интегрирует этот социум, а раскрывать свою «профессиональную кухню» вовсе не обязательно.
Такая позиция была серьезно поколеблена уже Ницше, обратившим внимание на индивидуально-психологически и смысл историо-писания, а затем и Шпенглером, считавшим себя последователем Ницше и утверждавшим, что историк описывает исторический процесс так, как он его понимает, будучи человеком определенной эпохи. И их мысли нашли самый горячий отклик в широких кругах «просто образованной публики».
Конечно, вернуться к практике XIX в. уже не удастся, да и идеологически навязываемый в течение большей части XX в. метарассказ нас вряд ли устроит. Но все же поиск выхода из кризиса метарассказа возможен — и в первую очередь путем методологической рефлексии. Современный профессиональный историк должен предлагать читателю не готовую историю, а своего рода Know How — «знаю, как это сделано». Э. Фромм отмечал, что для нового времени, в отличие от средневековья, характерно осознанное выстраивание вторичных социальных связей индивидуума с социумом46. В начале XXI в. историческая наука должна предоставить человеку возможность выстраивать сознательно свои социальные связи не только в коэкзистенциальном, но и в историческом пространстве.
Итак, наша сверхзадача может быть сформулирована вполне постмодернистски: провести деконструкцию исторических теорий, с тем чтобы уметь обнаруживать их составляющие в самых различных конфигурациях. Но, для того чтобы деконструировать теорию, надо знать, как она конструируется, о чем пойдет речь в следующей главе.
Подведем итоги:
• европейской культуре нового времени свойствен исторический тип мировосприятия, порождающий потребность массового сознания в историческом метарассказе, а научного исторического знания — в научной теории исторического процесса;
• на протяжении XVIII—XIX вв. формируются основные социокультурные функции исторического знания: давать научно выверенные нравоучительные примеры, служить основой законотворчества и выработки политических решений, формировать социальную идентичность;
• с конца 60-х годов отчетливо проявляется ситуация цивилиза-Ционного перехода, получившая название «постмодерн» и характеризуемая кризисом исторического метарассказа;
29
См.: Фромм Э. Бегство от свободы: Пер. с англ. М., 1995.
* кризис метарассказа ведет к трансформации социокультурных функций научного исторического знания, к смещению центра тяжести от социально-политических к индивидуально-психологическим задачам исторической науки, что обусловливает изменение взаимоотношений научного знания и массового исторического сознания;
* кризис исторического метарассказа связан с индивидуализацией исторического знания, что обусловливает в свою очередь нарастание дезинтеграционных тенденций в социуме;
* преодоление кризиса метарассказа возможно путем методологической рефлексии, позволяющей провести деконструкцию исторических теорий и на этой основе понять степень их пригодности в современной социокультурной ситуации.
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с фр. М.; СПб., 1998. Фукуяма Ф. Конец истории?//Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134-155.
Реко мен дуе мая
Про А. Двенадцать уроков по истории: Пер. с фр. М., 2000. 334 с. ТошДж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000.
Дополнительная
Бессмертный Ю. Л. Что за «Казус»?//Казус-1996: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1997. С. 7-24.
Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Казус-1999: Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1999. С. 17-41.
Румянцева М. Ф. «Теоретическая игра» как способ исторического позна-ния//Мир психологии. 1998. № 4. С. 159-171.
Вопросы
1. Каковы, по мнению Джона Тоша, наиболее распространенные заблуждения массового исторического сознания? А по вашему мнению?
2. Назовите основные характеристики научного исторического знания.
3. Каков механизм воздействия научного исторического знания на массовое историческое сознание? А массового исторического сознания на профессиональную историографию?
4. Какие признаки цивилизационного перехода от модерна к постмодерну вы можете назвать?
qi
5. Как меняются задачи исторической науки в ситуации постмодерна?
6. Как соотносится микро- и макроистория? Какие точки зрения на эту проблему вам известны? Какая из них кажется наиболее корректной?
Задания
1. Опишите «состояние постмодерна».
2. Поищите признаки кризиса метарассказа в окружающей вас действительности и в научной и публицистической исторической литературе последнего времени. Подумайте: нужно ли преодолевать этот кризис? Если не нужно, то почему? Если нужно, то можно ли его преодолеть? Если можно его преодолеть, то как?
3. Как профессиональные историки (в том числе и будущие), вспомните, что вам известно о становлении исторической составляющей европейской ментальное™ и ее изменении на рубежах XVIII-XiX и XIX-XX вв. Например, как повлияла на умы Великая французская революция?
*4. Найдите в толковых словарях русского языка значения слова «история». Определите, какие из этих значений используются в исторической науке. Используя русско-английский, русско-французский и русс ко-немецкий словари (а по желанию или по возможности и другие), найдите эквиваленты разных значений слова «история» в европейских языках. Обобщите свои наблюдения. В дальнейшем они вам пригодятся при чтении специальной литературы на языке оригинала.
30
Глава 2
Принципы построения теории исторического процесса
О сомом распространенном заблуждении относительно того, как строятся теории
О том, что в основании любой теории можно обнаружить представления о природе человека
О том, что же все-таки изучает историк: прошлое, настоящее или будущее И о том, зачем нужны сравнительно-исторические исследования
Для философа здесь не может быть никаких иных
ориентиров, кроме следующих: так как он не может
предполагать у людей с их игрой в величие никакого
собственного разумного замысла, он мог бы попытаться
открыть в этом... бессмысленном чередовании человеческих
дел некий замысел... самой природы... Посмотрим, удастся
ли нам найти путеводную нить для такой истории, и
предоставим затем природе произвести человека, который
был бы в состоянии ее сочинить.
Иммануил Кант
Основное положение: в структуре исторической теории всегда присутствуют представления о цели исторического познания, о природе человека, об историческом времени и о движущих силах исторического процесса, даже если ее автор не осмысливает некоторые составляющие теории.
Из воспоминаний середины 1990-х годов. Идет семинар по методологическим проблемам изучения российской истории под руководством А. С. Ахиезера. Разгар дискуссии. Слово берет профессиональный историк — старший научный сотрудник Института российской истории РАН и заявляет следующее: вы, философы, конечно можете обсуждать все эти теоретике-познавательные проблемы, но у нас, историков (говорить от имени «мы» — не правда ли, знакомый дискурс?), другие задачи, мы еще не знаем всех фактов (!?) российской истории, например, XIX в. (кстати, добрая половина дискутировавших были как раз профессиональными историками).
32
1. Как не строятся теории
Одним из самых устойчивых заблуждений обыденного сознания является убежденность что теории создаются путем обобщения фактов. В основе этого убеждения лежит картезианская уверенность, что путем критического анализа можно установить с очевидностью «достоверные», «объективные» факты. Следующим шагом на этом тупиковом пути будет мысль о критериях достоверности и объективности факта. И здесь мы встречаемся еще с одним не менее стойким заблуждением: аксиоматично предполагается, что факт достоверен, если он соответствует действительности или «объективной реальности». Логическая ловушка захлопнулась: мы изучаем отдельные факты (вернее нам кажется, что факты, которые мы изучаем, отдельные, независимые друг от друга) с тем, чтобы воссоздать историческую реальность; проверяем (верифицируем) полученное научное знание о фактах путем соотнесения с исторической реальностью, которую мы собирались описать при помощи устанавливаемых нами фактов, достоверность которых проверяем путем соотнесения с описываемой нами на их основе «объективной реальностью», etc.
Остроумно описал это исследовательское заблуждение русский философ рубежа XIX—XX вв. В. Ф. Эрн, рецензируя книгу немецкого богослова А. Гарнака «Сущность христианства», переведенную в 1907 г. на русский язык. Проследим логику В. Ф. Эрна,
«...Свои заключения, свою общую точку зрения он [Гарнак. — М. Р.] строит, имея в виду груды сырого материала, и старается всегда говорить только то, что говорят сами факты. Едва ли можно отыскать другой пример такого бережного и добросовестного отношения к источникам, как у Гарнака...
...Задавшись целью исторически определить существенные черты христианства, Гарнак действительно широко понимает свою задачу...
...Он говорит: "...Мы имеем тут депо не с 'учением', которое передается с однообразными повторениями или искажается произвольно, а с жизнью, которая вспыхивает с новой силой и горит своим собственным пламенем... христианскую религию мы можем уяснить только при помощи всесторонней индукции, охватывающей его во всей его истории".
Разберем критически эти мысли Гарнака.
Если вдуматься серьезно, можно без особого труда увидать, что Гарнак за данное здесь считает то, что, по его собственным словам, является для него только искомым: другими словами, тут совершается перед нами очевидное исследовательское petitio principii. Христианам, т.е. людям, совершенно определенно {но вненаучным путем) знающим, что такое христианство, конечно, легко разобраться в истории того, что называют историей христианства, из всей бесконечной суммы событий, движений, фактов крупных и мелких, составляющих
33
-6867
эту историю, квалифицировать как христианское только то, что выдерживает этот внутренний критерий, имеющийся у них вследствие реальной их принадлежности к христианству и, повторяю, полученный ими вненаучным путем... Определенностью и безусловностью этого критерия они проверяют и дополняют недостаточность и условность своих исторических знаний, а не путем истории создают этот критерий. Такая точка зрения требует философского оправдания...
Совершенно иначе обстоит дело с точкой зрения Гарнака.
Он задается целью определить существенные черты Евангелия по данным истории. Если он хочет их только определить (т.е. еще только отыскать), то, значит, они еще неизвестны. Следовательно, неизвестное, т.е. нечто такое, познание чего он может приобрести только из данных истории (ибо религиозно-философское рассмотрение он отвергает решительно и принципиально), он должен найти в бесконечно сложной и запутанной куче фактов, которую представляет из себя история, если к ней подходить без определенных и вполне ясных вопросов. Только представить себе ясно, что из этого получается.
Во-первых, чго он будет искать? Во-вторых, где, в каком месте истории! В-третьих, по каким признакам в бесконечной массе имеющегося перед ним материала он будет различать то, что ему нужно?
...Таким образом, если подойти к методам Гарнака критически, то обнаруживается полная их негодность и философская беспринципность, и если из его книги получается в конце концов одно из самых замечательных произведений, имеющих предметом своим первоначальное христианство, — то это достигается не строгим применением этих негодных методов, а, наоборот, полным их игнорированием...»1.
Немного подумав, мы будем вынуждены согласиться с В. Ф. Эр-ном и неизбежно придем к очень простой мысли, что, несомненно, до начала исследования в голове историка уже есть некоторые представления, которые заставляют его обращаться к исследованию тех или иных вопросов, искать и отбирать определенные источники, извлекать из них вполне определенную информацию, излагать ее так, а не иначе и т.д. Поэтому реальный выбор осуществляется не между «пустой головой» и сознанием, в котором в единстве существуют знания и представления, а между осмысленной, логически выстроенной исследовательской гипотезой и описанным выше заблуждением... Этот феномен неоднократно описан разными мыслителями — от философов до писателей.
«Вопреки своему сознательному замыслу социология не могла избежать и не избегла участи быть социальной философией; но эта
' Эрн В. Ф. Методы исторического исследования и книга Гарнака «Сущность христианства»//Соч. М., 1991. С. 245-264.
34
философия, будучи неосознанной, обычно является вульгарной и банальной, духовно и научно не углубленной и необоснованной; в ней по большей части преобладают течения, давно преодоленные философской мыслью, но утвердившиеся в общественном мнении толпы, вроде эволюционизма, дарвинизма, материализма или же популярного этического идеализма и т.п.».
С. Л. Франк2
«Когда писатель (и вообще художник) говорит, что, работая, не думал о правилах, это означает только, что он не знал, что знает правила. Ребенок отлично говорит на родном языке, но не мог бы описать его грамматику. Однако грамматик — это не тот, кто единственный знает правила языка. Их превосходно знает, хотя об этом не знает, и ребенок. Грамматик — единственный, кто знает, почему и как знает язык ребенок».
У. Эко3
Но если теория строится не путем обобщения «объективных», раз и навсегда установленных фактов, то как же соотносятся факты и теория? Не вносим ли мы свою предвзятость в теоретическую конструкцию?
На этот вопрос почти двести лет назад ответил Гегель:
«...между прочим, мы не должны дать обмануть себя историкам-специалистам, потому что они, особенно пользующиеся значительным авторитетом немецкие историки, делают то, в чем они упрекают философов, а именно — допускают априорные вымыслы в истории... ...мы можем формулировать как первое условие необходимость верного понимания того, что является историческим; но такие общие выражения, как "верное" и "понимание", двусмысленны. Даже обыкновенный заурядный историк, который, может быть, думает и утверждает, что он пассивно воспринимает и доверяет лишь данному, и тот не является пассивным в своем мышлении, а привносит свои категории и рассматривает при их посредстве данное; в особенности разум должен не бездействовать, а размышлять, когда дело идет о всем том, что должно быть научным; кто разумно смотрит на мир, на того и мир смотрит разумно; то и другое взаимно обусловливают друг друга»-1.
Последуем совету Гегеля: попытаемся разумно взглянуть на строение теорий исторического процесса.
2 Франк С. Л. Духовные основы общества. М., 1992. С. 21.
3 Эко У. Рассказывание процесса//Эко У. Имя розы. СПб., 1997. С. 602.
4 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 65.
35
2. Из каких структурных элементов строится теория и что в ней главное
Можно выделить два типа теоретических построений: философ-ско-умозрительные и собственно исторические. Философско-умозри-тельные теории (их классические примеры — теории Канта и Маркса—Энгельса еще будут нами рассмотрены) логически выводятся из системы аксиом и на этапе формирования вообще не касаются исторических фактов. Факты, точнее, возможность интерпретации ранее полученных знаний на основе сформулированной теории, выступают как способ ее проверки. Собственно исторические теории (например, философия истории Г.-В.-Ф. Гегеля) строятся путем обобщения исторического материала на основе сформулированной гипотезы.
Конечно, не все авторы теорий исторического процесса строго последовательны в своих построениях. Но все же в основе любого исследования лежат если не строгая теория, то хотя бы смутные теоретические представления. Каким образом они обнаруживают себя в тексте научной статьи или монографии? — Через используемую историком терминологию, через понятийный аппарат исследования.
Приведем наблюдение К. Поппера:
«Среди теорий, которые служат предпосылками политической истории, имеются и социологические концепции — например, социология власти. Но историк, как правило, не осознает этого. Он не использует их как универсальные законы, помогающие проверить частные гипотезы. Эти теории неявно содержатся в его терминологии [выделено мной. — М. Р.]. Говоря о правительствах, нациях и армиях, он пользуется, как правило бессознательно, «моделями», полученными с помощью научного или донаучного социологического анализа»5.
Например, если вы называете «поход за зипунами» Степана Разина крестьянской войной, то, по-видимому, вам не удалось избежать воздействия теории классовой борьбы как двигателя истории. Сложнее обстоит дело с таким понятием, как «Великая Октябрьская социалистическая революция». На уровне идеологии все понятно: «коммунисты» называют то, что произошло в России в октябре 1917 г., революцией, «антикоммунисты» — переворотом. Но, с точки зрения исторической теории Маркса, это событие можно скорее назвать государственным переворотом (захват власти большевиками), чем революцией, поскольку оно не привело к смене общественно-экономической формации.
Итак, не все теории строго выстроены. Иногда ее исходные положения не осознаются самим автором и мы их можем воссоздать лишь
Поппер К. Нищета историцизма: Пер. с англ. М., 1993. С. 167.
36
гипотетически, ориентируясь на социокультурные условия, в которых создавалась та или иная историческая теория.
Со времен О. Конта не вызывает сомнения, что в структуре социологической теории выделяется социальная статика и социальная динамика, т.е. в состав теории входит осмысление структуры общества и характера и причин его развития. В узком смысле под теорией исторического процесса можно понимать только вторую из названных составляющих социологической теории, т.е. характер и причины развития. Но тут же встает вопрос: развития чего? Ответ: «развития социума» — мало конкретен и требует выяснения его структуры, т.е. обращения к «социальной статике». Иногда под социологической теорией понимают анализ в первую очередь социальной структуры, а анализ социальной структуры в развитии называют теорией исторического процесса. Не суть важно. В конце концов о терминах не спорят, о них договариваются. И мы договоримся понимать теорию исторического процесса предельно широко и включать в нее анализ как субъекта исторического процесса, в качестве которого может выступать и индивидуум и социум, так и его, этого субъекта, развития. Не менее очевидно, что составляющие социальной структуры могут пониматься по-разному, как классы, сословия или иные социальные группы, но при всем многообразии подходов, несомненно, «мини-мальной» социальной единицей является человек. И в этом смысле он может рассматриваться в качестве универсального (в смысле включенности в любую теорию) субъекта исторического процесса.
Но как это ни парадоксально, немногие авторы уделяют специальное внимание анализу социальной природы человека как субъекта истории, а тем временем — это важнейшее основание любой теории исторического процесса. Например, наиболее распространенный тип теорий исторического процесса — стадиальные теории, предполагающие, что все народы проходят одни и те же ступени исторического развития. Для них характерно представление о неизменности и одинаковости социальной природы представителей разных социумов. Напротив, представления о ментальных различиях разных народов имманентны циви-лизационным теориям. А в таких классических образцах историко-тео-ретических построений, как теории Канта и Маркса—Энгельса, представления о природе человека выступают в качестве аксиомы, на основании которой выстраивается вся теория.
Специальное внимание к представлениям о природе человека в историко-теоретических конструкциях имеет смысл еще и потому, что свойственный нашему времени методологический плюрализм сопровождается мощными интеграционными тенденциями в гуманитарном знании. Но плюрализм подходов явно затрудняет интеграцию, что естественно актуализирует проблему взаимопонимания ученых. Одно из используемых гуманитариями понятий — субъект. Как и любое понятие метаязыка гуманитарного знания, оно по-разному трак-
37
туется учеными разных специальностей. А в сфере исторического знания данное понятие по-разному раскрывается в различных теоретических построениях.
Здесь необходимо кратко пояснить, почему, размышляя о субъекте истории, я предпочитаю говорить о человеке не как о субъекте исторического процесса, а о включении представлений о природе человека в историческую теорию. Иными словами, почему я отдаю предпочтение гносеологическому подходу. Дело в том, что вопрос об объективности исторического процесса явно относится к числу философских, т.е. неразрешимых вообще и уж точно — в рамках исторического знания. Не останавливаясь здесь специально на критериях строгой научности исторической теории, отмечу, что как в исследовательской, так и в социально-политической практике мы имеем дело не с самим «объективным» историческим процессом, а с тем или иным вариантом его осмысления. Люди, в том числе и политики, действуют, возможно, в объективных исторических условиях, но характер их действий зависит от их субъективного понимания этих условий.
Итак, историки, специально не размышляющие о социальной природе человека, пользуются господствующими в ту или иную эпоху представлениями о человеке, свойственными обыденному сознанию, что не может не влиять на всю структуру теории.
Одно из отличий человека от прочих представителей животного мира — способность к целеполаганию. Поскольку создатели теорий исторического процесса, несомненно, принадлежат к человечеству, то и их теоретическая деятельность имеет какую-либо цель. Но авторы теорий, которые стали классическими (а именно их мы будем рассматривать), не совсем вольны в своем выборе:
«Мыслитель — это человек, который призван символически изобразить эпоху, как он ее видит и понимает. Он лишен какого-либо выбора. Он мыслит так, как ему должно мыслить, и истинным в конце концов является для него то, что родилось с ним как картина его мира. Он не изобретает ее, а открывает в себе. Он и сам дублирует себя ею, выразившей его в слове, оформившей смысл его личности как учение, неизменной для его жизни, ибо она идентична с его жизнью».
О. Шпенглер6
И так же как от XVIII к XIX, от XIX к XX в. менялись представления о природе человека, менялось представление и о целях истории как науки. Целеполагание в научном историческом исследовании самым тесным образом связано с пониманием исторического времени. Не будет преувеличением утверждать, что категория времени — осно-
6 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории. М., 1993. Т. 1.С. 124.
38
ва теоретических построений истории. Столь популярный у российской читающей публики в последнее время замечательный французский историк М. Блок писал, что история — это наука «о людях во времени»1. Проблема исторического времени, несомненно, актуализируется, когда национальная история рассматривается в общемировом контексте, поскольку в этом случае историк сталкивается с проблемой, которую за неимением лучшего термина назовем «проблемой синхронизации» и суть которой раскроем чуть ниже. Категория исторического времени выступает как системообразующая в историческом познании, поскольку сама потребность теоретически выстроить целостность истории, осознать историю не как набор событий, а как единый процесс возникает тогда, когда человек начинает воспринимать историческое время.
В 60—80-х годах XVIII в. кардинально меняются представления о задачах и принципах исторического познания. В качестве девиза историков предшествующей эпохи можно взять слова лорда Болингброка: «Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью»*. Не стоит разъяснять, что если историк «может смириться с неосведомленностью», то это означает, что его интересуют не непрерывный исторический процесс, а отдельные исторические события. Сравним для наглядности с Л. П. Карсавиным: «Историк часто страдает от недостатка фактических данных»9.
По-иному смотрит на историю современник Болингброка Джам-баттиста Вико. Размышляя «об общей природе наций».
Основывая свои рассуждения на хронологической таблице, Вико формулирует основания новой науки, которые нужны для того, чтобы согласовать друг с другом События Достоверной Истории, замечая при этом, что «до сих пор казалось, что у них нет никакой общей основы, никакой непрерывной последовательности, никакой связи между собой»10,
И хотя, как мы уже отмечали, Джамбаттисто Вико (1668-1744) и лорд Болингброк (1678—1751) были современниками, а «Письма об изучении и пользе истории» (1735) были написаны десятью годами позже, чем «Основания новой науки об общей природе наций» (1725 г. — первое издание), они представляют разные типы исторического мышления. И трудно не согласиться с Р.Дж. Коллингвудом, который писал, что
Вико «слишком опередил свое время, чтобы оказать сильное непосредственное влияние»1'.
7 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 18.
8 Болингброк. Письма об изучении и пользе истории. М., 1978. С. 49.
9 КарсаеинЛ. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 84.
10 Там же. С. 72.
11 Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 69.
39
Идея непрерывности исторического процесса была актуализирована в немецкой историософии в 80-е годы XVIII в. В трактате Иоганна Готфрида Гердера «Идеи к философии истории человечества» мы находим интересный образ времени.
«Так разве не упорядочены времена, как упорядочены пространства? А ведь время и пространство — близнецы, и одна у них мать — судьба»12.
Вполне ясно здесь выражена идея времени как «четвертого измерения» — «время и пространство— близнецы».Аналогичное линейное восприятие времени мы можем обнаружить и у Канта, но сразу заметим, что не претендуем здесь на сколько-нибудь полный анализ кан-товской концепции времени в целом, вычленяя лишь один аспект, зафиксировавшийся в обыденном сознании.
«Время имеет только одно измерение: различные времена существуют не вместе, а последовательно... Различные времена суть лишь части одного и того же времени... мы... представляем временную последовательность с помощью бесконечно продолжающейся линии, в которой многообразное составляет ряд, имеющий лишь одно измерение»13.
Представляется, что такое «пространственное» восприятие времени, в виде некоторой хронологической шкалы, визуализацию которой можно обнаружить в любом школьном учебнике, остается до сих пор преобладающим.
Сформулированное Гердером представление об историческом времени оказалось очень устойчивым. Оно прочитывается во множестве исторических сочинений. Оно, по-видимому, является наиболее свойственным обыденному сознанию. Такое представление претерпело в XX в. лишь незначительные изменения:
«...время истории — это плазма, в которой плавают феномены, это как бы среда, в которой они могут быть поняты» (М. Блок)14.
М. Блок обращает внимание на существенную особенность восприятия времени истории. Историк выясняет по преимуществу не продолжительность того или иного события, а его расположение во временном континууме, «его конкретное хронологическое место». Впрочем, эту мысль нельзя назвать оригинальной. Аналогичное рассуждение мы обнаруживаем и в «Закате Европы» Шпенглера, который,
С. 9.
40
Гердер И.-Г. Идеи к философии истории человечества: Пер. с нем. М., 1977.
]1 Кант ff. Соч.: В 6 т. М., 1964. Т. 3. С. 136-138. 14 Блок М. Указ. соч. С. 18-19.
размышляя о различии познания «мира-как~истории» и «мира-как-природы», в ряду многих оппозиций специально выделяет
«весьма многозначительную противоположность — сферу применения хронологического числа от сферы применения математического числа»15.
И поясняет в примечании:
«Счисление времени, интуитивно вполне понятное наивному человеку, отвечает на вопрос "когда", а не на вопрос "что" или "сколько"».
Не будем здесь подробно останавливаться на причинах изменений в восприятии исторического времени. Очевидно, что их невозможно осмыслить без обращения к христианской теологии. Ведь даже при самом поверхностном взгляде ясно, что христианская история протяженна во времени. Кроме этого, существенны и иные социокультурные факторы. Обратим внимание лишь на один аспект, который в 1789 г. во вступительной лекции к курсу всеобщей истории в Йенском университете выделил И. Ф. Шиллер:
«Открытия, которые сделали европейские мореплаватели в отдаленных морях и отдаленных континентах, дают нам столь же много поучительного, сколь и интересного. Они познакомили нас с народами, которые находятся на самых различных ступенях культуры и сходны с детьми разных возрастов, которые стоят вокруг взрослого и на живом примере напоминают ему, чем он сам был и из чего вырос»16.
Важно подчеркнуть, что различия народов были осмыслены как, условно говоря, «хронологические», т.е. разнообразие народов объяснялось не разнообразием возможных культур, а фактически нахождением на разных ступенях одной культуры или, иными словами, пребыванием в разном историческом времени.
И здесь мы сталкиваемся с любопытным психологическим парадоксом стадиальных теорий исторического процесса, наиболее разработанной из которых является марксистская теория общественно-экономических формаций. Получается, что мы рассматриваем современные нам народы (т.е. — подчеркнем еще раз — людей, живущих одновременно с нами) как древние. Достаточно вспомнить, что известная работа Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собствен-
15 Шпенглер О. Указ. соч. С. 132.
16 Шиллер И.~Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. Исторические работы. М.; Л., 1937. Т. VII. С. 600.
41
ности и государства» имеет подзаголовок «В связи с исследованиями Льюиса Г. Моргана», которые в свою очередь были выполнены преимущественно на этнографическом материале. Практически Энгельс, в полном соответствии с методологическим принципом, сформулированным Шиллером, «провидит» начала истории на основе исследования современных ему народов.
Предельно ясно это противоречие выражено у Зигмунда Фрейда, который в «Тотем и табу» пишет, что доисторический человек
«...а известном смысле,., является нашим современником. Еще живут люди, о которых мы думаем, что они очень близки первобытным народам, гораздо ближе нас, и в которых мы поэтому видим прямых потомков и представителей древних людей»17.
Таким образом, если мы, вслед за Гердером, воспринимаем время как «четвертое измерение», в виде хронологической шкалы, то как только мы выходим за пределы национальной истории и приступаем к сравнительно-историческому исследованию, мы сталкиваемся с существенными проблемами восприятия времени. Нам остается только перейти от хронологической шкалы к синхронным таблицам — также весьма распространенной форме репрезентации исторического процесса. Но вполне очевидно, что синхронные таблицы не снимают проблему.
Однако одновременно у Гердера присутствует и более сложная мысль о наличии в настоящем прежде бывшего. Обратимся к продолжению высказывания Гердера:
«Пространства полны мудрости, а времена полны мнимого хаоса, и, однако.- человек сотворен, очевидно, чтобы искать порядок, чтобы внести ясность в свой малый промежуток времени, чтобы грядущее строить на прошедшем, — иначе зачем человеку память, зачем воспоминания? Но если времена надстраиваются друг над другом, то разве целое, разве весь человеческий род не превращается в безобразное циклопическое строение, где один сносит то, что сложил другой, где веками стоит то, что не должно было строиться вовсе, и где все воздвигнутое спустя всего несколько веков ломается и обращается в груду мусора и щебня и под этой грудой тем покойнее, чем неустойчивей она, живет робкое племя людей?»'8.
Эта идея Гердера также в разных формах осмысливается в последующей философской традиции.
Итак, мы видим, что существуют разные подходы к проблеме исторического времени. Где найти критерий для их сравнения? Когда
17 Фрейд 3. Тотем и табу//Фрейд 3. «Я» и «ОНО»: Труды разных лет/Пер, с нем. Тбилиси, 199). Кн. 1.С. 197.
13 Гердер И.-Г. Указ. соч. С. 9.
42
мы пытаемся осмыслить любое действие в обыденной жизни, мы прежде всего задаемся вопросом о его целях. Почему-то, размышляя об историческом познании, мы об этом часто забываем. Историки не всегда задумываются о смысле своих усилий и работают скорее по привычке, в силу традиции или из персональной любознательности. Зададим простой вопрос: историк, очевидно, исследует прошлое, но что его при этом интересует? И оставаясь в рамках проблемы исторического времени, мы получим три варианта ответа: прошлое ради прошлого, прошлое ради настоящего и прошлое ради будущего.
Каждый из вариантов ответа влечет за собой выстраивание определенной системы исторического знания. А теперь попытаемся обосновать мысль, которая может показаться парадоксальной: историческое время воспринимается протяженно (т.е. мы можем говорить о временном пространстве, о временном континууме) только тогда, когда целью исторического познания является настоящее.
В качестве аксиомы (на уровне здравого смысла) примем мысль о том, что человека с практической точки зрения интересует настоящее и будущее, поскольку это те временные сферы, в которых возможно действовать для достижения какой-либо цели, возможно выбирать вариант поведения, а интерес к прошлому должен как-то соотноситься либо с задачей понимания настоящего, либо с задачей предвидения будущего, а в идеале и с тем и с другим. Рассмотрим выделенные варианты.
1. Цель исторического познания — прошлое. До конца XVIII в. такой взгляд на историю был преобладающим. Поскольку история не рассматривалась как единый процесс, то и события прошлого не могли быть помещены в единое историческое пространство, а следовательно, и не могли работать на понимание настоящего или на предвидение будущего. История давала нравоучительные примеры. Нравоучительный пример, конечно, должен представать в ореоле древности, но в конечном счете его хронологическое место не столь и важно. К тому же нелишне вспомнить, что философия в XVIII в. имела дело только с «вечным», т.е. вневременным. Именно поэтому введенное Вольтером словосочетание «философия истории» звучало столь необычно и потребовало от Гегеля не только «разъяснения», но и «оправ да них»19-
В XIX в. идея изучения истории ради истории также была весьма популярна. Собственно методологические основания такого подхода в XIX в. были уже существенно иными. Системообразующим принципом отношения к истории как к «чистой» (в отличие от прикладной) науке стал разработанный Леопольдом фон Ранке принцип историз-
-В.-Ф. Указ. соч. С. 63 и след.
43
ма. Но по сути историки, исповедующие этот принцип, старались, так же как и их предшественники, замкнуть свою науку на прошлое, оторвать ее от настоящего, но в отличие от историков XVIII в. они делали это вполне сознательно, противопоставляя такое понимание исторической науки попыткам актуализации исторического знания.
2. Цель исторического познания — настоящее. В пределах этой позиции рассмотрим два подхода, представленных соответственно в конце XVIII в. Шиллером и в начале XIX в. Гегелем.
Шиллер перемещает внимание историка с прошлого на настоящее. В уже упоминавшейся лекции он, обращаясь к своим слушателям, говорит:
«Даже тот факт, что мы сошлись с вами здесь в данный момент, на данной ступени национальной культуры, с этим языком, нравами, гражданскими правами, свободой совести, — быть может, даже это есть результат всех предшествовавших событий мировой истории. Во всяком случае, нужна вся мировая история, чтобы объяснить этот отдельный момент»20.
Отношение Шиллера к историческому времени интересно своей амбивалентностью. С одной стороны, Шиллер считает необходимым располагать исторические факты последовательно, выстраивать их в причинно-следственные цепочки, что делали историки и до него, поскольку категория причинно-следственности вообще свойственна человеческому разуму.
С другой стороны, у Шиллера мы обнаруживаем истоки и иного подхода к историческому времени, когда события прошлых времен рассматриваются как включенные в актуальное состояние общества.
«Даже в повседневных отправлениях нашей гражданской жизни, — пишет Шиллер, — мы неизбежно являемся должниками прошлых веков. Наша культура получает проценты с самых различных периодов человеческой истории, как наша роскошь питается дарами самых отдаленных частей земного шара»21.
Конечно, в этой образности чувствуется перо поэта, но поэтичность не лишает образ его абсолютной точности. Совершенно очевидно, что Шиллер, рассматривая некоторые факты истории как актуально существующие, не отходит от «пространственного» восприятия времени, однозначно сопоставляя временную и пространственную отдаленность продуктов культуры, включенных в жизнь современного Шиллеру европейца.
И опять, как и у Шиллера, мы обнаруживаем восходящую к Гер-деру ассоциацию «время и пространство — близнецы».
20 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 604. 31 Там же. С. 605.
Таким образом, мы видим, что сформировавшееся в конце XVIII в. отношение к историческому времени как к «четвертому измерению», родственному пространственным, получает свое развитие в веке XX. Дополнением к нему служит мысль, по сути ему противоречащая (по крайней мере в рамках евклидовой геометрии), о характере воздействия событий отдаленного прошлого. С одной стороны, они могут воздействовать на современность сильнее, чем события, непосредственно предшествующие, а с другой стороны, они могут воздействовать на современность сильнее, чем на события, непосредственно за ними следующие. Если продолжить ряд визуальных ассоциаций, то очевидно, что хронологическая шкала не передает такого рода воздействия, она все же предполагает события хотя и различной силы воздействия, но все же направленного вдоль этой шкалы.
Более определенную нацеленность исторического познания на настоящее мы обнаруживаем у Гегеля:
«...так как мы имеем дело лишь с идеей духа и рассматриваем во всемирной истории все лишь как его проявление, мы, обозревая прошедшее, как бы велико оно ни было, имеем дело лишь с настоящим...; наличествующая настоящая форма духа заключает в себе все прежние ступени... Те моменты, которые дух, по-видимому, оставил позади себя, он содержит в себе и в своей настоящей глубине»22.
Обратясь к российской историософии, мы обнаружим выявленную оппозицию в споре А.С. Лаппо-Данилевского и Л.П. Карсавина. Одним из системообразующих понятий в концепции Лаппо-Данилевского было понятие «эволюционного целого». Лаппо-Данилевский различает естественно-научные факты как факты, повторяющиеся во времени (например, факт «прохождения данной кометой данной точки небесного меридиана»}, от исторических фактов. Лаппо-Данилевский рассуждает следующим образом:
историк «...имеет в виду, главным образом, построение эволюционного целого: факт, постоянно повторяющийся во времени... не может быть помещен в эволюционную серию, в которой факты следуют один за другим именно во времени же (а не в пространстве)»23.
Карсавин в присущей ему ироничной манере оспаривал это положение концепции Лаппо-Данилевского и рассматривал исторический процесс не через понятие «изменение», а через понятие «развитие», понимаемое как
44
22 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 125.
гз Лаппо-Данилевский Л. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-2. С. 298.
45
«разворачивание, раскрытие чего-то уже потенциально, но только потенциально данного, т.е. актуализацию ранее актуально не бывшего..,»".
На мой взгляд, эта полемика также может быть интерпретирована с точки зрения восприятия исторического времени. Позиция Лаппо-Данилевского предполагает последовательное разворачивание истории во времени. Позиция Карсавина, на мой взгляд, ближе к идее Гегеля, и не случайно Карсавин, определяя предмет истории, пишет:
«Неоднократно историческая наука определялась как наука о прошлом. Нам подобное определение представляется не вполне точным. История есть наука о развитии человечества в целом. Она изучает настоящее и прошлое, и притом так, что ни то ни другое в отдельности своей изучению ее не подлежит. История "строит" осуществленное уже и осуществляющееся еще, исходя из момента настоящего, постигает прошлое чрез настоящее и настоящее чрез прошлое, и не как разъединенные моменты, а как непрерывный процесс. Познавать прошлое вне настоящего, в отрыве от настоящего столь же невозможно, сколь невозможно познавать мир объективный без самопознания и без познания в нем себя, его познающего»25.
В середине XX в. позицию, согласно которой цель исторического знания — настоящее, поддержал один из основоположников экзистенциализма Карл Ясперс. Размышляя о смысле изучения истории, он пишет:
«Цель моей книги — содействовать углублению нашего сознания современности»26.
Ясперс, как и многие его мыслящие предшественники, видит в изучении истории и морально-этический смысл. Причем, по его мнению, этот смысл история обретает именно при всеобъемлющем взгляде на исторический процесс:
«Что мы понимаем под всемирно-исторической точкой зрения? Мы стремимся понять историю как некое целое, чтобы тем самым понять и себя. История является для нас воспоминанием, о котором мы не только знаем, но в котором корни нашей жизни. История — основа, однажды заложенная, связь с которой мы сохраняем, если хотим не бесследно исчезнуть, а внести свой вклад в бытие человека»27.
24 Карсавин Л. П. Указ. соч. С. 34.
25 Там же. С. 277.
26 Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.С. 28
27 Там же. С. 240.
46
3. Цель исторического познания — будущее. И в этом случае мы можем выявить два подхода — Огюста Конта и Карла Маркса. Суть их различий может быть выявлена при сопоставлении двух лозунгов. Кредо позитивизма: «Savoir pour prevoir, prevoir pour prevenir» (знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы предотвратить). И из тезисов Маркса о Фейербахе:
«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»28.
Не будем здесь приводить различные обоснования невозможности научного прогнозирования истории — от Гегеля до Карсавина и Поп-пера. Очевидно, что попытаться предсказать будущее возможно, лишь открыв законы развития общества. Неоднократные попытки сделать это в течение последних двух веков не привели к существенным результатам. По крайней мере на сей момент очевидно, что средствами исторической науки это сделать вообще невозможно, а средствами философеко-умозрительными отчасти можно, но избежать грубых ошибок при этом не удалось даже такому крупному мыслителю, как К. Маркс, в чем мы сможем убедиться при рассмотрении его теории.
Именно такую задачу — открыть законы развития общества — поставил перед собой О. Конт, когда проявились результаты Великой французской революции и выяснилось, что общество не подчиняется полностью воле человека и его разуму и, по-видимому, имеет свои законы развития, столь же неотвратимые, как «законы падения камня». Не будем обсуждать здесь, насколько выполнима грандиозная задача, поставленная Контом. Отметим лишь, что, поскольку закон только тогда закон, когда действует единообразно и постоянно в прошлом, настоящем и будущем, он не позволяет дифференцировать эти составляющие исторического времени, т.е., если воспользоваться уже приведенным определением Шпенглера, включает «математическое число», а не «хронологическое». Можно возразить, что если обратиться к концепции Маркса, то у него исторический процесс разворачивается во времени и устремлен к коммунистической (социалистической в терминологии Маркса — Энгельса) общественно-экономической формации.
И здесь необходимо остановиться еще на одной возможной систематизации теорий исторического процесса — на телеологические и нетелеологические. Рискнем предположить, что лишь нетелеологические концепции включают временной континуум, поскольку в телеологических концепциях при достижении цели истории историческое время (или, по крайней мере, «текущее» время истории) должно ос-
28 Маркс К. Тезисы о Фейербахе//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1974. Т. 42. С. 266.
47
тановиться. Для обоснования этой мысли необходимо пояснить, что под телеологическими концепциями я понимаю такие, которые видят цель истории в будущем. В этом смысле концепция Маркса — типичная телеологическая концепция, а концепция Гегеля, хотя Абсолютный дух и осуществляет свою цель, нетелеологическая.
Различия выявленных подходов весьма существенны как в эпистемологическом, так и в этическом плане. С точки зрения гносеологии они выступают как значимый фактор в исторических построениях. Ведь если историк воспринимает время либо в виде хронологической шкалы, на которой расположены события, либо в виде синхронных таблиц мировой истории, то это по сути означает, что он уверен в некой событийной инвариантности исторического прошлого. Он пребывает в уверенности, что определенные события в прошлом произошли; так как они произошли, их можно по-разному интерпретировать, но описать их можно раз и навсегда, описать объективную историю «как она была». С точки зрения этики (понимания ее как «практический разум» и не забывая при этом, что этика — составляющая философии) убежденность в существовании законов истории психологически комфортна, поскольку фатальная неизбежность закона снимает значительную долю социальной ответственности с личности. Убежденность, что задача исторического знания — достичь понимания настоящего как момента целостного исторического процесса, ведет к необходимости индивидуального выбора социального поведения на основе понимания.
Еще раз повторю, что психологическое удобство первого подхода вполне понятно. Странно другое. Историки часто сопоставляют поведение отдельного человека и социальной груплы, придавая такому сопоставлению в ряде случаев методологическое значение. Но то, что для нас вполне очевидно в обыденной жизни — принятие решений каждым из нас на основе понимания ситуации, и в первую очередь мыслей, чувств, действий других людей, а не познания законом нашей судьбы (хотя при этом мы можем оставаться фаталистами, выражая свою убежденность формулой «от судьбы не уйдешь»), — почему-то претерпевает существенные метаморфозы в историческом познании.
Будем считать тезис о целесообразности рассмотрения в качестве цели исторического познания настоящего как момента исторического целого если не доказанным, то по крайней мере обоснованным. Дополнительные обоснования мы можем обнаружить в сфере индивидуальной психологии. Наиболее адекватно новое восприятие исторического времени реализуется в становлении такой формы социальной деятельности нового времени, как мемуаротворчество.
Любопытный пример перехода в историческом познании от нацеленности на прошлое к нацеленности на настоящее и продлении его в будущее дает, наверное, самый знаменитый мемуарист XVIII в. Сен-Симон. Придерживаясь распространенного в XVIII в. мнения о нравоучительной функции истории, он тем не менее дает предисловию к
48
своим мемуарам очень любопытное название — «О дозволительности писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени», тем самым перенеся внимание с прошлого на настоящее. Определяя жанр своего повествования как «частную историю*, Сен-Симон пишет:
«Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах»25.
Но, создавая историю своего времени, Сен-Симон предполагал ее публикацию лишь в будущем, после изменения исторической ситуации.
Изменение восприятия исторического времени на уровне индивидуальной психологии не могло не иметь и морально-этических следствий — и не только в сфере научной этики. И вновь мы вынуждены обратиться к Шиллеру, который значительную часть своей лекции 1789 г. посвятил морально-этическим проблемам науки. Но сначала вспомним хрестоматийный для многих поколений советских людей и малоизвестный современной молодежи пример. В 1920 г. на третьем съезде комсомола Владимир Ильич Ленин произнес речь «Задачи союзов молодежи», в которой были слова, приобретшие характер лозунга:
«Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество»30.
Возможно, Ленин, при всей своей начитанности, не знал, что почти за два с половиной века до его выступления Шиллер, размышляя в неоднократно уже нами упоминавшейся вступительной лекции к курсу всеобщей истории в Йенском университете о проблемах нравственности в связи с задачами исторического познания, разделил всех ученых на две категории: ученых, работающих «для хлеба», и ученых с философским складом ума — и охарактеризовал представителей первой группы следующим образом:
«Самое важное для него... — это выставлять напоказ сокровища и заботиться о том, чтобы они не падали в цене»31.
Совпадение — даже на уровне терминологии — удивительное. Главный порок такого подхода Шиллер видел в том, что все, что делает такой ученый
«...представляется ему какими-то обрывками; он не видит цепи своей работы... Он чувствует свою оторванность и разобщенность от совокупной связи вещей, потому что не постарался включиться в вели-
29 Сен-Симон. Мемуары: Избранные главы: В 2 кн. М., 1991. Кн. 1. С. 46. х Ленин В.И. Поли. собр. соч. Т. 41. С. 305. 31 Шиллер Н.-Ф. Указ. соч. С. 597.
49
4 - 6867
кое целое мира». Напротив, «философский ум соединяет то, что разъединяет ученый для хлеба. Он рано убеждается в том, что в умственной области, так же как и в чувственном мире, все находится во внутренней связи, и его мощное стремление к единству не может мириться с отдельными кусками и обрывками целого. Все его стремления направлены к совершенству и полноте его знания»32.
Интерпретируя приведенные высказывания с точки зрения рассматриваемой нами проблемы, мы можем высказать предположение, что «обогащение памяти» по сути возвращает нас к вневременному восприятию исторических феноменов, т.е. к тому времени, когда функция исторического знания была исключительно нравоучительной. В контексте XX в. она превращается в идеологическую. Восприятие «философским умом* исторического целого предполагает в первую очередь временную компоненту в качестве интегрирующего начала.
Шиллер предлагает и способ решения спора — говоря современным языком — между макро- и микроисторией. Точнее он, в отличие от некоторых современных сторонников того или иного подхода, не видит сложностей в их сочетании, правда только
для историка «философского ума», в «творческих руках» которого «...малое становится великим, потому что перед его глазами всегда стоит то великое, которому он служит... Где бы он ни находился и что бы он ни делал, он всегда находится в центре целого»33.
Именно в этом Шиллер видел нравственную задачу истории как науки. Вполне очевидно, что здесь заявлена не только теоретике-познавательная, но и этическая позиция ученого. Но сможет решить эту нравственную задачу лишь тот, кто сможет увидеть это целое, а не историю «в осколках», а тем более «в мелкий горошек», потому что «осколки» хотя бы предполагают некоторую ценность, а «горошек» — нет.
3. Историческая компаративистика
Конечно, не все историки создают оригинальные теории исторического процесса. Как правило, они занимаются конкретными проблемами и по-прежнему редко выходят за пределы национальной истории. Но набирающие темпы процессы глобализации не позволяют историку замыкаться в узких национальных рамках, даже если он сам этого не осознает. Он волей-неволей «вписывает» свою проблему в ту или иную теорию, сравнивает исследуемые явления и процессы с... А с чем? И здесь мы обнаруживаем, как minimum, два варианта: либо
осознанно с аналогичными процессами и явлениями в других странах, либо неосознанно с некоторой «идеальной» моделью, созданной его предшественниками на конкретном историческом материале, в границах того или иного способа исторического мышления, в рамках определенной научной парадигмы, о чем зачастую историк забывает (если он, конечно, об этом знал).
И в этом плане мы рассматриваем историческую компаративистику как приспособление теории исторического процесса к нуждам «практикующего» историка.
«С начала XX столетия историческая наука оказывается перед необходимостью сравнительного анализа», —
пишет современный французский историк Морис Эмар54. И хотя Эмар имеет в виду в первую очередь внутринаучные факторы развития обобщающего социального знания, мы можем утверждать, что интерес к сравнительно-историческому исследованию разных стран (национально-территориальных структур) связан во многом с определенным этапом в развитии человечества в целом — с новейшим периодом истории. XX век с его мировыми войнами, революциями, развитием средств массовой коммуникации явил человечеству его фатальную взаимозависимость. В силу интеграционных процессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать национальные границы. Ее объектом становится «всеединое человечество». Как писал А. С. Лаппо-Данилевский,
«...пристально всматриваясь в историю человечества, историк замечает все более и более возрастающую взаимозависимость между ея частями: он все менее способен понять историю, например, вне ея зависимости от ряда событий, положим от тех открытий и изобретений, движений народных масс и переселений, реформ, сражений и т.п. фактов, которые оказывают всеобщее влияние на целую совокупность народов, т.е. на дальнейший ход их развития, мысленно переходя от предшествующего периода истории человечества к последующему ея периоду, он все менее в состоянии изучать один без другого, историю одного народа вне ея связи с историей другого народа, историю его культуры вне ея отношения к культурным влияниям других народов и т.п.»35.
Еще в начале прошлого века, уловив формирование нового качества цивилизации — объединение человечества и соответственно разви-
32 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 598.
33 Там же. С. 599.
50
54 Эмар М. История и компаративизм//Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров «Поддержка региональных инноваций в программах и методах преподавания истории*. М., 1999. С. 70.
35 Лаппо-Данилевский Л. С. Указ. соч. С. 333-334.
51
тие исторического процесса не только и не столько в национальных границах, Лаппо-Данилевский рассматривал в качестве объекта исторической науки в предельном смысле человечество как часть мирового целого, наделенную сознанием и в качестве таковой воздействующую на мировое целое. Человечество как коллективный индивидуум, писал он, «состоит из индивидуальностей, способных сообща сознавать абсолютные ценности»^. Размышляя о направлении эволюции человечества, Лаппо-Данилевский пришел к выводу, что человечество по мере объединения своего сознания на основе осмысления абсолютных ценностей все больше становится «великой индивидуальностью», Сознавая и реализуя систему абсолютных ценностей, человечество, с одной стороны, становится все более взаимозависимым, а с другой — все больше воздействует на тот универсум, частью которого оно является. Заметим, что эта идея о взаимозависимости человечества в новейшее время была сформулирована Лаппо-Данилевским накануне Первой мировой войны, которая, по-видимому, впервые реализовала эту взаимозависимость.
Идеи Лаппо-Данилевского о человечестве как части мирового целого, наделенной сознанием, созвучны идеям другого выдающегося его современника, человека одного с ним научного круга — Владимира Ивановича Вернадского, создавшего учение о ноосфере. Кстати, сам Вернадский считал, что именно Первая мировая война изменила его «геологическое миропонимание», заставила задуматься о влиянии человечества на геологию в предельно широком ее понимании37. Идеи Лаппо-Данилевского и Вернадского актуализируются в наши дни, когда на рубеже XX—XXI вв. взаимозависимость человечества и его влияние на глобальные геологические процессы стало еще более очевидным, что требует в свою очередь нового уровня интеграции гуманитарного знания, разработки всеобъемлющих теорий исторического процесса на междисциплинарной основе.
Представление о «всеединстве человечества» неизбежно заставляло выходить за рамки национальных историй, а следовательно, обращаться к сравнительному анализу разных стран. Такую мысль высказывает, например, современный немецкий (западногерманский) историк Т, Шидер, который пишет:
«...обращение к сравнительному исследованию представляет собою симптом, обнаруживающий волю к преодолению национальных границ также и в области истории, которая наряду с научно-познавательным содержанием всегда действительно выражала и политичес-
36 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 334.
37 Вернадский В. И. Несколько слов о ноосфере//Владимир Вернадский: Жизнеописание. Избранные труды. Воспоминания современников. Суждения потомков. М., 1993. С. 505-520.
52
кие интересы, ранее в рамках научной традиции, определяемой потребностями национального государства, сегодня — в рамках традиции более или менее универсальной»38.
Стремясь обнаружить истоки возрождения интереса к сравнительным исследованиям, Шидер приводит слова редактора журнала «Comparative Studies in Society and History» Сильвии О. Трапп, опубликованные в конце 1950-х годов:
«В настоящее время под влиянием требований времени оживляется интерес к сравнительным методам. Не потеряв чувства национальности, мы обрели чувство принадлежности к человечеству в целом. Этноцентричность сейчас вызывает упреки. Даже ученые не могут избежать критики в связи с этим, ибо, как замечают многие, каким образом человек, изучающий только свою страну, может выявить в ней своеобразие?»3'.
Отнюдь не желая в очередной раз доказывать, что «Россия — родина слонов», мы все же должны обратить внимание, что еще в опубликованном в 1884 г. обобщающем исследовании «История русского самосознания...» М. О. Коялович писал:
«Новейший научный прием — сравнительный... сделал уже громадные завоевания в разных отраслях наук... В истории он имеет не только то значение, что дает надлежащий смысл каждому историческому явлению, но и то более общее значение, что только при нем может уясниться и историческая индивидуальность народа, и та его историческая работа, которая составляет долю его участия и значения во всемирной жизни человечества»40.
И любопытно отметить, что эффективность сравнительного исследования Коялович напрямую связывает с точностью и корректностью исторического метода:
«...прием этот может приносить действительную пользу только при громадной научности, и научности, так сказать, равновесной во всех своих частях, т.е. чтобы все сравниваемые предметы одинаково научно были знакомы. При нарушении этого равновесия могут получиться чудовищные выводы при всех внешних признаках учености, обстоятельного знания дела»41.
38 Шидер Т. Возможности и границы сравнительных методов в исторических НаУках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 143. к Там же.
40 Коялович М. О. История русского самосознания: По историческим памятникам и научным сочинениям. Минск, 1997. С. 542.
41 Там же.
г ••*
С эпистемологической точки зрения интерес к компаративной проблематике возможен только при выходе за пределы так называемой «позитивистской» парадигмы42, которая неизбежно замыкается в рамках национальных историй. Очевидна связь эпистемологической ситуации XX в. с социальными процессами, хотя отметим также значительное влияние на развитие гуманитаристики общего эпистемологического кризиса рубежа XIX—XX вв., проявившегося в первую очередь в физике и естественных науках.
Эпистемологическая актуальность компаративистской проблематики обусловлена мощными интеграционными процессами в современных социальных и гуманитарных науках, развитием их междисциплинарных связей, что обусловливает необходимость соотнесения не только и не столько результатов исследований ученых разных специальностей, сколько методов разных научных дисциплин. Вообще внимание к методу должно усиливаться по мере усложнения стоящих перед наукой задач. Со времен начала критики позитивизма известно, что простого «здравого смысла» недостаточно для объединения накопленного эмпирического материала, не говоря уже о том, что без отрефлексированного метода можно извлечь только ту незначительную часть фактов, которые доступны непосредственному наблюдению. Особенно это касается социальных и гуманитарных наук, которым недоступна верификация полученного знания путем эксперимента. Основной способ верификации в этих науках — верификация метода исследования: на уровне аксиомы принимается, что знание, полученное обоснованным и апробированным методом, истинно в рамках определенной научной парадигмы.
Современная эпистемологическая ситуация парадоксальна. Породив интерес к сравнительно-историческим исследованиям, социальная наука на протяжении всего столетия практически так и не выработала адекватного метода их реализации. Упоминавшийся уже нами Шидер подчеркивает:
«...сколь бы настойчиво объективные тенденции нашего времени ни диктовали необходимость сопоставления бесконечно многих истори-ко-политических индивидуальностей мира и объединения их в значительно меньшее число более высоких структурных единиц, сами по себе эти тенденции... недостаточны для создания прочного научного метода »м.
42 В данном случае имеется в виду понимание позитивизма в исторической науке, как оно сформулировано, например, Р. Дж. Коллингвудом (см.: Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 122-128.). Именно такое, на наш взгляд некорректное, понимание «позитивизма» в исторической науке на настоящий момент является преобладающим.
43 Философия и методология истории. С. 144.
54
И далее этот автор констатирует наличие ситуации методологического кризиса:
«Внимательный анализ множества более или менее серьезных попыток дать универсально-историческое обоснование современной мировой ситуации приводит к выводу о спорности всего того, что сделано до сих пор в этой области... Необъятно разросшаяся масса эмпирического материала еще не проанализирована и не упорядочена настолько, чтобы можно было попытаться дать единую и связную картину истории человечества, внутри которой все было бы сравнимо со всем, потому что все родственно всему»" .
Итак, причина данной эпистемологической ситуации, по мнению Шидера, в разрыве «между смелыми теориями универсальной истории и конкретными историческими исследованиями, как и прежде, погруженными в специфические детали», а вытекающая отсюда задача — «построить мост, который бы сделал возможным участие исторической науки и ее конкретных областей в создании основ новой универсальной исторической теории»45. Излишне говорить, что эта задача сохраняет свою актуальность, хотя в ситуации постмодерна все более осознаются трудности в ее решении.
И без того сложная эпистемологическая ситуация обострилась в России в последнее десятилетие: в период, когда страна напряженно ищет пути своего постсоветского развития, был резко отторгнут — в первую очередь по идеологическим, а не собственно научным причинам — достаточно надежный, хотя и сильно упрощенный критерий сравнительно-исторического исследования, который давала марксистская парадигма социального познания.
Остановимся, пока очень кратко, на причинах указанного выше эпистемологического парадокса.
Начиная с конца XIX в., когда шло преодоление позитивизма, в исторической науке оформились и на протяжении всего XX столетия параллельно (хотя и с разным успехом) развивались два направления — номотетическое и идиографическое.
Не останавливаясь пока на сущностных различиях номотетичес-кого и идиографического подходов, отмечу лишь принципиально важное: если номотетические направления ставят задачу объяснения исторической действительности (отсюда и их прогностическая функция), то идиография преследует цель понимания культурно-исторических феноменов. Отсюда следует очевидное: идиография сохраняет гуманитарный характер исторического знания. Именно поэтому на ее путях в течение
14 Философия и методология истории. С. 144—145. 45 Там же. С. 145.
55
всего XX в. и шел поиск выходов из кризиса объясняющих подходов. Но при всех ее преимуществах идиография, описывая феномены культуры как уникальные, принципиально не дает критериев сравнительного исследования.
Если предельно схематично обозначить направления развития исторической науки в границах номотетического и идиографического направлений, то мы заметим, с одной стороны, постоянное расширение границ единого объекта исторического познания (например, европейская цивилизация, Средиземноморье, Восток как объекты исследования) при усилении системности рассмотрения в направлении «экономика — социальные отношения — культура (ментальность)», а с другой стороны, рост интереса к микроистории, постановка проблемы «ина-ковости». Причем способы интеграции этих направлений остаются непроясненными. Более того, они часто воспринимаются как альтернативные, несводимые к единому результату. В советской историографии господство номотетического подхода (в его идеологизированном варианте) привело к формированию малообоснованного суждения о «стадиальном отставании» России от Запада.
Но перейдем, наконец, к основной нашей проблеме и выявим парадоксальную на первый взгляд оппозицию: хотя традиционная идиография не дает возможности объединения наших знаний об отдельных феноменах культуры (речь может идти, по-видимому, только о больших или меньших масштабах исследуемого явления; при этом макрообъект способен создать иллюзию целостного знания), но именно в рамках идиографии теоретически достижим строго научный подход к феноменам культуры. Дело в том, что если объяснений феномена может быть много, то адекватное понимание его возможно лишь одно. Это, с одной стороны, обосновывается теоретически при рассмотрении исторического факта как факта психического воздействия индивидуальности на среду, а с другой — может быть проиллюстрировано обыденным опытом восприятия человеческих поступков, каждый из которых объясняется по-разному (в зависимости от точки зрения объясняющего), а понимается только тогда, когда поймешь совершившего этот поступок человека.
Преодолеть оппозицию идиографического и номотетического подходов, оставаясь в основном на позициях идиографии, удалось на рубеже XIX-XX вв. русскому историку, методологу Лаппо-Данилевско-му. Он создал оригинальную эпистемологическую концепцию гума-нитаристики, которая, на наш взгляд, дает надежный критерий компаративного исследования. В третьем разделе учебного пособия теоретические основы этой концепции будут подробно рассмотрены, здесь же подчеркнем, что в рамках именно этой парадигмы выстраивается предлагаемый нами метод сравнительно-исторического исследования — компаративное источниковедение.
56
Приступая к исследованию методологических оснований сравнительно-исторических исследований, необходимо четко разделить два аспекта проблемы, хотя они достаточно тесно связаны: сравнение как метод и метод сравнения.
Когда мы говорим о сравнении как методе мы имеем в виду, что какие-то объекты сравниваются для достижения определенной познавательной задачи. Далее будет показано, что в рационалистической историографии — это воссоздание достоверного факта, в первый период изучения истории как целостного процесса — это восполнение пробелов в познании тех периодов, от которых осталось мало исторических источников, в историософии Гегеля — это воссоздание эволюционного целого, в культурологической концепции Шпенгле-ра — осмысление целостности культуры. Преимущественно об этом речь пойдет в главах первой, второй, в первом параграфе четвертой
главы.
Когда мы говорим о методе сравнения, то речь идет о том способе, каким мы осуществляем сравнительное исследование, о выборе объектов сравнения, критериях, последовательности процедур.
Подведем итоги:
• нельзя получить целостное представление об историческом процессе путем накопления фактологического исторического знания;
• существует два типа теорий исторического процесса: умозрительно-философские и конкретно-исторические;
• в основе теории исторического процесса лежит представление о социокультурной природе человека; причем концепция человека как субъекта исторического процесса может быть эксплицирована в качестве составляющей исторической теории, а может имплицитно присутствовать в исторических построениях на уровне господствующих представлений своего времени;
• системообразующей в теориях исторического процесса является категория исторического времени, с которой самым тесным образом связаны представления о целях научного исторического познания;
• по целям исторического познания концепции исторического процесса могут быть условно классифицированы на усматривающие цель истории в воспроизведении прошлого, усматривающие цель истории в понимании настоящего, усматривающие цель истории, в конечном счете, в предвидении будущего;
• одним из основных способов осмысления материала национально-государственной истории в общетеоретическом историческом контексте является сравнительно-историческое исследование.
57
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Поппер К. Нищета историцизма: Пер. с англ. М., 1993. 186 с. Рекомендуемая
Блок М. Апология истории, или Ремесло историка: Пер. с фр. М., 1986. 254с.
КарсавинЛ. П. Философия истории. СПб., 1993. 351 с. Дополнительная
Румянцева М. Ф. Историческая составляющая бытия культуры//Мир психологии. 2000. № 3. С. 73-83.
Савельева И. М,, Полетаев А. В. История и время: в поисках утраченного. М., 1997. 796с.
Эрн В. Ф. Методы исторического исследования и книга Гарнака «Сущность христианства»//Эрн В.Ф. Соч. М., 1991. С. 245—264.
Вопросы
1. Как соотносятся история как процесс и история как наука?
2. Как соотносятся исторический метарассказ и теория истории?
3. Какие составляющие теории исторического процесса являются обязательными?
4. Как связаны цель исторического исследования и восприятие исторического времени?
5. Какова роль исторической компаративистики в конкретно-историческом исследовании?
Задания
1. Вспомните или посмотрите в обобщающих работах по историографии, какие направления историографии XVIII—XX вв. вам известны; попытайтесь их систематизировать по разным критериям.
2. Вспомните или посмотрите в учебной литературе по философии, какие направления философской мысли оказали наиболее существенное влияние на историческую науку в XVIII-XX вв.
Раздел II
ТЕОРИИ
ИСТОРИЧЕСКОГО
ПРОЦЕССА
Глава 1 XVIII век — от рационализма к романтизму
О том, какие проблемы приходится решать человеку, верящему не
в Бога, а в Разум
И о том, чем ему может помочь историческая наука
Богата и обширна область истории, в круг ее входит весь нравственный мир.
Иоганн Фридрих Шиллер
Основное положение: первыми по времени возникновения задачами исторической науки были морально-этические — давать человеку нравоучительные примеры и смягчать страх смерти.
1. От средних веков к новому времени
«То be or not to be» — известный каждому вопрос Гамлета, принца датского. Но продолжим цитату (уже в переводе М. Лозинского):
Быть или не быть — таков вопрос; Что благородней духом — покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством? Умереть, уснуть И только... <...> Умереть, уснуть. Уснуть!
59
И видеть сны, быть может? Вот в чем трудность;
Какие сны приснятся в смертном сне...
<...> Кто бы плелся с ношей,
Чтоб охать и потеть под нудной жизнью,
Когда бы страх чего-то после смерти —
Безвестный край, откуда нет возврата
Земным скитальцам, — волю не смущал,
Внушая нам терпеть невзгоды наши
И не спешить к другим, от нас сокрытым?'
Давайте задумаемся, о чем идет речь в этом знаменитом монологе. Во-первых, Гамлет находится в сложной и непривычной для человека времен Шекспира ситуации выбора. Он, и только он сам, должен принять решение. Что его смущает? Нельзя сказать, что Гамлет не верит в Бога, но, по-видимому, какое-то сомнение в реальности христианской картины загробной жизни его посещает.
И это проблемы не только литературного персонажа — принца датского, но и вообще человека нового времени, в отличие от человека средневекового.
С какими проблемами и почему сталкивается человек нового времени? Конечно, у каждого могут быть свои проблемы, но выделим общее.
В первой половине XVI в. Николай Коперник создает учение «Об обращениях небесных сфер», которое объясняет видимое движение небесных светил вращением Земли вокруг Солнца. Но ведь человек привык к тому, что именно Солнце всходит и заходит. «Не верь глазам своим», — говорил в подобных случаях Козьма Прутков. «Сомневайся во всем», — скажет спустя столетие в 30-40-е годы XVI в. Рене Декарт.
Не верили своим глазам уже современники Коперника — великие художники Возрождения Леонардо да Винчи, Микеланджело. Они разработали учение о перспективе, позволяющее скорректировать видимую картину, сделать ее более правильной, чем воспринимает человек. Они изучали анатомию, с тем чтобы правильно рисовать тело человека или лошади2.
Современником Коперника и титанов Возрождения был Христофор Колумб. В эпоху Великих географических открытий для европейца мир стал большим и, что еще более важно, разнообразным, он увидел, что на Земле живут Другие.
Все эти явления взаимосвязаны. Аксонометрия, свойственная средневековому изобразительному творчеству, позволяла точно передавать ближайшее пространство, соответствуя мироощущению «Я» в его ближайшем окружении.
1 Шекспир У. Избранное: В 2 т. М., 1999. Т. 1. С. 204.
3 См.: Раушенбах Б. В. Как мы видим сегодня (Построение пространства картины как функция мироошущения)//Раушенбах Б. В. Пристрастие. М., 1997. С. 105-117.
60
«...искусство эпохи Ренессанса с ее теорией перспективы было отражением очередного эпохального достижения человечества — завоеванием "Я" человека не только своего ближайшего окружения, но распространением этого "Я" на всю Вселенную, возникновению ощущения принадлежности этого "Я" ко всему необъятному Космосу».
Б. В. Раушенбах3
Конечно, можно возразить, что не каждый плавал за моря-океаны, не каждый знал об открытии Коперника и уж тем более не каждый занимался живописью. Но с развитием торговли все больше и больше людей если и не плавали в Вест-Индию, то ездили в соседний город и видели, что там такие же люди, как они, но живут и думают по-другому.
«...во время путешествий я убедился, что люди, имеющие понятия, противоречащие нашим, не являются из-за этого варварами или дикарями и многие из них так же разумны, как и мы, или даже более разумны. Тот же человек, с тем же умом, воспитанный с детства среди французов или немцев, становится иным, чем он был бы, живя среди китайцев или каннибалов».
Рене Декарт*
С именем Декарта связывают эпистемологический поворот в философии. В 1637 г. он публикует «Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках».
Декарт сформулировал четыре принципа критического познания, на долгие годы определившие развитие методологии в целом:
«Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т.е. тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению. Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить. Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу. И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено»5.
3 Раушенбах Б. В. Указ. соч. С. 115.
4 Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках//Соч.: В 2 т.: Пер. с лат. и фр. М., 1989. Т. 1. С. 259.
5 Там же. С. 260.
61
На этих принципах базируется критический метод, позволяющий добыть научную истину. Следует обратить внимания, что для Декарта истина может быть только одна:
«...существует лишь одна истина касательно каждой вещи и кто нашел ее, знает о ней все, что можно знать»6.
Декарт убежден во всемогуществе правильного метода:
«Таким образом, если воздерживаться от того, чтобы принимать за истинное что-либо, что таковым не является, и всегда соблюдать порядок, в каком следует выводить одно из другого, то не может существовать истин, ни столь отдаленных, чтобы они были недостижимы, ни столь сокровенных, чтобы нельзя было их раскрыть»7.
Общеизвестно, что Декарт не придавал истории статуса науки и его «Рассуждение...» относится преимущественно к другим областям знания. Но в новое время картезианство не только научная методология, но и способ мышления, и в качестве такового оно не могло не проявиться при писании истории.
«Рассуждение...» примечательно еще и тем, что Декарт самым тесным образом связывает эпистемологию и этику. И их неразрывность в большей или меньшей мере будет ощущаться на протяжении последующих веков. Вспомним хотя бы перекликающиеся названия двух трактатов Иммануила Канта «Критика чистого разума» и «Критика практического разума». Логика рассуждений Декарта такова. Во-первых, Декарт осознает невыносимую сложность жизни человека, который соберется последовать его совету: «Сомневайся во всем». Он честно предупреждает тех, кто собрался вступить на этот путь:
«Само решение освободиться от всех принятых на веру мнений не является примером, которому всякий должен следовать. Есть только два вида умов, ни одному из которых мое намерение ни в коей мере не подходит. Во-первых, те, которые, воображая себя умнее, чем они есть на самом деле, не могут удержаться от поспешных суждений и не имеют достаточно терпения, чтобы располагать свои мысли в определенном порядке, поэтому, раз решившись усомниться в воспринятых принципах и уклониться от общей дороги, они никогда не пойдут по стезе, которой следует держаться, чтобы идти прямо, и будут пребывать в заблуждении всю жизнь. Во-вторых, те, которые достаточно разумны и скромны, чтобы считать себя менее способными отличить истину от лжи, чем другие, у кого они могут поучиться; они должны довольствоваться тем, чтобы следовать мнениям других, не занимаясь собственными поисками лучших мнений»*.
6 Декарт Р. Указ. соч. С. 262.
'Тамже. С. 261.
8 Там же. С. 258-259.
62
Но если все-таки человек решит вступить на этот тернистый путь, то для того,
«...чтобы не быть нерешительным в действиях, пока разум обязывал меня к нерешительности в суждениях, и чтобы иметь возможность прожить это время как можно более счастливо, я составил себе наперед некоторые правила морали...»9.
Итак, чтобы не оказаться в положении сороконожки, которая, задумавшись, какой ногой сделать следующий шаг, вообще не смогла больше стронуться с места, необходимо следовать строгим этическим правилам. Ведь не случайно Кант назовет этику «практическим разумом».
Прислушаемся к советам Декарта, ведь они на протяжении уже более чем трех с половиной столетий сохраняют свою полезность.
«Во-первых, повиноваться законам и обычаям моей страны, неотступно придерживаясь религии, в которой, по милости Божией, я был воспитан с детства, и руководствуясь во всем остальном наиболее умеренными и чуждыми крайностей мнениями, сообща выработанными самыми благоразумными людьми, в кругу которых мне предстояло жить. <...>
Моим вторым правилом было оставаться настолько твердым и решительным в своих действиях, насколько это было в моих силах, и с не меньшим постоянством следовать даже самым сомнительным мнениям, если я принял их за вполне правильные... Так как житейские дела часто не терпят отлагательств, то несомненно, что если мы не в состоянии отличить истинное мнение, то должны довольствоваться наиболее вероятным. <...>
Третьим моим правилом было всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу... изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли и что после того, как мы сделали все возможное с окружающими нас предметами, то, что нам не удалось, следует рассматривать как нечто абсолютно невозможное»10.
И именно решению этой задачи — поиска моральных образцов, которым нужно следовать, — призвана была способствовать историческая наука, базирующаяся на картезианских принципах, не только эпистемологических, но и этических.
4 Декарт Р. Указ. соч. С. 263. 10 Там же. С. 263-265.
63
2. Становление истории как науки
История как наука возникает в рамках рационализма. Метод реконструкции отдельных фактов-событий и их последовательности в этот период фактически основывался на учении о методе Декарта.
Критический метод последовательно реализуется историками Просвещения. Английский историк конца XVII — первой половины XVIII в. лорд Болингброк именно на основе критического метода формулирует свою основную задачу:
«Мы должны тщательно и беспристрастно исследовать основания, и когда обнаружим, что они маловероятны или вовсе невероятны, будет нелепо ожидать чего-либо лучшего в воздвигнутом на таком фундаменте сооружении. Осуществить такое исследование необходимо, чтобы мы из-за своей неосведомленности безоговорочно не приняли на веру мнение авторитетов...»11.
Болингброк рассматривает историческое знание как знание выводное, получаемое полностью из исторических источников, и с этим связывает границы возможностей исторического познания:
«Когда неполнота обусловлена отсутствием исторических записей — или тем, что они первоначально не велись, или тем, что они были утрачены в результате опустошения стран, истребления народов и других бедствий, происходивших в течение многих лет, или же тем, что фанатизм, злой умысел и соображения политики соединили свои усилия, чтобы уничтожить их намеренно, — мы должны смириться со своим неведением, и в этом нет большой беды»12.
Не стоит разъяснять, что если историк не видит большой беды в недостатке исторических данных, то это означает, что его интересует не непрерывный исторический процесс, а отдельные исторические события.
Эпистемология рационализма, базирующаяся на картезианстве, требовала критического отношения к фактам, что привело историков к необходимости сопоставления данных разных источников. Болингброк так описывает основания критического метода в истории:
«Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью. Но когда исторические записи не полностью отсутствуют, когда одни из них были утрачены или уничтожены, а другие сохранены и получили распространение, тогда мы подвергаемся опасности быть обманутыми; и поистине должен быть слеп тот, кто принимает за правду историю какой бы то ни было религии или народа, а в еще боль-
11 Болингброк. Письма об изучении и пользе истории. М., 1978. С. 9.
12 Там же. С. 48-49.
64
шей мере — историю какой-либо секты или партии, не имея возможности сопоставить ее с другой исторической версией. Здравомыслящий человек не будет так слеп. Не на единственном свидетельстве, а на совпадении свидетельств станет он утверждать историческую истину. Если совпадения нет вовсе, он не будет доверять ничему; если оно есть хоть в чем-то немногом, он соразмерит соответственно свое согласие или несогласие. Даже слабый луч света, блеснувший из чужеземного исторического повествования, часто разоблачает целую систему лжи; и даже те, кто заведомо извращает историю, нередко выдают себя в результате невежества или небрежности».
Болингброк последовательно обосновывает значение метода критики исторических источников, указывая на необходимость не только фактографического сопоставления разных свидетельств, но и учета цели и обстоятельств их создания:
«...когда историй и исторических хроник вполне достаточно, то даже те, что ложны, способствуют обнаружению истины. Вдохновляемые разными страстями и задуманные во имя противоположных цепей, они противоречат друг другу, а противореча, — выносят друг другу обвинительный приговор. Критика отделяет руду от породы и извлекает из различных авторов всю историческую правду, которая лишь частично могла быть найдена у каждого из них в отдельности; критика убеждает нас в своей правоте, когда она основывается на здравом смысле и излагается беспристрастно»13.
Таким образом, для историков эпохи Просвещения исторический источник вполне определенно является объектом сравнительного исследования.
Отметим еще один аспект критики исторических источников, на который также обратили внимание историки Просвещения, в том числе Болингброк, — необходимость изучения личности автора исторического источника:
«Когда искренность при изложении факта вызывает сомнение, мы добываем истину, сопоставляя различные сообщение, подобно тому как мы высекаем огонь, ударяя сталью о кремень. Когда суждения производят впечатление пристрастных, мы можем сделать выводы самостоятельно или принять суждения авторов, сделав известные поправки. Достаточно немного природной проницательности, чтобы определить, какая нужна поправка — в зависимости от конкретных обстоятельств жизни авторов или общего склада их ума, и тем самым нейтрализовать воздействие этих факторов»14.
13 Болингброк. Указ. соч. С. 49.
14 Там же. С. 50.
65
5 - 6867
Таким образом, уже в рамках рационалистической философии зарождается критическое отношение к сообщениям исторических источников, что приводит к их сопоставлению как к одному из основных методологических требований. Однако в качестве критерия сопоставления, основания выбора между свидетельствами, которые противоречат друг другу, выступает исключительно «здравый смысл» историка.
Мы уже отмечали взаимосвязь между картезианским методом и преобладающей в этот период нравоучительной функцией исторического знания. Болингброк приводит вполне картезианское обоснование действенности исторических примеров:
«...когда нам приводят примеры, то они как бы обращены к нашим чувствам и рассудку, что нам льстит. В этом случае знания словно исходят от нас самих: мы сами формулируем общее правило, исходя из своего личного опыта, и уступаем фактам, противясь абстрактным построениям»15.
Каким же образом эти установленные критическим методом факты связывались друг с другом? Принципиально важно, что история еще не осмысливается как процесс: для философов и историков вплоть до эпохи Просвещения история представляет собой собрание фактов, которые могут служить образцами, примерами. Болингброк писал:
«...изучение истории кажется мне из всех других занятий наиболее подходящим, чтобы воспитывать в нас личную и общественную добродетель»16.
Младший французский современник лорда Болингброка Габри-эль-Бонно де Мабли начинает свой трактат «Об изучении истории» с введения, которое называется «История должна быть школой политики и нравственности», где он пишет, адресуясь Его Светлости принцу Пармскому:
«Старайтесь, Ваша светлость, сохранить в себе эти первые чувства, порожденные чтением древней истории. Восхищение перед великими образцами древности откроет Вашей душе любовь к подлинной славе и заставит Вас опасаться пороков, общих для всех людей, и предубеждений, свойственных государям»17.
Впрочем, еще у византийского автора второй половины X в. Льва Диакона мы находим аналогичное рассуждение:
15 Болингброк. Указ. соч. С. 12.
16 Там же. С. П.
17 Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. с фр. М., 1993. С. 8.
66
«Если и имеется какое-либо из благ, приносящих пользу в жизни, то во всяком случае не меньше, а больше всего оказывает нам услуги, является необходимой и полезной история. Она вскрывает разнообразные и многоразличные деяния, которые возникают и естественным порядком, под влиянием времени и обстоятельств, и в особенности по произвольному решению лиц, занимающихся государственными делами, и учит людей одно одобрять и ставить себе в качестве образца, другого же гнушаться и избегать, чтобы не осталось в неизвестности и проводилось в жизнь все полезное и ценное и чтобы никто не делал попыток ввергнуть себя в ужасные и вредные начинания»18.
Причины «антиисторичности» философии Просвещения вскрывает Коллингвуд. Он показывает, насколько внеисторична была основа их мировоззрения — воинствующая антирелигиозность:
«Такие слова, как "религия", "священник", "средние века", "варварство", были для просветителей не историческими, или философскими, или социологическими понятиями... но просто бранными выражениями, имеющими эмоциональное, а не концептуальное значение. Но коль скоро таким терминам, как "религия" или "варварство", приписывается какое-то концептуальное значение, объекты, обозначаемые ими, следует рассматривать как нечто, сыгравшее положительную роль в человеческой истории, как нечто, имевшее ценность в свое время, а не просто как зло и заблуждение»".
Когда история не рассматривается как процесс, не ставится и задача ее целостного осмысления. Критерии для оценки фактов черпались преимущественно в сфере моральных категорий. Что же касается оценки крупных исторических периодов, историки этой эпохи разделяли всю историю на эпоху варварства и на современный им век Просвещения.
Но мы не можем согласиться с Шидером, который пишет:
«Историография Просвещения не знала сравнительного метода в строгом смысле этого слова»20.
Хотя, возможно, дело здесь в том, что Шидер недостаточно четко проясняет, что имеет в виду, говоря о «сравнительном методе в строгом смысле слова». Шидер считает, что, сравнивая отдаленные эпохи или неевропейские культуры с современной им эпохой, историки Просвещения применяли сравнение почти инстинктивно, как сред-
1Й Лев Диакон. История. М., 1988. С. 7.
19 Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография, М., 1920. С. 75. го Шидер Т. Возможности и границы сравнительных методов в исторических науках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 146.
67
ство «парадигматического доказательства основной идеи». А основная идея заключалась в выявлении «тождественности человеческого рода в любых его проявлениях».
Но в таком случае, по-видимому, вполне справедливым будет утверждение, что для историков Просвещения задача сравнения — выявление общего в различных исторических феноменах. Этот факт, на наш взгляд, заслуживает особого внимания. Аналитически сравнение начинается с установления сходства, изоморфности сравниваемых объектов. Здесь мы видим, что в процессе развития истории как науки выявление общего, в качестве осознанной цели исследования и генетически предшествует выявлению различий.
Подтверждение этому мы находим и в текстах самих историков. Болингброк пишет:
«Сравнивая при изучении истории опыт других людей и эпох с нашим собственным, мы совершенствуем общечеловеческий опыт; мы поступаем подобно тому, как это делается в философии, — сводим все абстрактные теории и общие правила человеческого поведения к их первоосновам»2'.
Сравнение выступает как способ обобщения, создания отвлеченного понятия, с его помощью, по мнению Болингброка,
«...каждый человек может... ежедневно продвигаться к тем идеям, к тем предвечным сущностям, ...которые недоступны человеческим существам на практике, но в наибольшем приближении к которым состоит совершенство нашей природы...»22.
Еще один способ обобщения предлагает Мабли. Он пишет о нецелесообразности в историческом повествовании злоупотребления мельчайшими подробностями:
«Сколь бы ни были необходимы эти подробности, пусть историк, который хочет просвещать и одновременно нравиться... выбирает среди них те, что наиболее способны сделать истину возбуждающей и приятной для ума»23.
Вполне очевидно, что такой отбор невозможен без сопоставле-
ния.
Остановимся и на другом аспекте этой проблемы. Выше мы уже отмечали, что историография Просвещения остается по-прежнему преимущественно фактографичной. Но можно заметить и новое ее свойство — напряженный поиск причинно-следственных связей, ра-
21 Болингброк. Указ. соч. С 54.
22 Там же.
и Мабли Г.-Б. де. Указ. соч. С. 173.
68
циональных объяснений в истории. Прослеживание цепочек причинно-следственных связей служило объединяющим фактором в историческом исследовании. А достижение целостности невозможно без выявления специфики составляющих. Таким образом, сравнение как способ обобщения дополняется поиском различий частей целого.
Приведем (с некоторыми сокращениями) пример такого рассуждения из V письма «Об изучении и пользе истории» лорда Болингброка:
«Есть монархия, также абсолютная монархия •— я имею в виду китайскую, — где управление осуществляется со времени установления татарского господства по приказаниям государя несколькими разрядами мандаринов и в соответствии с мнениями и рекомендациями советов нескольких рангов; зачисление в эти классы и разряды зависит от способностей кандидатов, в то время как продвижение внутри них зависит от их поведения и проведенных ими тех или иных улучшений. При таком правлении ни неуместно, ни смешно, чтобы любой из подданных, которого к этому побуждают обстоятельства или его способности, сделал историю средством изучения политической науки и готовил себя таким и любым другим способом к общественному служению. Это также не опасно и не приносит чести, которая стоила бы того, чтобы пренебречь опасностью, раз, согласно древнему установлению этого правительства, частные лица, как и государственные советы, имеют право делать представления государю о злоупотреблениях его администрации. Но все же люди там не обладают теми же возможностями заниматься государственными делами, какие свободная форма правления по своей природе предоставляет гражданам. В нашей стране — а у нас черты свободной формы правления до сих пор, по крайней мере, сохранились — люди бывают предназначены к государственной деятельности не только благодаря их положению и талантам, что имеет место и в других странах; многим предоставлено это право их рождением, и любой человек может посвятить себя этой деятельности и принять в той или иной степени участие в управлении независимо от того, призван он государем или нет. При абсолютизме всякое общественное служение есть служение государю, и он назначает всех тех, кто служит обществу. При свободном правлении четко определенным и основным является служение обществу...»24.
Элементы сравнительного анализа разных государств присутствуют и в VII письме «Очерки истории Европы от Пиренейского мира тысяча шестьсот пятьдесят девятого года до тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года» и VIII письме «Продолжение того же предмета с тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года» Болингброка, поскольку в них он стремится дать целостную картину европейского развития.
24 Бопингброк. Указ. соч. С. 69.
69
Таким образом, историография рационализма — и особенно ее высшее проявление в эпоху Просвещения — разработала принципы сравнительного анализа исторических источников и неотрефлексиро-ванно, но весьма активно использовала сравнение исторических явлений, что было обусловлено стремлением к выявлению общих начал природы человека и общества. Критерием для сравнения во всех случаях выступал здравый смысл историка. Установленные таким образом исторические факты выстраивались в хронологические последовательности и связывались в причинно-следственные цепочки также на основе «здравого смысла».
В заключение заметим, что принципы, предложенные историками эпохи Просвещения, впоследствии были восприняты и другими направлениями научного исторического знания.
3. Становление теорий исторического процесса: Кант и Шиллер
Рассматривая становление осмысления истории как единого процесса, необходимо провести различие между, с одной стороны, философски-умозрительными построениями (Вольтер, И.-Г. Гердер, И. Кант) и, с другой стороны, собственно историческими концепциями, построенными на фактографическом материале истории (Дж. Вико, И.-Ф. Шиллер).
В 60—80-е годы XVIII в. происходит изменение восприятия исторического времени, начинается осмысление истории как процесса, а следовательно, меняются и задачи исторического познания. В 1765 г. выходит в свет статья Вольтера «Философия истории», которая затем становится введением к его эссе «Опыт о нравах и духе народов»25. В 1784—1787 гг. публикуется масштабная работа Гердера «Идеи к философии истории человечества»26, в которой он по сути развивает идею Вольтера о необходимости «философии истории»:
«...коль скоро обо всем, что есть на свете, трактует особая философия и наука, почему бы и не быть такой философии и такой науке, которые трактовали бы то, что прежде всего нас касается, — историю человечества, всю историю человечества в целом?»27.
Одновременно с трактатом Гердера — в 1784 г. — выходит историософское эссе Канта «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском
" Voltaire, Essai sur les moeurs et 1'esprit des nations. Paris, 1963. T. I—II.
26 Гердер И.-Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977.
27 Там же. С. 8.
никаких иных ориентиров, кроме следующих: так как он не может
плане»28. Примечательна похожесть названий фундаментального трактата Гердера и небольшого эссе Канта: «идеи» — «идея». Использование этого слова не случайно. Системы, выстраиваемые Гердером и Кантом, умозрительны. Они не преследуют цели объединения известного исторического материала. Каков же смысл их усилий? Сопоставим.
Гердер задает вопрос: Кант:
неужели «Бог отступился от мудро- «Для философа здесь не может быть сти своей и доброты и никакого замысла не положил в основу своих установлений? »эт — и видит задачу в предполагать у людей с их игрой в выявлении этого замысла.
зумного замысла, он мог бы попытаться открыть в этом [кажущемся] бессмысленном чередовании человеческих дел некий замысел [самой] природы»30.
Если продолжить сравнение и вслед за общим выявить различия, то мы увидим, что в том контексте, в котором Гердер использует слово «Бог», Кант говорит «природа», но на самом деле здесь нет существенного различия: и «Бог», и «природа» выполняют одну и ту же системообразующую функцию в выстраиваемой теории. Итак, задача обоих немецких мыслителей — постичь общий замысел человеческой истории.
В своей очень небольшой по объему работе Кант дает целостную, умозрительно выстроенную концепцию мировой истории. Исходная посылка рассуждений Канта такова:
«Какое бы представление в метафизическом смысле мы ни составили себе относительно понятия свободы воли, все же ее проявления, человеческие действия, точно так же, как и всякое другое природное явление, определяются всеобщими законами природы. История, занимающаяся повествованием об этих явлениях, как бы глубоко ни были скрыты их причины, все же позволяет надеяться, что, если бы она рассматривала игру свободной человеческой воли в целом, она могла бы открыть ее закономерный ход; и то, что у отдельных субъектов выглядит запутанным и лишенным всяких правил, по отношению ко всему роду все же можно было бы познать как некое неизменное поступательное, хотя и медленное, развитие его первоначальных задатков.
70
28 Кант И. Идел всеобщей истории во всемирно-гражданском плане//Кант И. Сочинения: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784-1796). М., 1994. С. 78-123.
Гердер И.-Г. Указ. соч. С. 8-9. 30 Кант И. Указ. соч. С. 83.
71
Отдельные люди и даже целые народы мало задумываются о том, что когда они, каждый по своему разумению и часто в противовес друг другу, осуществляют [как будто] свой собственный замысел, они незаметно для самих себя, [как бы] двигаясь за [некоей] путеводной нитью, следуют неведомому им замыслу природы, содействуя его достижению, от которого, даже если бы он стал им известен, было бы все же для них не слишком много толку»31.
Очевидно, что Кант в постановке проблемы исходит из того, что человек нового времени, в отличие от человека средневекового, обладает свободой воли, и это создает некоторую коллизию между его вариативным поведением и предначертанным ходом мировой истории. Эту-то коллизию Кант и берется разрешить. Но любопытно, что практического смысла для повседневной человеческой жизни в открытии «замысла природы» он не видит, хотя
«философская попытка разработать всеобщую всемирную историю согласно плану природы, направленному на совершенное гражданское объединение человеческого рода, должна рассматриваться как возможная и даже как содействующая этому замыслу природы»32.
Итак, построение Канта чисто умозрительное. Не случайно сам он сравнивает свое построение с теорией Кеплера, «неожиданным образом подчинившего эксцентрические орбиты планет определенным законам». А будущего историка, который наполнит его концепцию реальным историческим содержанием, с Ньютоном, объяснившим законы, сформулированные Кеплером, «всеобщей естественной причиной». Мы уже обращали внимание на то, что умозрительные теории строятся на системе аксиом. В основе построения Канта лежат две аксиомы. Первая из них:
«Все природные задатки [сотворенного] существа предназначены к тому, чтобы когда-нибудь полно и целесообразно развиться».
Из первого положения вытекает второе:
«У человека (как единственного разумного существа на земле) те природные задатки, которые направлены на применение его разума, должны развиться полностью только в роде, но не в индивиде».
Проследим логику Канта.
Для того чтобы связать первое положение со вторым, Кант с необходимостью должен найти такое качество человека, которое отличало бы его от прочих живых существ и развитие которого, в соответствии с
11 Кант И. Указ. соч. С. 81, 83. 32 Там же. С. 117.
72
первой аксиомой, и определило бы человеческую историю. И Кант, вполне в духе XVIII в., находит такое специфически человеческое качество: это — Разум. Кант противопоставляет разум инстинкту и разумное поведение человека — инстинктивному поведению животного. И именно из этого противопоставления следует, что человек имеет историю.
«Разум... — это способность расширять правила и намерения использования всех своих сил за пределами природного инстинкта; и он не знает границ своим замыслам. Но сам разум действует не инстинктивно, а нуждается в опытах, упражнении и обучении для того, чтобы постепенно продвигаться от одной ступени понимания к другой. Вот почему каждый человек должен был бы жить неизмеримо долго, чтобы научиться наиболее полно использовать все свои природные задатки; или же, если природа установила лишь краткий срок его жизни (как это и есть на самом деле), ей требуется, возможно, необозримый ряд особей, которые передавали бы одна другой свои знания, чтобы, наконец, довести их зародыши в нашем роде до такой ступени развития, которая полностью бы соответствовала замыслу природы»33.
Рассматривая построение Канта, следует еще раз подчеркнуть тесную связь вопросов исторического познания и этики. Рассуждая об историческом процессе, Кант вынужден обращаться к занимавшей философов этого (да и последующего) времени проблеме свободы воли. И вновь и вновь ставить вопрос о коллизии между свободой воли человека и реализацией «замысла природы» в историческом процессе.
«Природа захотела, чтобы все то, что выходит за пределы механического устройства животного существования человека, он производил исключительно из себя самого и чтобы он не заслуживал никакого другого счастья или совершенства, кроме тех, которые он сам создал, будучи свободен от инстинкта, благодаря собственному разуму. Природа не делает ничего лишнего и не расточительна в [использовании] средств для своих целей. Так как она дала человеку разум и основывающуюся на нем свободу воли, то это уже было ясным указанием на ее замысел наделить его [этими способностями]. А именно, он должен руководствоваться не своим инстинктом или быть обеспечен готовыми знаниями и [уже] научен им; напротив, он должен все создавать собственными силами [выделено мной. — М. Р.]».
Мы видим, что Кант весьма подробно анализирует природу человека. Но каким образом люди взаимодействуют друг с другом и что обеспечивает историческое развитие?
«Средство, которым пользуется природа, чтобы обеспечить развитие всех задатков людей, есть антагонизм между ними в обществе, по-
зз Кант И. Указ. соч. С. 85, 87.
73
скольку он в конце концов становится причиной его законосообразного порядка. Под антагонизмом я понимаю здесь необщительную общительность людей... Человек имеет склонность общаться, потому что в таком состоянии он больше чувствует себя человеком, т.е. чувствует развитие своих природных задатков. Но ему присуща также сильная склонность уединяться (изолироваться), так как он одновременно находит у себя и свойство необщительности, желание сообразовывать все только со своим разумением и, следовательно, отовсюду ожидает сопротивления, поскольку по себе знает, что со своей стороны склонен сопротивляться другим»34.
Кант формулирует свои представления весьма афористично и совсем не лестно для человека:
«...живи люди, как аркадские пастухи, в условиях полного согласия,
довольства и взаимной любви — все таланты оставались бы навсегда
скрытыми в зародыше...
...да будет благословенна природа за неуживчивость, за завистливое
соперничающее тщеславие, за ненасытную жажду обладать или же
господствовать!»35.
Еще раз, в подтверждение нашей гипотезы о системообразующем характере представлений о природе человека в историко-теоретичес-ких концепциях, обратим внимание, что осмысленный Кантом «замысел природы», раскрывающийся в историческом процессе, может быть реализован только при условии господства Разума. Хотя Кант уже усомнился в его всемогуществе, предвосхитив тем самым построения мыслителей последующих двух веков.
Спустя полтора века к этой же проблеме обратится Зигмунд Фрейд — человек, весьма скептически настроенный по отношению к человеческому разуму. Некоторые исходные рассуждения Фрейда поразительно схожи с представлениями Канта о природе человека:
Иммануил Кант:
«Это сопротивление [со стороны дру- «...люди обладают двумя распрост-
гих людей. — М.Р.] является тем, что раненными свойствами, ответственны-
пробуждает все силы человека, зас- ми за то, что институты культуры могут
тавляет его преодолеть склонность к поддерживаться лишь известной ме-
пени и, под влиянием честолюбия, вла- рой насилия, а именно: люди, во-пер-
столюбия или корыстолюбия, создать вых, не имеют спонтанной любви к
себе положение среди своих сопле- труду и, во-вторых, доводы разума
менников, которых он хотя и не выно- бессильны против их страстей»3*, сит, но без которых также не может
34 Кант И. Указ. соч. С. 91. "Там же. С. 91.
36 Фрейд 3. Будущее одной иллюзии//Фрейд 3. Психоанализ. Религия, культура. М, 1992. С. 21
74
и обойтись. Отсюда начинаются первые шаги от грубости к культуре...»37
Есть много общего и в их понимании межличностных отношений в социуме и коллизии между обществом (культурой) и индивидуумом, хотя здесь проявляются и различия, обусловленные различием эпох:
Иммануил Кант:
«Величайшая проблеме для челове- «Примечательно, что, как бы мало ческого рода, разрешить которую Ни были способны люди к изолиро-вынуждает его природа, — достиже- ванному существованию, они тем не ние всеобщего правового граждан- менее ощущают жертвы, требуемые ского общества. Поскольку лишь в От них культурой ради возможности обществе и именно в таком, в кото- совместной жизни, как гнетущий ром наличествует величайшая свобода, груз. Культура должна поэтому за-а значит, и постоянный антагонизм щищать себя от одиночек, и ее ин-между всеми его членами и все же ституты, учреждения и заповеди ста-самым точным образом определены Вят себя на службу этой задаче; они и сохраняются границы этой свободы в имеют целью не только обеспечить той мере, в какой она могла бы соче- известное распределение благ, но и таться со свободой других, — поскольку постоянно поддерживать его, словом, лишь в этом обществе может быть должны защищать от враждебных осуществлен высший замысел приро- побуждений людей все то, что слу-ды — развитие всех природных за- ЖИт покорению природы и производ-датков, вложенных в человечество. ству благ»39. Так как общество, в котором свобода при ее подчинении внешним законам в наибольшей степени связана с необоримой властью, каково совершенно справедливое гражданское устройство, то [такое общество] должно быть высшей целью природы для человеческого рода... Вступать в состояние принуждения заставляет человека, вообще-то очень склонного к неограниченной свободе, беда, а именно величайшая из всех [бед], которые причиняют друг Кругу сами люди, чьи склонности приводят к тому, что при необузданной свободе они не могут долго уживаться друг с другом»38.
37 Кант И. Указ. соч. С. 91, 93.
38 Там же. С. 95, 97.
39 Фрейд 3. Указ. соч. С. 19.
75
Обратим внимание на то, что Кант, в отличие от многих его современников (да и наших современников тоже), понимал, что свобода и равенство несовместимы: либо то, либо другое, но при этом свобода имманентна человеческой личности.
При сопоставлении размышлений Канта и Фрейда не стоит забывать, что Фрейд — человек иной эпохи: в начале XX в. преобладало, по крайней мере среди людей философски мыслящих, убеждение в том, что люди разные, что позволило ему, в отличие от его предшественника, сформулировать способ — правда, весьма спорный — разрешения коллизии между необходимостью культурных ограничителей для существования человечества и репрессивным характером культуры по отношению к человеческой личности.
Иммануил Кант:
«Эта проблема является самой трудной и вместе с тем такой, которая позднее всех других решается человеческим родом. Трудность, на которую указывает уже сама идея этой задачи, состоит в следующем: человек — это животное, которое, живя среди других членов своего рода, нуждается в господине. Ибо он непременно злоупотребляет своей свободой в отношении других, себе подобных, и хотя, как разумное существо, желает иметь закон, который полагал бы границы свободы для всех, все же себялюбивая животная склонность побуждает его к тому, чтобы там, где он только в состоянии, делать для самого себя исключение. Следовательно, он нуждается в господине, который сломил бы его собственную волю и заставил бы его подчиниться общепризнанной воле, при которой каждый может быть свободным. Где же найдет он такого господина? — Нигде, кроме как в человеческом роде. Правда, этот господин также есть животное, которое нуждается в господине... Но верховный глава должен быть справедливым сам по себе и все же быть человеком»40.
40 Кант И. Указ. соч. С. 97, 99.
41 Фрейд 3. Указ. соч. С. 21.
Зигмунд Фрейд:
«Как нельзя обойтись без принуждения к культурной работе, так же нельзя обойтись и без господства меньшинства над массами, потому что массы косны и недальновидны, они не любят отказываться от влечений, не слушают аргументов в пользу неизбежности такого отказа... Лишь благодаря влиянию образцовых индивидов, признаваемых ими в качестве своих вождей, они дают склонить себя к напряженному труду и самоотречению, от чего зависит существование культуры. Все это хорошо, если вождями становятся личности с незаурядным пониманием жизненной необходимости, сумевшие добиться господства над собственными влечениями. Но для них существует опасность, что, не желая утрачивать своего влияния, они начнут уступать массе больше, чем та им...»".
76
Итак, мы рассмотрели умозрительно выстроенную философскую концепцию исторического процесса Канта. А теперь рассмотрим современную трудам Гердера и Канта концепцию истории как процесса Шиллера, в общих чертах сформулированную в уже упоминавшейся небольшой статье «В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения». Эта статья представляет собой текст вводной лекции к курсу всеобщей истории, который Шиллер читал в Йенском университете, и демонстрирует нам иной тип построения исторической теории.
Но прежде, чем остановиться на концепции Шиллера, еще раз обратимся к стоящему особняком в процессе осмысления целостности истории трактату итальянского мыслителя Джамбаттиста Вико «Основания новой науки об общей природе наций»42. И можно согласиться с Коллингвудом в том, что
«...работы Вико интересны прежде всего потому, что он был образованным и блестящим историком, поставившим перед собой задачу сформулировать принципы исторического метода»43.
Вико предвосхитил идеи Вольтера и Гердера, доказывая необходимость изучения «Мира Гражданственности». Изучение этого мира он обусловливал развитием исторических знаний, т.е. рассматривал «Мир Гражданственности» в контексте эволюционного целого:
«Но в этой густой ночной тьме, покрывающей первую, наиболее удаленную от нас Древность, появляется вечный, незэходящий свет, свет той Истины, которую нельзя подвергнуть какому бы то ни было сомнению, а именно, что первый Мир Гражданственности был, несомненно, сделан людьми. Поэтому соответствующие Основания могут быть найдены (так как они должны быть найдены) в модификациях нашего собственного человеческого ума. Всякого, кто об этом подумает, должно удивить, как все Философы совершенно серьезно пытались изучать Науку о Мире Природы, который был сделан Богом и который поэтому Он один может познать, и пренебрегали размышлением о Мире Наций, т.е. о Мире Гражданственности, который был сделан людьми и Наука о котором поэтому может быть доступна людям»44.
Понимание Вико истории как процесса создания людьми языков, нравов, общественных систем позволило Коллингвуду утверждать, что у Вико
«...мы в первый раз сталкиваемся с абсолютно современной идеей предмета истории»45.
42 Вико Дж. Основания новой науки об обшей природе наций/Пер, с ит. М.; Киев, 1994. 618с.
43 Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 63.
44 ВикоДж. Указ. соч. С. 108. Ср. с приведенным выше высказыванием Гердера.
45 Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 64.
77
Вико фактически заложил основания компаративного исследования народов, базирующиеся на убеждении в единообразии движения истории разных обществ, проходящих в своем развитии одни и те же этапы:
«...Новая Наука, т.е. Метафизика в свете Божественного Провидения, размышляя об общей природе наций и открыв такое происхождение дел божеских и человеческих у языческих наций, строит на них систему естественного права народов, которое проходит совершенно одинаково и с полным постоянством через три Века, протекшие... за все время мира... а именно: Век Богов. Когда языческие люди думали, что живут под божественным управлением и что все решительно им приказывается ауспициями или оракулами — самыми древними вещами языческой истории; Век Героев, когда последние повсюду царствовали в Аристократических Республиках на основе, как они полагали, превосходства своей природы, отличающейся от природы их плебеев: и наконец — Век Людей, когда все признали, что они равны по человеческой природе; потому в этот век сначала процветали Народные Республики, а под конец — Монархии: обе эти формы являются Человеческими Правлениями...»4*.
Примечательно, что Вико реально действует как историк, выстраивая свою целостную теорию исторического процесса на основе хронологической таблицы, охватывающей основные, известные во времена Вико события мировой истории. Основывая свои рассуждения на известном ему фактическом материале истории, Вико формулирует основания новой науки, которые нужны для того, чтобы согласовать друг с другом События Достоверной Истории, т.е. осмыслить историю в ее целостности. Выстраивание целостной концепции из разрозненного фактологического материала, придание ему «формы» Вико начинает с формулировки ряда аксиом (или оснований), с помощью которых возможно найти общую основу и согласовать «События Достоверной Истории».
Вико исходит из единообразия человеческой природы и путем сравнительного анализа доступного ему корпуса фактов всемирной истории выявляет в первую очередь единообразные характеристики разных наций:
«...поскольку мир Наций сделан людьми, посмотрим, в чем все люди всегда походили и все еще походят друг на друга; ведь это может нам дать всеобщие и вечные Основания... из которых возникли и на основе которых сохраняются все Нации. Наблюдая все Нации, как
46 ВикоДж. Указ. соч. С. 25.
78
варварские, так и культурные, отделенные друг от друга огромнейшими промежутками места и времени, различно основанные, мы видим, что все они соблюдают три следующие человеческие обычая: все они имеют какую-нибудь религию; все они заключают торжественные браки; все они погребают своих покойников; и нет среди наций, как бы дики и грубы они ни были, такого человеческого действия, которое совершалось бы с более изысканными церемониями и с более священной торжественностью, чем религиозные обряды, браки и погребения»47.
Как уже говорилось, основные идеи Вико, в том числе и в сфере оснований и задач построения целостной концепции исторического процесса, были «переоткрыты» в 80-е годы XVIII в. и развиты немецкой философской мыслью. Наиболее концентрированно новый подход описан Шиллером, который рассматривал эту проблематику в широком контексте нравственных и социальных задач исторического знания.
Говоря о значении Великих географических открытий, результатом которых явилось расширение картины мира, накопление наблюдений над жизнью разных народов, Шиллер формулирует две аналогии, которые впоследствии станут весьма распространенными: сопоставление хода истории со ступенями лестницы и разных народов с детьми различных возрастов.
Основанием для этого является убеждение в единстве природы человека.
Попытаемся воспроизвести логику, которая может привести к утверждению правомерности предлагаемых Шиллером аналогий:
• в ходе Великих географических открытий европейцы познакомились со многими народами, у которых была иная культура, иной образ жизни;
• в XVIII в. господствовала идея равенства всех людей при рождении;
• если люди от рождения одинаковы, то различия культур можно объяснить только их разновозрастностью.
То, что Шиллер так думал в конце XVIII в., неудивительно. Удивительно другое, что многие продолжают так думать до сих пор. И не только думать, но и воплощать в конкретные задачи, которые ставятся перед обществом, типа «догнать и перегнать», жить, «как в цивилизованных странах», и т.п. Ведь если другие народы, как дети, окружают взрослого — европейца, то за два с лишним века, прошедших со времени лекции Шиллера, они могли бы и вырасти и догнать евро-
47 ВикоДж. Указ. соч. С. 109.
79
пейца хотя бы на уровне того же XVIII в. А если этого не произошло, значит данная аналогия некорректна.
Таким образом, в начале XVIII в. Вико предложил по сути стадиальную теорию исторического процесса, Шиллер в конце века сформулировал основания стадиальных теорий и вслед за Вико раскрыл их методологические возможности, в частности, в области сравнительно-исторических исследований.
В нашу задачу не входит исследование чрезвычайно интересных методологических идей Шиллера, заметим только, что основное внимание в своей лекции он уделяет главной проблеме, встающей перед историком, стремящимся воссоздать целостность исторического процесса, — преодолению разрозненности данных исторических источников.
В этой части Шиллера отличает от предшественников методологическое требование исследовать историю, продвигаясь от следствий к причинам, т.е. от настоящего к прошлому.
«...историк отправляется от теперешнего положения вещей и идет назад к их генезису. Когда он пробегает мысленно от текущего года и столетия к непосредственно им предшествовавшему и встречается здесь с историческими фактами, которые объясняют ему последующие события, когда он прослеживает весь процесс до самого начала... тогда он получает возможность пойти обратным путем и, имея своей путеводной нитью отмеченные им факты, легко и беспрепятственно опуститься от начала памятников до новейшего времени»*8.
Аналогичные размышления мы обнаруживаем в XIX в. у одного из основоположников славянофильства Алексея Степановича Хомякова в его обширном историософском размышлении «Семирамида». Хомяков сравнивает труд историка и труд геологов, которые «...раскрывают тайну прошедшего времени добросовестным изучением современного состояния земных пластов», и призывает историков:
«Вглядитесь в наслоение племен, в их разрывы, в их вкрапление друг в друге, скопление или органическое сращение, и, вероятно, вы разрешите неожиданно большую часть исторических загадок»4*.
Хомяков обосновывает это свое предположение следующим обра-
зом:
«Справедливо говорят, что тот не понимает настоящего, кто не знает прошедшего; но неужели же можно узнать невидимое прошедшее, нисколько не зная видимого настоящего? Разве они не в самой тес-
48 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 2 т. М.; Л., 1932. Т. I. С. 608.
ЛЧ Хомяков А. С. «Семирамида»: Исследование] и[стины] и[сторичес-ких] и[дей]//Хомяков А. С. Соч.: В 2 т. Т. 1. Работы по философии. М., 1994. С. 33.
80
ной, в самой непрерывной связи?.. Возвратный ход, т.е. от современного к старому, от старого к древнему, не может создать истории; но он, и он один, может служить ее поверкою».
Чтобы пояснить свою мысль, Хомяков приводит такой всем понятный пример:
«...как бы ни были темны рассказы о войне, последовавший за нею мир будет для них комментарием. Часто после поражения служат благодарственный молебен, но редко отступают после победы»50.
Рецепцию такого подхода мы обнаруживаем у М. Блока, который раздвигает границы истории «до познания настоящего» и подчеркивает взаимосвязь настоящего и прошлого:
«Незнание прошлого неизбежно приводит к непониманию настоящего. Но, пожалуй, столь же тщетны попытки понять прошлое, если не представляешь настоящего»51.
Выводя из этого положения методологическое следствие, Блок пишет:
«...было бы грубой ошибкой полагать, что порядок, принятый историками в их исследованиях, непременно должен соответствовать порядку событий. При условии, что история будет затем восстановлена в реальном своем движении, историкам иногда выгодней начать ее читать... "наоборот"»52.
Замечу, что, сопоставляя подход Шиллера и Блока, я использую слово «рецепция» в точном терминологическом смысле, понимая под ней не только заимствование, но и приспособление методологической идеи к новой познавательной ситуации. Конечно, Блок видит необходимость обращения историка к настоящему не только в возможности восстановления исторических связей от следствия к причине (что, заметим, изначально предполагает адекватное понимание настоящего), но рассмотрение иных аспектов сейчас не входит в нашу задачу. Заметим только, что уже для Хомякова настоящее было отнюдь не «прозрачным». «Хотите узнать то, что было, — сперва узнайте то, что есть», — призывает он" исследователей.
Шиллер, как и Болингброк, вполне осознает, что возможности исторического познания во многом ограничены наличной источни-ковой базой. Но, поскольку Шиллер понимает необходимость осмыс-
50 Там же.
51 Блок М. Указ. соч. С. 27.
52 Там же. С. 28.
" Хомяков А. С. Указ. соч. С. 33.
81
-6867
ления целостного исторического процесса, он подходит к освещению возможностей источников исторически:
«Бесчисленное количество... событий не оставило никаких человеческих свидетельств и не было объектом человеческого наблюдения или не оставило о себе никаких следов. Это относится к событиям, которые имели место до появления человека и до изобретения письма. Источником всякой истории является предание, а органом передачи его — язык. Весь период до возникновения языка, какое бы важное значение ни имел он для мира, является потерянным для мировой истории.
После возникновения языка передача происходила ненадежным способом — посредством легенд...
...живое предание и изустные саги являются очень ненадежными источниками для истории. Поэтому и все события, которые происходили до возникновения письменности, почти пропали для мировой истории...
Но и сами письменные документы не вечны. Вследствие случайностей и разрушительного действия времени погибло огромное количество памятников прошлого и лишь немногие остатки минувшего дожили до века книгопечатания. Гораздо большая их часть потеряна для истории со всей той информацией, которую мы могли бы получить из них...»54.
И хотя очевидно, что «материал» всемирной истории ограничен, но все же Шиллер утверждает необходимость извлечения из событий всемирной истории тех,
«...которые имели существенное, серьезное и совершенно очевидное влияние на существующее положение в мире и на ныне живущее поколение»".
Это положение имеет для Шиллера эвристический характер, поскольку утверждение, что для объяснения любого современного события необходима вся мировая история, с неизбежностью влечет за собой необходимость предложить критерии для отбора исторических фактов. И он такой критерий предлагает:
«При собирании материала для всемирной истории важно иметь в виду, в какой связи находится тот или иной исторический факт с теперешним положением в мире»56.
Прямые параллели с этими рассуждениями Шиллера мы обнаруживаем снова у Блока, который вскрывает распространенную ошиб-
ку исторического познания, суть которой в том, что
«эволюцию человечества представляют как ряд коротких рывков, каждый из которых охватывает всего лишь несколько человеческих жизней».
Утверждая, что общество не детерминируется лишь ближайшим предшествующим периодом, Блок высказывает убеждение, что
«в этом огромном континууме великие потрясения способны распространяться от самых отдаленных молекул к ближайшим».
Конечный вывод в этом рассуждении Блока выглядит так:
«Во времени, как и во вселенной, действие какой-либо силы определяется не только расстоянием»57.
Но если это так, то историку уже недостаточно просто в хронологической последовательности выстраивать известные ему факты, связывая их в цепочки только по принципу причинно-следственности. Нужны иные основания упорядочения исторического материала, выстраивания исторической целостности. Так же как Гердер считал, что «времена полны хаоса», Шиллер говорил, что именно историк
«заимствует... гармонию из своего внутреннего мира и переносит ее вовне в мир вещей, то есть он привносит разумную цепь в мировой процесс и телеологическое начало в историческую науку»58.
Шиллеру удалось предсказать удивительный психологический феномен исторического познания:
«Чем чаще и чем с большим успехом он [историк. — М. Р.] возобновляет свои попытки связать прошедшее с настоящим, тем больше он будет склонен то, что он рассматривает как причину и следствие, связывать одно с другим как цель и средство. Одно явление за другим начинают ускользать от слепого случая и необусловленной закономерно свободы и в качестве отдельного звена присоединяются к гармонически связанному целому (которое существует, конечно, лишь в его представлении). Скоро ему становится трудно убедить себя, что эта последовательность явлений, которая выглядит в его представлении столь закономерной и разумной, отсутствует в мире действительности»59,
В полном соответствии с предсказаниями Шиллера историки ста-
54 Шиллер И.-Ф, Указ. соч. С. 607. ss Там же. С. 608, 56 Там же.
82
57 блок М. Указ. соч. С. 26.
58 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 610. 5ЧТам же. С. 609-610.
83
ли придавать теориям исторического процесса онтологический характер. И лишь на рубеже XIX—XX вв. в науке вновь была поставлена эта проблема и появились высказывания против онтологизации теоретических построений. Приведем для сравнения высказывание русского эмпириокритика П.С. Юшкевича, относящееся уже не только к историческому знанию, как у Шиллера, и даже не только к познанию, но к мировосприятию в целом:
«Иррациональность потока бытия сознание преодолевает тем, что оно — сперва непроизвольно, а потом и произвольно — выделяет постоянные элементы, из которых и около которых оно и начинает строить свой символический мир»60.
Итак, Кант и Шиллер по-разному выстраивают свои теории. Но есть нечто существенное, что их объединяет — это убежденность в том, что разрозненность исторических фактов преодолевается только на философском уровне:
Иммануил Кант:
Иоганн Фридрих Шиллер:
«...странным и, по видимости, нелепым намерением кажется попытка составить историю согласно идее о том, каким должен бы быть мировой ход вещей, если бы он осуществлялся сообразно определенным разумным целям; кажется, что в соответствии с таким замыслом мог бы появиться только роман. Но если все же допустить, что природа даже в игре человеческой свободы действует не без плана и конечного замысла, то эта идея тем не менее могла бы быть весьма плодотворной; и хотя мы и теперь слишком близоруки для того, чтобы проникнуть взором в тайный механизм устройства природы, все же упомянутая идея могла бы послужить нам путеводной нитью, позволяющей представить беспорядочный агрегат человеческих действий,
по меньшей мере, в целом как систем»6*.
«...наша мировая история никогда не могла бы стать чем-либо иным, кроме агрегата отдельных отрывков и не заслуживала бы названия науки, если б ей на помощь не пришла философия. Искусственно соединяя эти отрывки промежуточными звеньями, философия превращает этот агрегат в систему, в разумное и закономерно связанное целое»62.
60 Юшкевич П. С. Современная энергетика с точки зрения эмпириосимволиз-ма//Русский позитивизм: Лесевич, Юшкевич, Богданов. СПб., 1995. С. 141.
61 Кант И. Указ. соч. С. 117.
62 Шимер И.-Ф. Указ. соч. С. 609.
84
Но какова же цель исторического познания для историков в конце XVIII в. Наиболее оптимистичен Кант, который, утверждая, что потребность в историческом познании присуща человеческой природе, что само по себе уже является оправданием для ремесла историка, все же считает, что историческое знание, хотя бы в самой минимальной мере, может способствовать переустройству общества на разумных основаниях.
«...человеческая природа такова, что не позволяет оставаться равнодушным даже к отдаленнейшей в будущем эпохе существования нашего рода, если только ее можно с уверенностью ожидать. В нашем случае этого равнодушия тем более не может быть — и прежде всего потому, что мы могли бы, кажется, с помощью нашего собственного разумного устроения ускорить наступление такого, столь радостного для наших потомков момента»63.
Но все же в конце XVIII в. цели исторического познания по-прежнему обнаруживались в морально-этической сфере. Мы уже отмечали в самом начале этой главы, что еше одной существенной проблемой, вставшей перед человеком нового времени, в отличие от средневекового, был страх смерти. Преодолеть его человек пытался, оставив по себе память, осмыслив свое место в чреде поколений, зафиксировав свою связь с поколениями предшествующими и последующими. И эта функция исторического знания, актуализировавшись в эпоху Просвещения, сохранила свое значение и в последующем. Сходные размышления о воздействии исторического познания на нравственную сферу мы находим у Шиллера и спустя ровно сто лет в юношеских записных книжках Лаппо-Данилевского (выдержки из них приводит в своем очерке-некрологе о Лап по-Дан иле веком его друг, человек одного с ним научного круга И, М. Гревс). Совпадение хода размышлений удивительное.
Иоганн Фридрих Шиллер:
«Приучая человека рассматривать себя в связи со всем его прошлым и подготовляя его к выводам в отношении отдаленнейшего будущего, изучение истории стирает границы между зарождением и смертью, которые замыкают в столь тесные и гнетущие фаницы индивидуальную человеческую жизнь, и своей оптической ил-
и Кант И. Указ. соч. С. 111.
Александр Сергеевич Лаппо-Данилевский:
«Что такое моя личн«я жизнь сама по себе? Жалкий и бессмысленный обрубок без начала и конца, меня вовсе не удовлетворяющий. Но если я на себя взгляну как на частицу вселенной, а на свою жизнь как на микроскопическую долю мирового процесса, я буду видеть начало и конец такой жизни... Человек, в противопо-
85
люзиеи удлиняет его краткое существование до бесконечности, делая незаметным переход о г индивидуума к роду. [История имеет дело с] окончательными результатами законченных процессов, [поэтому] она восстанавливает правильный масштаб для оценки счастья и заслуг, который всячески искажается иллюзиями, господствующими в данном веке»64.
ставлении со вселенной, такое ничтожество в пространстве, о котором и говорить нечего и думать не стоит. Но если он будет рассматривать себя как атом, как частицу, хотя бы малейшую частицу мирового здания, как шорох, незначительный звук в гармонии вселенной, словом, если мы взглянем на себя как на участников в мировой жизни, не человеческой только, но именно мировой, — тогда получим значение и станем на свое место»65.
Отталкиваясь от идеи Шиллера, еще раз вспомним, что, по Канту, «...у человека... природные задатки, которые направлены на применение его разума, должны развиться полностью только в роде, но не в индивиде».
История и должна была воссоединить индивида с родом, но для этого она должна воссоздавать некую целостность, пока хотя бы в эволюционном пространстве. Особо следует подчеркнуть, что эта задача в конце XVIII в. начинает осознаваться не только в исторической науке, но и на индивидуально-психологическом уровне, что воплощается в мемуаротворчестве. Один из самых известных российских мемуаристов Андрей Тимофеевич Болотов, кстати начавший писать свои обширные мемуары в том же 1789 г., когда Шиллер прочитал анализируемую нами лекцию, аналогичным образом определят цель писания своих воспоминаний66.
При всем различии ответов Канта и Шиллера для нас очевидно, что ни тот, ни другой не рассматривают историческое знание как основу законотворчества и принятия политических решений. Что же могло служить такой основой в эпоху рационализма. Ответ содержится в названии труда Иеремии Бентама «Введение в основание нравственности и законодательства». Формулируя этический принцип утилитаризма и его практическое значение, Бентам пишет:
«Природа поставила человечество под управление двух верховных властителей, страдания и удовольствия... Принцип полезности признает это подчинение и берет его в основание той системы, цель кото-
64 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 611.
65 Цит. по: Гревс И. М. Александр Сергеевич Лаппо-Данилевский (Опыт истолкования души)//Русский исторический журнал. СПб., 1920. Кн. 6. С. 58, 64.
66 См. с. 251.
86
рой возвести здание счастья руками разума и закона [выделено мной. — М. Р.]»67.
Таким образом, в основе политических решений лежат разумно понятые принципы нравственности.
«Известная мера правительства (это только особенный род действия, совершаемого частным лицом или лицами) может быть названа сообразной с принципом полезности или внушенной этим принципом, когда таким же образом стремление этой меры увеличить счастье общества бывает больше, чем ее стремление уменьшить это счастье»68.
Характеризуя умонастроение законодателя, выдающийся русский историк права М. Ф. Владимирский-Буданов писал, что особенностью XVIII в. в сфере законотворчества — и не только в России — было преобладание «философского направления» с «...мыслью о возможности произвольно устроять правовую жизнь посредством новых законов»*9.
Подведем итоги:
• в XVIII в. научное историческое знание призвано в первую очередь дать человеку нравоучительные примеры, что связано с проблемой нравственного выбора, возникающей перед человеком в процессе эмансипации личности при переходе от средних веков к новому времени;
• для решения этой задачи историку было достаточно путем критики достоверности исторических свидетельств точно воспроизвести отдельные исторические факты, не задумываясь об историческом целом;
• утвердившееся в 80-е годы XVIII в., прежде всего в немецкой историософии, представление об истории как о едином процессе заставило поставить новую проблему методологии исторического познания: как из разрозненных данных исторических источников получить историческое целое;
• в это время сформировались два типа теорий исторического процесса — философски-умозрительные и собственно исторические, их объединяло понимание того, что только философская мысль способна стать системообразующим началом исторической теории;
• историческое знание продолжает выполнять преимущественно морально-этические функции — давать нравоучительные примеры и смягчать страх смерти, вписывая индивидуума в историческое про-
67 Бентам И. Введение в основание нравственности и законодательства. М.,
1998. С. 9.
6R Там же. С. 11.
69 Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915.
С. 2.
87
странство и утверждая его связь с предшествующими и последующими поколениями;
• научное историческое знание пока еще не является основой для принятия политических решений, история если и является школой «политики», то действует только через разум и нравственность законодателя.
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Болингброк. Письма об изучении и пользе истории: Пер. с англ. М, 1978.
Декарт Р. Рассуждение о методе, чтобы верно направлять свой разум и отыскивать истину в науках//Соч.: В 2 т.: Пер. с лат. и фр. М., 1989. Т. 1. С. 250-296.
Кант И. Идея всеобщей истории во все мирно-граждане ком плане// Соч.: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784—1796). М., 1994. С. 78-123.
Шиллер И. Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1937. Т. VII. Исторические работы. С. 593-612.
Рекомендуемая
ВикоДж. Основания новой науки об общей природе наций: Пер. с ит. М.; Киев, 1994.618с.
Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. М., 1977. 703 с.
Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. сфр. М., 1993. 414с.
Дополнительная
Румянцева М.Ф. Перспектива в изобразительном искусстве и в историческом познании//Пространства жизни: К 85-летию академика Б. В. Рау-шенбаха. М.: Наука, 1999. С. 530-542.
4. Чем похожи и чем отличаются построения И. Канта и И.-Ф. Шиллера?
5. В чем видел И.-Ф. Шиллер смысл исторического познания?
6. Для чего и как, по мнению И.-Ф. Шиллера, может использоваться метод аналогии?
Задания
1. Приведите примеры стадиальных теорий исторического процесса.
* 2. Сопоставьте цели историописания историков XVIII в. и современных им мемуаристов.
Вопросы
1. Какие изменения мировоззрения при переходе от средних веков к новому времени обусловили интерес к истории и становление истории как науки?
2. В чем видели свою основную задачу историки эпохи Просвещения?
3. Чем отличаются философски умозрительные и собственно исторические концепции исторического процесса?
Глава 2
XIX век: историзм и позитивизм — противостояние или сотрудничество
О том, как повлияла на умы Великая французская революция
О том, за что критиковали Гегеля
О том,что позитивизм — это вовсе не то,что обычно им называют,
и о том, была ли историческая наука позитивистской
А также предпринимается попытка понять, в нем и почему ошибся
Карл Маркс
...все великие парадигмы исторического процесса, выдвинутые за последние два столетия,
не утратили ни научного, ни тем более гуманитарного смысла и не могут быть попросту отброшены.
Л. М. Боткин
Основное положение: XIX век — век противостояния историзма и позитивизма; сторонников «чистой науки», незамутненной сиюминутными задачами, и адептов позитивного знания, обязанного иметь практическое применение.
1. Социокультурная ситуация рубежа XVIII—XIX вв.
Конец XVIII — начало XIX в. прошли под знаком последствий Великой французской революции и наполеоновских войн.
В этих условиях формируются новые подходы к осмыслению задач научного исторического знания. Особенностью XIX в. является формирование альтернативных, оппонирующих друг другу подходов в понимании целей и способов историописания. Формируется оппозиция историзма и позитивизма.
Первым четко сформулировал собственные задачи исторической науки, естественно оспорив утверждения своих предшественников, Леопольд фон Ранке:
«Я же утверждаю: каждая эпоха стоит в непосредственном отношении к Богу, и ее ценность основана вовсе не на том, что из нее выйдет, а на ее существовании, на ее собственном "я". Благодаря этому рассмотрение истории, и именно индивидуальной жизни в истории, получает совершенно особую привлекательность: каждая эпоха должна быть рассматриваема как нечто, имеющее цену само по себе, и является в высшей степени достойной рассмотрения».
90
«История возложила на себя задачу судить о прошлом, давать уроки настоящему на благо грядущих веков. На эти высокие цели данная работа не претендует. Ее задача — лишь показать, как все происходило на самом деле [выделено мной. — М. Р.]»1.
Напомним, что и Гегель, который в отличие от Ранке философски подходил к выстраиванию целостного исторического процесса, вполне в ранкеанском духе размежевывается с нравоучительной историей предшествующей эпохи.
«Правителям, государственным людям и народам с важностью советуют извлекать поучения из опыта истории. Но опыт и история учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно было бы извлечь из нее»2.
Credo историзма уже в начале XX в. сформулировал Н. И. Кареев:
«Надо различать науки чистые и науки прикладные. Одни основаны на строго теоретическом отношении к знанию... тогда как другие стоят к знанию в утилитарном отношении, т.е. занимаются применением чистого знания к решению разных задач, ставимых жизнью... Собственно говоря, настоящая наука есть одна наука чистая, а все остальное — уже только искусство, не в художественном, а в техническом смысле, или, коротко говоря, техника... Задача истории не в том, чтобы открывать какие-либо законы (на то есть социология) или давать практические наставления (это — дело политики), а в том, чтобы изучать конкретное прошлое [выделено мной. — М. Р.] без какого бы то ни было поползновения предсказывать будущее... Если данными и выводами истории воспользуются социолог, политик, публицист, тем лучше, но основной мотив интереса к прошлому в истории, понимаемой исключительно в качестве чистой науки, имеет совершенно самостоятельный характер: его источник в том, что мы называем любознательностью, на разных ее ступенях — от простого и часто поверхностного любопытства до настоящей и очень глубокой жажды знания»3.
Позиция «чистого» историзма вполне понятна и психологически легко объяснима. Она представляет собой результат разочарования в светлых идеалах XVIII в., утраты веры в возможность переустроить мир на основах Разума. И здесь нельзя переоценить воздействие на умы Великой французской революции, а вернее ее последствий. Ведь
1 Ранке Л. фон. Об эпохах новой истории//Историки и история: Жизнь. Судьба. Творчество. М., 1998. Т. 2. С. 297; см. также: Тош Дж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. С. 16—17.
2 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 61.
3 Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 28—29.
91
«хотели, как лучше», а получилось если не «как всегда», то по крайней мере совсем не так, как хотели. Вместо «Свободы, Равенства и Братства» — якобинский террор, наполеоновская диктатура и наполеоновские войны.
Но последствия Великой французской революции порождают и иное направление размышлений.
«После крушения французской революции, этой необузданно-мятежной попытки осуществить мечты радикальных реформаторов, своевольно, рационально-самочинной человеческой волей заново построить человеческое общество, возникло сознание, что человеческому самочинию поставлены пределы, что есть вечные, неизменяемые начала общественной жизни, над которыми не властна человеческая вопя. Таково именно основное содержание гениальной, религиозно осмысленной интуиции Жозефа де Местра, под влиянием которой возник замысел "социологии" Огюста Конта. "Абстрактному" или "метафизическому" мировоззрению доктринеров XVIII века, которые хотели строить общественный порядок на основании отвлеченных планов, Конт противопоставляет "социологию" как положительную науку об обществе, познающую естественную, неотменимую человеческой волей закономерность общественной жизни. Так зародился замысел обобщающего социального знания, который с того времени... разрабатывается под именем социологии».
С. Л.
Итак, в начале XIX в. формируются два полюса. С одной стороны, историки, последовательно придерживающиеся принципа историзма, отказывающиеся от оценок и выводов. С другой — сторонники философских подходов — от гегельянства до позитивизма, утверждающие, что история нужна для понимания настоящего как основа активного социального действия.
Наиболее взвешенную позицию в этой скрытой, но упорной полемике занимают в XIX в. историки права, принадлежащие к сформировавшейся на рубеже XVIII—XIX вв. «исторической школе» права. Принципы «исторической школы» права были сформулированы немецким юристом Фридрихом Карлом Савиньи, утверждавшим, что право не может быть выстроено на чисто рациональных основаниях, оно является продуктом развития «народного духа».
«Историческая школа» права получила распространение и в России. В частности, М. Ф. Владимирский-Буданов, отмечая кризис господствовавшей в XVIII в. теории «естественного права», пишет:
«После переворота XVIII в. и разочарования, постигшего европейское общество в первой четверти XIX в., нельзя уже было признать
4 Франк С. Л. Духовные основы общества. М., 1992. С. 19.
92
истинным выражением права ни законы действующие, ни право философски построенное; оставалось признать таким право исторически данное, т.е. выразившееся в целой истории какого-нибудь народа»5.
Аналогичную мысль находим у Н. П. Загоскина:
«...право не должно и не может быть рассматриваемо ни как исключительный императив разума, ни как исключительный продукт природы, ни как результат непосредственной творческой деятельности человека... право каждого отдельного народа есть продукт всей предшествовавшей исторической жизни его, и... единственным источником права является правовое сознание народа, представляющееся органической частию всего его мировоззрения»6.
Итак, в начале XIX в. окончательно оформилась еще одна функция научного исторического знания — служить основой законотворчества и принятия политических решений. С этой функцией самым тесным образом связана еще одна — формирование социальной идентичности. В XIX в. речь должна идти прежде всего о национально-государственной идентичности. Естественно, если законотворчество и развитие права рассматриваются как один из основных факторов исторического развития, то необходимо консолидировать тот социум, который подвергается правовому регулированию.
Эту особенность историографии XIX в. очень точно подметил знаменитый английский историк прошлого, XX в. Арнольд Тойнби. Выделяя индустриализм и национализм как две господствующие тенденции в историографии XIX — первой половины XX в., Тойнби пишет, что до 1875 г. они действовали однонаправленно и в силу этого полностью определяли мышление профессиональных историков:
«...глубинное побуждение охватить и понять целостность Жизни имманентно присуще мышлению историков, поэтому разделение труда, характерное для индустриальной системы, действовало столь раздражающе, что они восстали бы против его тирании, если бы не существование в современной западной жизни второго доминирующего института, который оказался в состоянии совместить целостность взгляда на историю с индустриализацией исторического мышления. Таким вторым институтом оказалось "суверенное государство", которое в наш "демократический" век вдохновляется духом национального единства [выделено мной. — М. Р.]»7.
С.З.
Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915.
6 Загоскин Н. П. История права русского народа. Казань, 1899, С. 9. 1 Тойнби А. Постижение истории: Пер. с англ. М., 1991. С. 17.
93
Мы прекрасно знаем, что XIX в. — век многотомных национальных историй: Маколей — в Англии, Мишле — во Франции, фон Роттек — в Германии. Но особенно любопытна ситуация в огромной многонациональной России и во все еще раздробленной Германии. На протяжении XIX — начала XX вв. в России последовательно появляются «История государства Российского» Н. М. Карамзина, «История России» С. М. Соловьева, «Курс русской истории» В. О. Ключевского, «Очерки по истории русской культуры» П. Н. Милюкова. Уже по названиям мы можем проследить изменение объекта исследования, расширение его границ. В трудах С. О. Шмидта в последние годы выявлен грандиозный масштаб и особый характер социокультурного воздействия «Истории государства Российского» Карамзина на русское общество, на формирование социальной памяти, лежащей в основе национальной идентичности8. Примечательно, что в те же годы, когда Карамзин том за томом публикует свой труд, начинается собирание германских земель, и начинается оно с осмысления общности истории германского народа, чему призвано способствовать фундаментальное издание источников «Monumenta germaniae historica», первый выпуск которых вышел в 1826 г.9
Не случайно, что в XIX в. среди профессиональных историков возобладал лозунг «история пишется по источникам». Да и Тойнби связывает национальные историописания с единством источниковой базы:
«...националистическая точка зрения наиболее привлекательна для современных западных историков, и она овладевала их умами различными путями. Они принимали ее не только потому, что в духе этих идей воспитывались с детства, но также и потому, что исходный материал являл собой некую устойчивую национальную данность. Самыми богатыми «залежами», которые им приходилось разрабатывать, были открытые для общественности архивы западных правительств. Неисчерпаемость этого специфического естественного источника приводила к редкостному увеличению объема их продукции»10.
8 Шмидт С. О. «История государства Российского» Н. М. Карамзина в контексте истории мировой культуры//Шмидт С. О. Путь историка: Избр. тр. по источниковедению и историографии. М., 1997; Он же. «История государства Российского» в культуре дореволюционной России/Дам же; Он же. Н. М. Карамзин и его «История государства Российски го»//Карамзин Н. М. Об истории государства Российского. М., 1990. См. также: Казаков Р. Б. Заметки о формировании метода источниковедения в XVIII — первой четверти XIX в./Дочное гуманитарное знание: Традиции, проблемы, методы, результаты: Тезисы докладов и сообщений научной конференции. Москва, 4-6 февраля 1999 г. М., 1999. С. 40-48.
9 Подробнее см.: Медушевская О. М. Источниковедение: теория, история и метод. М., 1996. С. 23-24.
1й Тойнби А. Указ. соч. С. 19.
94
Нельзя не отметить еще одно изменение, происшедшее в умах на рубеже XVIII — XIX вв. Постепенное разочарование в рационалистическом идеале эпохи Просвещения (начавшееся задолго до Великой французской революции, которая в значительной степени ускорила этот процесс) заставило по-новому взглянуть на человеческую индивидуальность. В конце 60-х годов XVIII в. в «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо была заявлена новая идея:
«Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, — и этим человеком буду я. Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отлила, об этом можно судить, только прочтя мою исповедь»".
Новый взгляд на человека нельзя относить к завоеваниям лишь философской мысли. Достаточно вспомнить, что именно на рубеже XVIII-XIX вв. в литературе на смену классицизму приходят сентиментализм и романтизм с их особым вниманием к человеческим эмоциям и страстям. И сам Руссо также является автором романа в письмах «Юлия, или Новая Элоиза» (1761), написанном в стиле сентиментализма. А младший современник Руссо Иоганн Вольфганг Гете приблизительно в те же годы пишет роман «Страдания юного Верте-ра» (1774), в котором утверждается ценность частной жизни ничем не примечательного героя. Кстати, трагическая развязка этого романа — самоубийство героя — весьма примечательна. Вспомним моральные муки Гамлета, который не мог решиться на самоубийство. Человек конца XVIII в. гораздо более свободен в своем выборе, в праве самому решать свою судьбу. Не случайно, что описанная Гете судьба юноши породила множество подражаний, и не только в литературе (вспомним хотя бы хрестоматийную «Бедную Лизу» Карамзина), но и в жизни.
Пока еще этот новый взгляд на человека мало влияет на историческое познание, но все же заставляет пристально вглядываться в особенности человеческих поступков разных эпох, а философов — специально уделять внимание проблеме социальной природы человека в историософских построениях. К тому же, несомненно, существует взаимосвязь нового понимания человека и убежденности в существовании собственной логики исторического процесса или законов общественного развития.
11 Руссо Ж.-Ж. Исповедь//РуссоЖ.-Ж. Избранное. М., 1996. С. 7.
95
Леопольд фон Ранке и Георг Вильгельм Фридрих Гегель, сторонники «чистого» историзма и сторонники «исторической школы» права, Гегель и Конт по-разному отвечают на вызов времени. Но поскольку это один и тот же вызов, то в их столь разных ответах, присмотревшись, можно обнаружить много общего.
2. Философская история Георга Вильгельма Фридриха Гегеля
В 20-х годах XIX в. Гегель в курсе лекций по философии истории демонстрирует новое понимание как задач научного исторического знания, так и метода их достижения.
Рассмотрение философской истории Гегеля начнем с того, что еще раз напомним, что цель данного учебного пособия не исторический экскурс, а исследование теоретико-познавательных оснований современных подходов (современных не в смысле их качества, а в смысле распространенности на рубеже XX—XXI вв.) к построению исторического метанарратива. Отметим попутно, что эта задача вполне укладывается в русло одного из бурно развивающихся в наше время направлений историографии — так называемой «интеллектуальной истории», одна из задач которой — ...выяснение того,
«что из более ранних идейных комплексов воспринималось и удерживалось (пусть избирательно и непоследовательно) не претендующим на оригинальность массовым сознанием»17.
В данном случае речь может идти как о массовом сознании в собственном смысле слова, так и преимущественно о «массовом сознании* так называемых «практикующих» историков. И в этом смысле обращение к «Философии истории» Гегеля имеет особое значение, поскольку, по моему глубокому убеждению, Гегель предвосхитил принципы построения целостного знания в XX в.
Парадоксально, но попытаемся показать, что это именно так: в историческое познание XX в., в качестве метода из гегельянства вошло именно то, за что Гегеля резко критиковали как в веке XIX, так и в XX. Именно поэтому мы начнем рассмотрение концепции Гегеля с ее критики.
Наиболее резкую критику гегельянства содержит фундаментальный и очень хорошо известный труд Бертрана Рассела по истории Западной философии13. Отметим только, что, обращаясь к работе Рас-
1г Репина Л. П. Что такое интеллектуальная история?//Диалог со временем: Альманах интеллектуальной истории. 1/99. М., 1999. С. 9.
13 См.: Рассел Б. История Западной философии: Пер. с англ. Т. 1-Й. М., 1993.
96
села, необходимо помнить, что он представляет иную философскую традицию.
Рассел признает, что
«философия Гегеля была кульминационным пунктом развития немецкой философии, которое начинается с Канта»14.
При этом Рассел отказывает гегельянству в оригинальности, но признает новизну именно историософской концепции, которую он описывает следующим, весьма ироничным, образом:
«Хотя конечная реальность вневременна, а время есть лишь иллюзия, порожденная нашей неспособностью видеть целое, однако временной процесс имеет тесную связь с чисто логическим процессом диалектики. Мировая история в действительности развивалась посредством категорий, от чистого бытия в Китае (о котором Гегель не знал ничего, кроме того, что оно имело место) к абсолютной идее, которая, по-видимому, приближается к осуществлению, если не вполне осуществлена в Прусском государстве. Я не могу усмотреть какого-либо оправдания, на основе его собственной метафизики, для взгляда, что мировая история повторяет переходы диалектики, однако это тезис, который он развил в своей «Философии истории». Это был интересный тезис, придающий единство и значение революциям в человеческих делах. Подобно другим историческим теориям, он требовал для того, чтобы быть правдоподобным, некоторого искажения фактов и значительного невежества. Гегель, так же как и Шпенглер, живший после него, обладал обоими этими качествами»15.
Попытаемся обратить «минусы» в «плюсы». К упреку в том, что «абсолютная идея... приближается к осуществлению... в прусском государстве», мы еще вернемся. А пока обратим внимание на то, что функция основного тезиса Гегеля — по мнению Рассела — придавать «единство и значение» историческим событиям. Но ведь это — основная задача историка при воссоздании истории как процесса — предложить некоторое объединяющее основание. И такое понимание задачи историка, как мы с вами могли убедиться в предыдущей главе, было достигнуто в немецкой историософии еще за несколько десятилетий До «Философии истории» Гегеля. Вспомним, что Кант в середине 1780-х годов писал:
«Для философа здесь не может быть никаких иных ориентиров, кроме следующих: так как он не может предпопагать у людей с их игрой в величие никакого собственного разумного замысла, он мог
" Рассел Б. Указ. соч. Т. П. С. 245. 15 Там же. С. 250.
97
7 - 6867
бы попытаться открыть в этом [кажущемся] бессмысленном чередовании человеческих дел некий замысел [самой] природы»16.
В то же время подробно обосновывал эту задачу Шиллер:
«Чем чаще и чем с большим успехом он [историк. — М. Р.] возобновляет свои попытки связывать прошедшее с настоящим, тем больше он будет склонен то, что он рассматривает как причину и следствие, связывать одно с другим как цель и средство. Одно явление за другим начинают ускользать от слепого случая и необусловленной закономерно свободы и в качестве отдельного звена присоединяются к гармонически связанному целому (которое существует лишь в его представлении). Скоро ему становится уже трудно убедить себя, что эта последовательность явлений, которая выглядит в его представлении столь закономерной и разумной, отсутствует в мире действительности... В результате он заимствует эту гармонию из своего внутреннего мира и пересаживает ее вовне [выделено мной. — М. Р.], в мир вещей, то есть он привносит разумную цель в мировой процесс и телеологическое начало в историческую науку».
Заметим, что Шиллер пока еще помнит, что это историк упорядочил, объединил исторический материал. Но Шиллер гениально предвидел, что историки вскоре склонны будут придавать этой определенности и телеологичности не гносеологический, а онтологический характер. И здесь уместно вспомнить, что веком позже эмпириокритики будут возражать против онтологизации гносеологии.
И далее Шиллер пишет, что, «привнеся гармонию» в мировой исторический процесс, историк с этим возвращается к фактам, которые могут как подтверждать, так и опровергать «телеологический принцип». И пока нет доказательств преимуществ того или иного построения, побеждает то, что
«...обеспечивает максимальное удовлетворение для разума и максимальное чувство радости для сердца».
Правда, Шиллер рассматривает создание такой мировой истории * как задачу будущего, предостерегая:
«Преждевременное применение такого широкого масштаба легко могло бы соблазнить исторического исследователя на то, чтобы насиловать исторические факты...»17.
16 Кант И. Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане//Соч.: на немецком и русском языках. Т. 1. Трактаты и статьи (1784-1796). М., 1994. С. 83.
17 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М.; Л., 1937. С. 609-610.
98
Если с этих позиций подойти к «Философии истории», то и резкий упрек Гегелю со стороны Рассела в невежестве будет снят. Обвиняя Гегеля в «искажении фактов», уже этим Рассел признает, что «Философия истории» Гегеля не умозрительна, а основана на доступном Гегелю фактическом материале. И здесь целесообразно напомнить, что сам Гегель ставил свой труд в ряд именно историографических, а не философских произведении.
Не менее резко критикует философию истории Гегеля в конце XIX в. и представитель немецкой философии Э. Бернгейм. Бернгейм считает, что идея Канта, высказанная в историософском эссе «Идея для всеобщей истории с точки зрения всемирного гражданства»18, «... обусловила миросозерцание всего идеалистического направления в философии истории, до Гегеля включительно...».
«Кант поставил вопрос: "...как возможно, что, несмотря на видимую свободу волевых импульсов и действий отдельных людей, в общем все же существует закономерный ход всемирной истории?" — и ответ на него искал в концепции государства»19.
И возводя построения Гегеля к концепции Канта, Бернгейм обвиняет его в том, что он оставил народы, не участвовавшие в создании государства, «вне истории». Например, «некультурные народы Америки», по Гегелю, «не являются фазой развития мирового духа»70. Берн-гейм пишет:
«Для нас, однако, не представляет никакого сомнения, что все эти народы и эпохи принадлежат к области исторического исследования, следовательно, то противоречие системы с конкретной исторической наукой, которое заметил и оставил нерешенным осторожный Кант, возводится в данном случае в принцип, и все несогласие с системой выбрасывается вон из конкретной истории»21.
Итак, историософская концепция Гегеля подвергается критике по трем направлениям:
• Абсолютный Дух в своем развитии останавливается в Прусском государстве, которое на рубеже XVIII-XIX вв. явно нельзя назвать самым приятным местом для его обитания;
• концепция Гегеля, претендуя на всеобъемлемость, не охватывает историю многих народов;
• Гегель осуществляет «насилие над фактами».
С 21.
Так переведено название труда Канта в русском переводе книги Бернгейма. Бернгейм Э. Философия истории, ея история и задачи: Пер. с нем. М., 1910.
20 Там же. С. 24.
21 Там же. С. 25.
99
Мы же попытаемся показать, что первые два упрека спровоцированы не слабыми, а, наоборот, сильными сторонами концепции Гегеля. А некорректность последнего упрека обоснуем в следующем параграфе, при рассмотрении методологической оппозиции «гегельянство — позитивизм».
Попытаемся доказать следующий тезис: критика концепции Гегеля вызвана непониманием ее сути именно как исторической концепции, а непонимание в свою очередь обусловлено принципиальными различиями целеполагания.
Не будем здесь подробно останавливаться на противоречиях гегельянства и позитивизма, отметим только, что позитивизм видел задачу истории как науки в том, чтобы на основе учета всех фактов22 вывести закономерности развития общества. Поэтому неучет отдельных фактов, а тем более фактов, относящихся к истории целых народов, абсолютно недопустим.
Гегель же видит задачу исторического познания по-другому. Для Гегеля — она в настоящем, а не в прошедшем:
«Следовательно, так как мы имеем дело лишь с идеей духа и рассматриваем во всемирной истории все лишь как его проявление, мы, обозревая прошедшее, как бы велико оно ни было, имеем дело лишь с настоящим, потому что философия как занимающаяся истинным имеет депо с тем, что вечно наличествует. Все, что было в прошлом, для нее не потеряно, так как идея оказывается налицо, дух бессмертен, т.е. он не перестал существовать и не оказывается еще не существующим, но по существу дела существует теперь. Таким образом, уже это означает что наличествующая форма духа заключает в себе все прежние ступени. Правда, эти ступени развились одна за другой как самостоятельные; но дух всегда был в себе тем, что он есть, различие состоит лишь в развитии этого сущего в себе. Жизнь настоящего духа есть кругообращение ступеней, которые, с одной стороны, еще существуют одна возле другой и лишь, с другой стороны, являются как минувшее. Те моменты, которые дух, по-видимому, оставил позади себя, он содержит и в своей настоящей глубине»23.
Задача Гегеля — понять современную ему историю как сторону эволюционного целого, что вполне понятно в контексте всей философской системы Гегеля, одна из основополагающих идей которой — «ничто единичное не обладает всей полнотой реальности».
Именно поэтому «абсолютная идея... приближается к осуществлению... в Прусском государстве», т.е. там и тогда, где и когда жил Ге-
22 Критику такой постановки задачи на примере критики В. Ф. Эрном методологических подходов А. Гариака см. на с. 33-34.
23 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 125.
100
гель, и когда для него заканчивалась история, как имеющая своим предметом уже реализованное прошлое человечества. И именно поэтому Гегель не включает в свое построение все народы. Рассматривая «географическую основу всемирной истории» (что было обычным для глобальных построений, достаточно вспомнить трактат Гердера), Гегель пишет:
«...прежде всего следует обратить внимание на те естественные свойства стран, которые раз навсегда исключают их из всемирно-исторического движения [выделено мной. — М. Р.]: таких стран, в которых развиваются всемирно-исторические народы, не может быть ни в холодном, ни в жарком поясе... В жарком и холодном поясах для человека невозможны свободные движения, жар и холод являются здесь слишком могущественными силами, чтобы дозволить духу создать мир для себя. Уже Аристотель говорит: когда удовлетворены необходимые потребности, человек стремится к всеобщему и к высшему. Но в жарком и холодном поясах гнетущие потребности никогда не могут быть удовлетворены; человеку постоянно приходится обращать внимание на природу, на палящие лучи солнца и на сильную стужу. Поэтому истинной ареной для всемирной истории и оказывается умеренный пояс, а именно его северная часть, так как в ней земля имеет континентальный характер...»24.
Таким образом, Гегель делит все народы на две группы, сопоставляя их по признаку создания государства. И только те народы, которые создают государство, считает историческими. Давайте здесь отвлечемся от рассмотрения построений Гегеля и попытаемся ответить на вопрос: правомерно ли отказывать целым народам, несомненно создавшим высокую культуру (например, индейцам Америки), в историчности? Конечно, вы сами должны сформулировать для себя ответ. Моя же задача — предложить, как говорилось в известном фильме, «информацию для размышления». Если вы были внимательны при чтении предыдущей главы, то поймете, что эта информация увлекает размышления по вполне определенному пути. Но ведь с предложенным построением можно и не согласиться... Итак, обратимся :; сформулированной спустя полтора века после Гегеля концепций Ю. М. Лотмана, который подходит к той же проблеме исторических и неисторических народов, но совершенно с иных позиций, чем Гегель.
Начнем рассуждение с аксиомы: мы — внутри культуры, для которой свойствен определенный (но не единственно возможный) тип социальной памяти — казуальный по целеполаганию; письменный — по механизму, и именно он может быть охарактеризован как исторический по социальной функции. Этот тип памяти идентифицируем по
21 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 126-127.
101
механизму хранения информации (письменность). Попытаемся обнаружить (представить) культуру с иным типом памяти — соответственно «бесписьменным». Это сделать непросто, поскольку, как пишет Лот-ман:
«Связь существования развитой цивилизации... с существованием письменности представляется настолько естественной, что альтернативные возможности отвергаются априорно».
Лотман обращается к феномену южноамериканских доинских цивилизаций и выделяет в качестве основной (наиболее заметной с позиций европейской культуры) характеристики отсутствие письменности. Он рассматривает письменность как механизм памяти, точнее, как механизм коллективной памяти. Лотман — для нас это принципиально важно — устанавливает подобие индивидуальной и коллективной памяти:
«Подобно тому, как индивидуальное сознание обладает своими механизмами памяти, коллективное сознание, обнаруживая потребность фиксировать нечто общее для всего коллектива, создает механизмы коллективной памяти».
Высокий уровень этих бесписьменных культур общепризнан, что заставляет Лотмана поставить вопрос:
«...является ли письменность первой и, что самое главное, единственно возможной формой коллективной памяти?»
А ответ на этот вопрос, считает ученый,
«следует искать, исходя из представления о том, что формы памяти производны от того, что считается подлежащим запоминанию, а это последнее зависит от структуры и ориентации данной цивилизации»25.
Далее логика рассуждений Лотмана такова:
1. «Привычное нам отношение к памяти подразумевает, что запоминанию подлежат... исключительные события, т.е. события единичные...». Можно добавить, что Френсис Йейтс в фундаментальной работе «Искусство памяти» исследует именно такой, европейский тип памяти и начинает рассмотрение с мнемонической техники римских рито-риков, использующей мнемонические «места и образы» и основанной на запечатлении в памяти «ряда мест»26.
25 Лотман Ю. М. Альтернативный вариант: Бесписьменная культура или культура до культуры?//Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров: Человек — текст — семиосфера — история. М., 1996. С. 344-345.
26 Йейтс Ф. Искусство памяти: Пер. с англ. СПб., 1997. С. 12-14.
102
2. Нацеленность памяти на исключительные события в значительной степени определяет отбор информации для фиксации в письменных источниках:
«Именно такие события попадают в хроники и летописи, становятся достоянием газет... Этому же закону подчиняется и художественная литература. Возникает частная переписка и мемориально-дневниковая литература, также фиксирующая "случаи" и "происшествия"».
3. Поскольку для письменной культуры «характерно внимание к причинно-следственным связям и результативности действий», это влечет за собой «обостренное внимание к времени», следствием чего является «возникновение представления об истории» [выделено мной. — М. Р.]. Лотман пишет:
«Можно сказать, что история — один из побочных результатов возникновения письменности».
Иными словами, только письменная культура, обусловленная определенным механизмом памяти, имеет историю.
Ю. А. Шичалин в поисках «временной границы европейского разума» приходит к умозаключениям, аналогичным построению Лотмана:
1. Во-первых, весьма традиционно Шичалин связывает возможности исторического познания с наличием исторических свидетельств:
«Наше знание прошлого неизбежно ограничено тем обстоятельством, что мы можем составлять о нем какое-то представление только в том случае, если это прошлое так или иначе засвидетельствовано».
2. Во-вторых, Шичалин выделяет среди разнообразных исторических свидетельств письменные источники:
«Наиболее драгоценные свидетельства преимущественной деятельности европейского разума всегда связаны с обращением к письменной фиксации [выделено мной. — М. Р.] результатов этой деятельности».
3. Шичалин формулирует гипотезу: вслед «за изобретением греками алфавита« Гомер с его помощью создает свои поэмы. При этом автор особо подчеркивает, что разделяет ту (по-видимому, не самую распространенную) точку зрения, что гомеровские поэмы не просто записаны, но создавались как письменные памятники. Значение же гомеровских поэм в том, что
«Гомер впервые осознает необходимость прошлого для сознательной ориентации в настоящем»27.
27 Шичалин Ю. А. Античность — Европа — история. М., 1999. С. 68-70.
103
Мы можем заметить, что Шичалин выстраивают схему, аналогичную схеме Лотмана, но только со второго уровня — уровня свидетельств. Построение Лотмана имеет, на мой взгляд, то преимущество, что он рассматривает определенный тип памяти как механизм отбора свидетельств, значимых как для индивидуума, так и для социума.
В отличие от письменной культуры, бесписьменная, по Лотману, обладает иным типом памяти, для которого характерно
«стремление сохранить сведения о порядке, а не о его нарушениях, о законах, а не об эксцессах».
Культура с таким типом памяти
«ориентированная не на умножение числа текстов, а на повторное воспроизведение текстов, раз навсегда данных».
А это, в свою очередь, требует иного устройства коллективной памяти, средством фиксации для которой служат обычай и ритуал28.
Объясняя причины различий механизмов памяти в бесписьменной и письменной культурах, Лотман пишет:
«Для того, чтобы письменность сделалась необходимой, требуются нестабильность исторических условий, динамизм и непредсказуемость обстоятельств и потребность в разнообразных семиотических переводах, возникающая при частных и длительных контактах с иноэтни-ческой средой»29.
При этом он обращает внимание на географическую локализацию (сравните с Гегелем) бесписьменных (плоскогорья Перу, долины и междугорье Анд и узкая полоса перуанского побережья) и письменных (пространство между Балканами и Северной Африкой, Ближний и Средний Восток, побережье Черного и Средиземного морей) культур.
А теперь, для подтверждения гипотезы о возможности неисторического типа культур, используем построение Лотмана в качестве интерпретационной схемы и рассмотрим более близкую нам, хотя бы в географическом плане, проблемную ситуацию, связанную с характером русской крестьянской культуры. Попытаемся обосновать следующее утверждение: традиционная культура не имеет истории. Но прежде чем приступать к доказательству этой гипотезы, еще раз напомним, что предлагаемая здесь интерпретация — одна из возможных и ни в коей мере не претендует на окончательность решения проблемы.
Я вполне сознаю, что подобная констатация может произвести, на первый взгляд, шокирующее впечатление. Но, во-первых, мы мо-
2Й Лотман Ю. М. Указ. соч. С. 346-347. 29 Там же. С. 355.
104
жем, по-видимому, утверждать лишь модельную (т.е. аналитически вычлененную из взаимодействий с другими культурами) неисторичность традиционной культуры, а во-вторых, прийти к этому выводу меня заставило размышление над конкретной задачей. Занимаясь в течение многих лет разными аспектами российской истории XVIII в., я, наконец, пришла к необходимости ее системного осмысления. И в эту целостную картину никак не помещалась история российского крестьянства. Причем по двум, казалось бы, разным причинам: во-первых, явно не хватает источников (хотя только в сравнении с другими сторонами исторического процесса) и, во-вторых, — более сложная проблема — не удается четко отделить крестьянство XVIII в. от крестьянства века XVII и XIX в.
Столкновение с этими в общем-то очевидными сложностями породило в моей голове неожиданное методологическое сомнение. Дело в том, что суть источниковедческой парадигмы, в рамках которой я привыкла работать, в формулировке О. М. Медушевской выглядит следующим образом:
«Методология истории (любого гуманитарного исследования по сути) Лаппо-Данилевского цельна и поэтому, как всякая хорошая теория, проста в общем ее изложении: реально существуют фрагменты реальности («доступные чувственному восприятию»), изначальная системность мирового целого и человеческой деятельности в нем позволяют отыскать в этих фрагментах следы их системного качества, выявить их во всей возможной полноте (методология источниковедения); эмпирические фрагменты выступают на свет как явления, феномен культуры. Тогда наступает время синтеза культуры: если в ней стал возможен подобный (данный) феномен, то возможно логически выстроить и самое целое культуры (методология исторического построения)»30.
На первый взгляд, этот подход в описанной проблемной ситуации не срабатывает. Попробуем разобраться — почему?
Во-первых, необходимо поставить вопрос: крестьянская культура (и в более широком плане — традиционная культура)31 — это часть культуры соответствующей эпохи или вполне самостоятельная куль-
J0 Медушевская О. М. Феноменология культуры: концепция А. С. Лаппо-Данилевского в гуманитарном познании новейшего времен и//Исторические записки. М., 1999. Т. 2 (120). С. 108.
31 Не будем здесь обосновывать принадлежность русской крестьянской культуры к типу традиционных культур, а последуем пока за историографической традицией. И в дальнейшем изложении мы не будем строго разграничивать понятия «крестьянская культура», «народная культура» и «традиционная культура». Очевидно, что последнее из перечисленных понятий выступает как родовое по отношению к первым двум, а для исследуемой ситуации (российский XVIII в.) народная культура — это культура крестьянства.
105
тура? Естественно, здесь речь не идет о каком-то «окончательном» ответе на вопрос о взаимоотношении разных культур, а лишь о поиске теоретической схемы, позволяющей разрешить описанную проблему. И в данном случае дело не в принципе «вчувствования» (А. Я. Гуревич) или «внеположенности» (М. М. Бахтин), а в том, в каком культурном контексте может быть рассмотрен отдельный «фрагмент» культуры.
Выясним специфику источниковой базы изучения истории крестьянства, сосредоточив внимание лишь на нескольких ярких примерах, позволяющих выявить типологию исследовательских ситуаций:
1. Признанный специалист по истории европейского средневековья А. Я. Гуревич, исследуя «культуру безмолвствующего большинства», обращает внимание на такие источники, как
«жития святых, «примеры», описания странствий души по загробному миру, проповеди, памятники вульгарного богословия, «покаянные книги» — пособия для исповедников, то есть жанры средневековой словесности, адресованные широкой массе населения» [выделено мной. — М. Р.]32.
Одним словом, это источники, возникшие в рамках «высокой» культуры. К аналогичному кругу источников привлекает внимание и выдающийся французский медиевист Жак Ле Гофф:
«...авторитеты управляли духовной жизнью. Средневековая этика преподавалась и проповедовалась при помощи стереотипных историй, иллюстрировавших урок и неустанно повторявшихся моралистами и проповедниками. Эти сборники примеров (exempla) и составляют однообразный ряд средневековой нравоучительной литературы»33.
Гуревич и сам признает опосредованное отражение в этих источниках «культуры безмолвствующего большинства»:
«Эти произведения, по большей части дидактического характера, служили в руках духовенства средством воздействия на религиозное и нравственное поведение пасгвы. Но для достижения своих целей сочинитель неизбежно должен был вступить в диалог с аудиторией...».
Оборвем пока цитату, с тем чтобы выразить полное согласие с автором, но вот продолжение рассуждения Гуревича представляется мне если не спорным, то по крайней мере заслуживающим серьезного доказательства:
33 Гуревич А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М., 1990. С. 161-162.
33Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 304.
106
«...и средневековые авторы не могли не испытать со стороны публики, на которую были ориентированы их произведения, определенного давления, — здесь создавалась своего рода "обратная связь"»".
Но в любом случае, независимо от степени адекватности этой «обратной связи», исследователь опирается на источники, порожденные не «безмолвствующим большинством». Кстати, «безмолвствующее большинство» Гуревича — все же не безмолвствующее, а скорее «бесписьменное».
2. Одно из самых интересных исследований последнего времени по истории российского крестьянства — это исследование Е. Н. Швей-ковской о поморских крестьянах XVII в. Автор использует разные источники: писцовые книги, приходно-расходные книги Устюжской четверти, приходные и расходные книги всеуездных миров. Но основу исследования составили поземельные акты — купчие, меновые, закладные и др., оформлявшие сделки крестьян35. Таким образом, львиная доля источников этого исследования возникла отнюдь не в крестьянской среде: как правило, это материалы делопроизводства различных учреждений, а те актовые источники, которые фиксируют сделки между крестьянами, имеют смысл также только в контексте юридической практики, существующей в государственных рамках. Обратим также внимание на название книги Швейковской: «Государство и крестьяне...».
3. Специально «миру русской деревни» посвящено исследование М. М. Громыко, которая во введении к работе весьма патетически оспаривает утверждение о бедности источниковой базы по истории крестьянства:
«сохранилось... множество описаний современников, подробнейших ответов на программы различных научных обществ, решений общинных сходок, прошений, писем и других документов, по которым можно очень подробно представить жизнь старой деревни»"
В своей исследовательской увлеченности автор упорно не замечает главное, на мой взгляд, свойство значительной доли привлекаемых им источников — это материалы этнографических исследований. Шпен-глер писал: «Средство для познания мертвых форм— математический закон. Средство для понимания живых форм — аналогия»31. Рискнем предложить аналогию: когда Миклухо-Маклай изучал папуасов, другие этнографы изучали теми же экспедиционными методами русский
34 Гуревич А. Я. Указ. соч. С. 162.
35 См.: Швейковская Е. Н. Государство и крестьяне России: Поморье в XVII в*-ке.
М., 1997. С. 9.
гбГромыко М. М. Мир русской деревни. М., 1991. С. 8.
37 Щпенглер О. Закат Европы: Очерки мифологии мировой истории. М., 1993.
Т, 1.С. 129.
107
народ. Вполне очевидно, что при господстве позитивистских умонастроений народная (т.е. по сути крестьянская) культура рассматривалась как самостоятельный, отделенный от познающего объект исследования. Еще более рискованным сравнением будет аналогия между миссионерами где-нибудь в африканских джунглях и русскими народниками с их «хождениями в народ». Конечно, цели их были во многом различны (хотя, как посмотреть: и те и другие хотели обратить «паству» в свою культуру), но степень понимания другой культуры, в жизнь которой они пытались вмешаться, вполне сопоставима. Кстати, и само слово «хождение» не может не напомнить человеку, знакомому хоть сколько-нибудь с русской историей, путешествие тверского купца Афанасия Никитина «за три моря», в далекую-далекую Индию. Итак, выявленная нами типология исследовательских ситуаций при изучении так называемой «низовой», народной, крестьянской культуры с точки зрения письменной источниковой базы исследования выглядит следующим образом:
1) в средние века народная культура выступает как объект «духовного» воздействия со стороны «высокой» культуры;
2) в начале нового времени (российский XVII в.) крестьянство выступает как объект государственного интереса и как контрагент в рамках юридической культуры;
3) при переходе от нового времени к новейшему (XIX в.) народная культура становится объектом научного интереса.
Будем считать, что мы если не доказали, то в какой-то мере обосновали ответ на ранее поставленный вопрос: две культуры или две части одной культуры? Крестьянская культура — это иная культура. В чем же ее принципиальное отличие от культуры, которую часто называют «высокой», для российского XVIII—XIX вв. — «дворянской», а мы попытаемся обосновать правомерность ее определения в более широких рамках как исторической?
Итак, поскольку традиционная культура постоянно ускользает при попытке рассмотреть ее в контексте культуры определенной исторической эпохи, попытаемся нащупать иной подход. И вновь обратимся к избранной нами интерпретационной схеме. Если традиционная культура — это культура бесписьменная, что обусловлено нацеленностью коллективной памяти на воспроизводство стереотипных структур, то это и означает, что такая культура не имеет истории.
А теперь вспомним, как называется статья Лотмана, давшая нам интерпретационную модель: «Альтернативный вариант: бесписьменная культура или культура до культуры?» Лотман доказывает, что существует самостоятельная, самоценная бесписьменная культура, которую нельзя рассматривать как «культуру до культуры», т.е. — и здесь начинается наша интерпретация — нельзя рассматривать как предшественницу «нашей» культуры, нельзя помещать в одно с ней историческое пространство.
108
И наконец, обратим внимание на то, что косвенные подтверждения своих наблюдений мы можем найти и у А. Я. Гуревича и Жака Ле Гоффа, хотя они исходят из не вписывающегося в наше построение убеждения в единстве культуры определенной эпохи. Хотя Гуревич считает средневековую культуру единой, он все же вынужден разделить ее на две культуры. С точки зрения используемой нами интерпретационной схемы любопытно размышление Гуревича о соотношении устной и письменной культур:
«Деление общества на невежественных illitterati, idiotae и грамотных, образованных людей отражало специфическую культурную ситуацию: книжная, письменная культура [выделено мной. — М. Р.] существовала в виде своего рода островков в море систем устной коммуникации и трансляции культурных ценностей» [выделено мной. — М. Р.]38.
И хотя Гуревич исследует по преимуществу взаимоотношения между «устной» и «книжной» культурами, примечательно, что он взаимосвязанно рассматривает устную коммуникацию и трансляцию культуры. Но ведь трансляция может иметь разную направленность: от одной культуры к другой в коэкзистенциальном пространстве или от одного состояния культуры к другому в историческом пространстве.
Жак Ле Гофф обращает внимание на механизм воздействия средневековой нравоучительной литературы:
«...когда сто раз обнаруживаешь их [назидательные истории. — М.Р.] в разных местах, то становится ясной эта практика постоянного повторения [выделено мной. — М.Р.], которая переводит в интеллектуальную сферу и духовную жизнь стремление остановить время [выделено мной. — М.Р.], становится ясной сила инерции, как бы поглощавшая большую часть ментальной энергии средневековых людей»3'.
Но все же, несмотря на теоретические построения, традиционная культура психологически воспринимается, с точки зрения европейского разума, как культура прошлого. Это легко объяснимо, если мы согласимся с определением европейской культуры как культуры по сути исторической и вспомним, что в течение длительного времени в ней преобладало (и отчасти продолжает удерживать свои позиции) понимание исторического процесса как стадиального и восприятие иных культур не как Других (в философском смысле), а как стоящих на более низких ступенях одной «исторической лестницы».
38 Гуревич А. Я. Указ. соч. С. 161. Гофф Ж. Указ. соч. С. 304.
109
Но уже в XIX в. такое понимание было отчасти поколеблено. Не случайно в XIX в. развивается этнография как самостоятельная отрасль социального знания, противоположенная истории и отличающаяся от нее объектом исследования: история изучает «исторический» тип культуры, этнография — «традиционные» культуры, не имеющие истории. И именно Гегель сформулировал эту противоположенность, тем самым противопоставив свою концепцию стадиальным историческим теориям, рассматривавшим «традиционные» (бесписьменные) общества как раннюю ступень исторического развития любой социокультурной общности. И именно в этом в первую очередь я вижу непреходящее значение исторической теории Гегеля, поскольку противостояние стадиальным теориям, продолжающим активно воздействовать на социально-политическую практику, сохраняет свою актуальность.
Но вернемся к основным позициям концепции Гегеля. Гегель, рассматривая свою работу в историографическом контексте, вынужден оправдывать возможность философской истории. Несмотря на то что само понятие «философия истории» было введено Вольтером более чем за полвека до лекционного курса Гегеля, это словосочетание оставалось непривычным и воспринималось как нонсенс. Ведь философия имеет дело с вечным, а история с преходящим. Как их можно соединить? Гегель заявляет:
«...философия истории означает не что иное, как мыслящее рассмотрение ее».
Мысль весьма тривиальная и в качестве таковой явно нуждается в разъяснении. Тем более что разум, способность мыслить во времена Гегеля по-прежнему считались неотъемлемым достоинством человека. И Гегель дает такое разъяснение:
«...мы никак не можем обойтись без мышления; благодаря мышлению мы отличаемся от животного, и в ощущении, в знании и в познании, в стремлениях и в воле, поскольку они являются человеческими, содержится мышление. Но здесь эта ссылка на мышление может показаться недостаточной, так как в истории мышление подчинено данному и сущему! основано на нем и руководится им [выделено мной. — М. Р.], философии же, наоборот, приписываются самостоятельные мысли, которые умозрение порождает из самого себя, не принимая в расчет того, что есть. Если бы философия подходила к истории с такими мыслями, то она рассматривала бы ее как материал, не оставляла бы ее в том виде, как она есть, но располагала бы ее соответственно мысли, а следовательно, как говорят, конструировала бы ее a priori. Но история должна лишь охватывать то, что есть и было, события и деяния, и она тем ближе к истине, чем более она придерживается данного [выделено мной. — М. Р.]; поскольку задача философии как будто противоречит этому 110
стремлению, здесь следует выяснить это противоречие и опровергнуть вытекающее отсюда обвинение против умозрения».
Не случайно Гегель стремится так решительно отмежеваться от возможного упрека в умозрении. Ведь дальше он делает весьма смелое заявление:
«Но единственною мыслью, которую привносит с собой философия, является та простая мысль разума, что разум господствует в мире, так что, следовательно, и всемирно-исторический процесс совершался разумно. Это убеждение и понимание являются предпосылкой по отношению к истории как таковой вообще.,.»w.
Одним словом, «все действительное разумно». Утверждение, вызывающее протест со стороны «здравого смысла» и повседневного жизненного опыта. Тем более что к 20-м годам XIX в. убежденность в способности человека действовать наиболее рациональным способом была сильно поколеблена. И Гегель, вынужденный разрешить эту коллизию, пересмотрел взгляды на соотношение рационального и эмоционального в человеке. Гегелевское рассуждение о роли человеческих страстей в истории завершается афористично:
«...мы утверждаем, что вообще ничто не осуществлялось без интереса тех, которые участвовали своей деятельностью, и так как мы назьваем интерес страстью, поскольку индивидуальность, отодвигая на задний план все другие интересы и цели, которые также имеются и могут быть у этой индивидуальности, целиком отдается предмету, сосредоточивает на этой цели все свои силы и потребности, — то мы должны вообще сказать, что ничто великое в мире не совершалось без страсти».
Исходя из этого Гегель формулирует двуединый предмет исторического знания, решая по сути ту же проблему, которую поставил Кант (см. с. ). Но если предметом размышления Канта была только «идея», то у Гегеля — это еще и «человеческие страсти»:
«В наш предмет входят два момента: во-первых, идея; во-вторых, человеческие страсти; первый момент составляет основу, второй является утком великого ковра развернутой перед нами всемирной истории. Конкретным центральным пунктом и соединением обоих моментов является нравственная свобода в государстве»1".
Осмысливая механизм взаимосвязи двух составляющих предмета исторического знания, Гегель приходит к выводу, что идея (или замысел природы, как сказал бы Кант) реализуется через человеческие поступки, которые и составляют ткань истории:
40 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 63-64.
41 Там же. С. 76.
111
«Постановка... вопроса о средствах, благодаря которым свобода осуществляет себя в мире, приводит нас к самому историческому явлению. Если свобода как таковая прежде всего есть внутреннее понятие, то средства, наоборот, оказываются чем-то внешним, тем, что является, что непосредственно бросается в глаза и обнаруживается в истории. Ближайшее рассмотрение истории убеждает нас в том, что действия людей вытекают из их потребностей, их страстей, их интересов, их характеров и способностей и притом таким образом, что побудительными мотивами в этой драме являются лишь эти потребности, страсти, интересы и лишь они играют главную роль»'".
Таким образом, Гегель стремится увидеть за уникальным историческим явлением неочевидное историческое целое. В более общем философском и морально-этическом плане эта проблема может быть интерпретирована как коллизия свободы и необходимости:
«Вышеупомянутый вопрос принимает и форму вопроса о соединении свободы и необходимости, так как мы рассматриваем внутренний, в себе и для себя сущий, духовный процесс как необходимое, а, напротив, то, что в сознательной воле людей представляется их интересом, приписывается свободе»*3.
В соответствии со своей задачей Гегель выстраивает эволюционное целое, и, естественно, глядя на него из Прусского государства начала XIX в.., и приходит к следующему выводу:
«Из того, что было сказано в общей форме о различии знания о свободе, а именно, что восточные народы знали только, что один свободен, а греческий и римский мир знал, что некоторые свободны, мы же знаем, что свободны все люди в себе, т.е. человек свободен как человек, — вытекает как деление всемирной истории, так и то, каким образом мы будем рассматривать ее...». И далее: «...определением духовного мира и конечною целью мира было признано сознание духом его свободы, а следовательно, была признана и действительность его свободы...»44; «...всемирная история представляет собой ход развития принципа, содержание которого есть сознание свободы»45.
Концепция Гегеля — первая собственно историческая концепция, охватывающая весь исторический процесс как целое.
В 1930-е годы Герман Гессе в одном из самых знаменитых своих романов «Игра в бисер» писал:
«Вторая причина нашего страха перед мировой историей состоит в унаследованном нами и большей частью, думаю, справедливом недо-
42 Гегель Г.-В.-Ф. Указ. соч. С. 73.
43 Там же. С. 78.
44 Там же. С. 72.
45 Там же. С. 105.
112
верии к определенному способу смотреть на историю и писать историю, очень популярному в эпоху упадка перед основанием нашего Ордена, способу, к которому у нас заранее нет никакого доверия, — к так называемой философии истории, талантливейший расцвет и одновременно опаснейший результат которой мы находим у Гегеля, но которая в последовавшее за ним столетие привела к мерзейшей фальсификации истории и деморализации чувства истины»46.
И хотя Гессе здесь прямо упоминает Гегеля, кажется все же, что этот упрек относится не к «Лекциям по философии истории», а к позднейшей экзегезе гегельянства.
3. Оппозиция: Гегель — Конт
При изучении истории философии часто складывается впечатление, что позитивизм приходит на смену гегельянству, что они чуть ли не выстраиваются в единую линию развития философии. Мы же разделяем подход Э. Трельча, который писал о позитивизме:
«Это мышление получило мировое значение в философии ученика Сен-Симона Огюста Конта — великого французского мыслителя, который является заключительным звеном умственного течения, начатого Локком и Юмом. Он с гораздо большей последовательностью, чем Сен-Симон, пропитал свое мировоззрение духом французской генерализации и логики, и в силу этого он противостоит немецкой мысли от Лейбница до Гегеля, как подлинный партнер в игре»47.
Сопоставим некоторые позиции концепций Гегеля и Конта с абсолютно конкретной целью — обнаружить основания типизирующих и индивидуализирующих подходов в современных построениях теорий исторического процесса, выявить способ включенности исторического факта, понимаемого с точки зрения позитивизма и с точки зрения гегельянства, в историческое построение.
И вернемся еще раз к принципиальному вопросу — вопросу о целях исторического познания. Цель исторического познания в «Философии истории» Гегеля мы уже рассматривали. Приведем лишь для пояснения оценку Трельча:
«Если Гегелю вообще чужда априорная конструкция конкретной истории, то в особенности ему несвойственна конструкция будущего. Он совершенно точно знает, что его метод применим к духовному проникновению в уже известное... Целое может быть конструи-
46 Гессе Г. Игра в бисер: Пер. с нем. М., 1992. С. 316.
47 Трельч Э. Историзм и его проблемы: Логическая проблема философии истории: Пер. с нем. М., 1994. С. 316.
113
8 - 6867
ровано только тогда, когда оно полностью лежит перед нами... Гегелевский метод применим лишь тогда, когда времена творческой деятельности сменяются временами понимания»48.
Обратимся теперь к позитивизму. Позитивизм, господствовавший в науке, начиная с середины XIX в., в сфере исторического познания принципиально отличается от рационализма по пониманию предмета исторической науки, формулировке целей исторического познания. Если рационалисты рассматривали историю как собрание нравоучительных примеров, то позитивисты с их девизом «savoir pour prevoir, prevoir pour prevenir» («знать, чтобы предвидеть, предвидеть, чтобы предотвратить») искали в ней закономерности. Точнее, задача поиска закономерностей ставилась не перед исторической наукой, которая по-прежнему рассматривалась как наука о фактах, а перед особой теоретической дисциплиной — социологией, которая черпала в истории материал для обобщений.
Такова основная идея позитивизма. Но исследовательская практика, которую принято называть позитивистской, весьма от нее далека. Попытаемся понять, в чем причина такого расхождения метода позитивистской социологии и методов исторической науки, традиционно называемой позитивистской.
Обратимся к классическому труду Р. Дж. Коллингвуда «Идея истории». Коллингвуд справедливо пишет о «тяготении мысли этого [XIX. — М. Р.] столетия к позитивизму»49 и дает свою интерпретацию метода позитивизма в историческом познании. Эта интерпретация представляет значительный интерес, поскольку совпадает с толкованием позитивизма в исторической науке наиболее распространенным в XX в. и весьма далеким от идей его основоположника Огюста Конта.
Как же позитивизм повлиял на практику исторического познания?
Но сначала посмотрим, как сам основоположник позитивизма Конт формулирует цели познания в соответствии с общими задачами «позитивной философии»;
«Изучая, таким образом, весь ход развития человеческого ума, в различных областях его деятельности, от его первоначального проявления до наших дней, я, как мне кажется, открыл великий основной закон, которому это развитие в силу неизменной необходимости подчинено и который может быть твердо установлен либо путем рациональных доказательств, доставляемых познанием нашего организма, либо посредством исторических данных, извлекаемых при внимательном изучении прошлого. Этот закон заключается в том, что каждая отрасль наших знаний последовательно проходит три различных состояния:
1 Треяьч Э. Указ. соч. С. 218.
' Коллингвуд Р.Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 122.
114
состояние теологическое, или фиктивное; состояние метафизическое, или отвлеченное; состояние научное, или позитивное. Другими словами, человеческий разум, в силу своей природы, в каждом из своих исследований пользуется последовательно тремя методами мышления, характер которых существенно различен и даже прямо противоположен: сначала методом теологическим, затем метафизическим и, наконец, позитивным. Отсюда возникают три взаимно исключающие друг друга вида философии, или три общие системы воззрений на совокупность явлений; первая есть необходимый отправной пункт человеческого ума; третья — его определенное и окончательное состояние; вторая предназначена служить только переходной ступенью.
Наконец, в позитивном состоянии человеческий разум, признав невозможность достигнуть абсолютных знаний, отказывается от исследования происхождения и назначения вселенной и от познания внутренних причин явлений и всецело сосредоточивается, правильно комбинируя рассуждение и наблюдение, на изучении их действительных законов, то есть неизменных отношений последовательности и подобия. Объяснение фактов, приведенное к его действительным пределам, является отныне только установлением связи между различными частными явлениями и некоторыми общими фактами, число которых уменьшается все более и более по мере прогресса науки»50.
А теперь вслед за Коллингвудом рассмотрим три момента.
Во-первых, Коллингвуд утверждает, на наш взгляд справедливо, что в рамках позитивизма историческое знание должно было выстраиваться по аналогии с естественно-научным. Действительно ли именно так считали позитивисты?
Р. Дж. Коллингвуд;
«Но позитивисты имели собственное представление (и весьма поверхностное) о том, чем является естественная наука. Они считали, что она складывается из двух элементов: во-пер-вых, из установления фактов; во-вторых, из разработки законов. Факты устанавливаются в непосредственном чувственном восприятии. Законы определяются путем обобщения фактов посредством индукции»51.
Огюст Конт:
«Все здравомыслящие люди повторяют со времени Бэкона, что только те знания истинны, которые опираются на наблюдения. Это основное положение, очевидно, бесспорно, если его применять, как это и следует делать, к зрелому состоянию нашего ума. Но относительно образования наших знаний не менее очевидно, что человеческий разум первоначально не мог и не должен был мыслить таким образом. Ибо,
50 Конт О. Курс позитивной философии//Родоначальники позитивизма. СПб.,
1912. Вып. IV. С. 1-2.
'.. Dblll. 1 У. V.. 1 i..
Sl Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 122.
115
если, с одной стороны, всякая позитивная теория необходимо должна быть основана на наблюдениях, то, с другой — для того, чтобы заниматься наблюдением, наш ум нуждается уже в какой-нибудь теории [выделено мной. —М. Р.]. Если бы созерцая явления, мы не связывали их с какими-нибудь принципами, то для нас было бы совершенно невозможно не только сочетать эти разрозненные наблюдения и, следовательно, извлекать из них какую-либо пользу, но даже и запомнить их, и чаще всего факты оставались бы незамеченными нами»52.
Во-вторых, очевидно, что при таком подходе исторические факты должны рассматриваться как материал для открытия законов. Сопоставим, что пишут об этом Коллингвуд и основоположник позитивизма Конт:
Р. Дж. Коллингвуд:
«Именно в этой ситуации Опост Конт потребовал, чтобы исторические факты использовались в качестве сырья для чего-то более важного и воистину более интересного, чем они сами. Каждая естественная наука, утверждали позитивисты, начинает с открытия фактов, но затем она переходит к обнаружению причинных связей между ними [вьщелено мной- - М. Р.]. Приняв этот тезис, Конт предложил создать новую науку социологию, которая должна начаться с открытия фактов о жизни человека (решение этой задачи он отводил историкам), а затем перейти к поиску причинных связей между этими фактами [выделено мной. — М. Р.]»в
Огюст Конт:
«...основной переворот, характеризующий состояние возмужалости нашего ума, по существу, заключается в повсеместной замене недоступного определения причин [выделено мной. — М. Р.] в собственном смысле слова простым исследованием законов, т.е. постоянных отношений, существующих между наблюдаемыми явлениями...»
«...наши положительные исследования во всех областях должны по существу ограничиваться систематической оценкой того, что есть, отказываясь открывать первопричину [выделено мной. — М.Р.] и конечное назначение...»54.
" Конт О. Курс позитивной философии... С. 4. " Коллингвуд Р. Дж.. Указ. соч. С. 123-124.
54 Конт О. Дух позитивной философии//3ападноевропейская социология XIX века: О. Конт, Д. С. Милль, Г. Спенсер. М., 1996. С. 17.
116
Из этого сопоставления видно, что Коллингвуд все же понимает задачу установления законов как историк и на собственном примере демонстрирует сложности подчинения исторического знания позитивистской философии. Тем логичнее звучит его вывод о неподчинении истории позитивизму в силу того, что у историков был свой собственный метод изучения источников — метод «филологической критики», разработанный историками начала и середины XIX столетия.
«Владея... этим методом, историки знали, как выполнять собственную работу по своим методикам, и не подвергались серьезной опасности, что их уведет в сторону попытки отождествить исторический метод с естественно-научным. Из Германии новый метод распространился постепенно во Франции и Англии, и куда бы он ни проникал, он приучал историков к тому, что перед ними — задачи особого рода, для решения которых позитивизм не мог предложить ничего полезного. Их дело, говорили они, состоит в том, чтобы с помощью критического метода установить факты, а приглашение позитивистов поскорее перейти к предполагаемой второй стадии исследовательской работы, к открытию общих законов, они отвергали. Поэтому притязания контовской социологии были спокойно отставлены в сторону наиболее способными и добросовестными историками, которые сочли вполне достаточным для себя открывать и устанавливать факты сами по себе, факты, если употреблять знаменитые слова Ранке, wie es eigentlich gewesen [как было на самом деле (нем.)]. История как познание индивидуальных фактов постепенно отделилась, став автономной областью исследования, от науки как познания общих законов»55.
Так в чем же тогда проявилось воздействие позитивизма?
В-третьих, как пишет Коллингвуд, влияние позитивизма все же проявилось в том, что исторические факты понимались позитивистски. Но так ли это? Сравним:
«Но она [историческая наука. — М. Р.] все еще понимала факты позитивистским образом, т.е. как изолированные, или атомарные [выделено мной. — М. Р.]. Это привело историков к тому, что в своем обращении с фактами они приняли Два методологических правила: 1 • Каждый факт следует рассматривать как объект, который может быть познан отдельным познавательным
ss Коллингвуд Р. Дж. Указ. соч. С. 126.
«Первое — никогда не принимать за истинное ничего, что я не признал бы таковым с очевидностью, т.е. тщательно избегать поспешности и предубеждения и включать в свои суждения только то, что представляется моему уму столь ясно и отчетливо, что никоим образом не сможет дать повод к сомнению. Второе — делить каждую из рассматриваемых мною трудностей [выделено
117
актом или в процессе исследования; тем самым общее попе исторического знания делилось на бесконечно большую совокупность мелких фактов [выделено мной. — М.Р.], каждый из которых подлежал отдельному рассмотрению. 2. Каждый факт считался не только независимым от всех остальных, но и независимым от познающего, так что все субъективные элементы (как их называли), привносимые точкой зрения историков, должны быть уничтожены»5*.
мной. — М. Р.] на столько частей, сколько потребуется, чтобы лучше их разрешить. Третье — располагать свои мысли в определенном порядке, начиная с предметов простейших и легкопознаваемых, и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания наиболее сложных, допуская существование порядка даже среди тех, которые в естественном ходе вещей не предшествуют друг другу. И последнее — делать всюду перечни настолько полные и обзоры столь всеохватывающие, чтобы быть уверенным, что ничего не пропущено»57.
Слева — Коллингвуд. А справа? Попытайтесь вспомнить, где мы если не с этим, то с подобным уже встречались? Верно. Это Декарт (см. с. 61).
Таким образом, в историографии устоялось восприятие позитивизма как методологии исторического познания, нацеленной в первую очередь на точное воспроизведение отдельных фактов. Эту точку зрения вполне отчетливо выразил Коллингвуд, характеризуя реализацию историками столь популярной в XIX, да и в XX в. позитивистской программы:
«Результатом был громадный прирост конкретного исторического знания, основанного на беспрецедентном по своей точности и критичности исследовании источников. Это была эпоха, обогатившая историю громадными коллекциями тщательно просеянного материала... Лучшие историки этого времени стали величайшими знатоками исторической детали. Историческая добросовестность отождествлялась с крайней скрупулезностью в исследовании любого фактического материала. Цель построения всеобщей истории была отброшена как пустая мечта...»58.
Правда, приходится усомниться: было ли описанное Коллингву-дом явление результатом выполнения именно позитивистской программы либо результатом саморазвития исторического знания на принципах историзма.
56 Там же.
57 Декарт Р. Рассуждение о методе... С. 260.
58 Коллингвуд Р. Дж. С. 122-123.
118
Другой замечательный английский историк, старший современник Коллингвуда, Арнольд Тойнби усматривал в таких подходах подчинение истории «господствующим тенденциям данного времени и места». Характеризуя современные ему подходы к историческому познанию, Тойнби пишет, что
«историческое мышление также оказалось захваченным чуждой ему
индустриальной системой...»59.
Механизм влияния «индустриальной системы» на историческое познание, по мнению Тойнби, следующий:
«При обработке собранных материалов ученые нередко прибегали к разделению труда. В результате появились обширные исследования. Которые выходили сериями томов, что и ныне практикуется... Такие серии — памятники человеческому трудолюбию, "фактографичнос-ти" и организационной мощи нашего общества»60.
Итак, отличаясь от рационализма по пониманию целей исторического познания, позитивизм, точнее то, что традиционно называют «позитивистской историографией», фактически мало отличается от него по методологии исторического исследования. Она по-прежнему остается в основе своей картезианской. Историческое обобщение получается в результате накопления фактов, которые выступают как автономные. Исследование четко делится на две части, следующие друг за другом: реконструкция фактов и установление закономерностей. Причем факты извлекаются путем критического анализа сообщений исторических источников. А законы устанавливаются путем обобщения этих фактов, каждый из которых рассматривается как изолированный от других и независимый от позиции исследователя. Как мы могли убедиться, позиция основоположника позитивизма Конта весьма существенно отличается от того, что понимают под позитивизмом в XX в. И хотя Конт постоянно подчеркивал значение теории не только при обобщении, но и при наблюдении фактов, описанное выше восприятие позитивизма имеет под собой реальные основания. Подтверждение этому мы находим у позитивиста рубежа XIX—XX вв. Эмиля Дюркгейма. Обосновывая метод социологии, Дюркгейм сформулировал главное методологическое требование: «Социальные факты должны рассматриваться как вещи»61. Дюркгейм считал, что
«...если при таком методе работы можно чего-либо опасаться, так это только того, что при всей добросовестности социолога данные, добытые социологом, не будут исчерпывать изученного им материала.,.».
54 Тойнби А. Постижение истории: Сб./Пер. с англ. М., 1991. С, 14-15.
60 Там же. С. 15.
fil Дюркгейм Э. Социология: Ее предмет, метод, предназначение. М., 1995. С. 8.
119
Но это, по мнению Дюркгейма, не снижает научную ценность работы, поскольку
«...будущее поколение продолжит ее, потому что каждая концепция, имеющая какое-нибудь объективное основание, не связана неразрывно с личностью автора; в ней есть нечто безличное, благодаря чему она переходит к другим людям и воспринимается ими...»".
Такой подход оказался чрезвычайно устойчивым. Историкам моего поколения (да и не только моего и не только историкам) памятен замечательный лозунг эпохи перестройки — открыть архивы для того, чтобы заполнить «белые пятна» истории. Даже сборник такой был: «История без "белых пятен"»63. Уже название этого сборника имеет явно выраженный «позитивистский» (в понимании XX в.) характер: оно с очевидностью предполагает, что исторический метанарратив создается путем постоянного накопления фактов и заполнения остающихся пробелов. А что касается идеи открыть архивы, то профессиональные историки прекрасно понимали как ценность архивных документов, так и то, что никакие, даже самые сенсационные документы не могут изменить общую картину исторического процесса. Они лишь могут способствовать изменению наших взглядов на причины тех или иных отдельных событий, роль отдельных исторических лиц в этих событиях, нашу морально-этическую оценку того или иного исторического персонажа.
По-иному, чем позитивисты, относится к историческому факту Гегель. Мы уже приводили оценку Рассела, упрекавшего Гегеля в невежестве. Но эта оценка не уникальна. Рассматривая концепцию Гегеля, Бернгейм приходит в целом к следующему выводу:
«Таким образом, идеалистическая философия смотрела на историю, как на дедуктивную науку; но подобный взгляд недопустим, потому что при этом, в угоду определенной философской идее, производится насилие над конкретным материалом»".
«Все действительное разумно, все разумное действительно». Этот общефилософский тезис Гегеля вызывал и продолжает вызывать, наверное, наиболее резкие нападки критиков. Но поскольку разумность действительного обнаруживается при его истинном рассмотрении как стороны целого, из этого следует, что ни один факт истории не может восприниматься как некая данность, он устанавливается в процессе исследования, и именно через исторический факт является историческое целое:
62 Дюркгейм Э. Самоубийство: Социологический этюд. М., 1994. С. 5.
63 История без *белых пятен*: Дайджест прессы 1987, 1988. Л., 1990.
64 Бернгейм Э. Указ. соч. С. 25.
120
«Но никогда так хорошо не поняли и не узнали на опыте, как теперь, что эта свобода в том виде, как она определялась, сама еще неопределенна и оказывается словом, имеющим бесконечное множество значений; что она, будучи высшим благом, влечет за собой бесконечное множество недоразумений, заблуждений и ошибок и заключает в себе все возможные искажения... Далее было указано на важность бесконечного различия между принципом, между тем, что есть лишь в себе, и тем, что действительно есть. Вместе с тем сама в себе свобода заключает в себе бесконечную необходимость осознать именно себя и тем самым становиться действительной, потому что по своему понятию она есть знание о себе, она является для себя целью, и притом единственною целью духа, которую она осуществляет. Эта конечная цель есть то, к чему направлялась работа, совершавшаяся во всемирной истории; ради нее приносились в течение долгого времени всевозможные жертвы на обширном алтаре земли...»65.
При сопоставлении отношения к историческому факту в позитивизме и у Гегеля можно прийти к парадоксальному, на первый взгляд, выводу. Отношение к социальному факту как «к вещи» (как к объекту — нюансами смысловых различий этих двух терминов здесь можно пренебречь) должно повлечь за собой его объективное описание (воссоздание), что в свою очередь должно обеспечить возможность включения исторических фактов как в глобальное историческое построение, так и в сравнительно-исторические исследования. Напротив, строгая зависимость исторического факта от всей системы в построении Гегеля, казалось бы, не дает возможности для сравнительно-исторических исследований. Однако, как выяснится уже в XX в., это не так. Ровно сто лет спустя, после того как Конт провозгласил задачу «открыть такие же законы развития общества, как. законы падения камня», в 20-е годы XX в. С. Л. Франк бросает позитивистской социологии убийственный для нее упрек:
«...в сущности, еще до сих пор нет социологии, как определенной науки, а есть едва ли не столько же отдельных «социологии», сколько авторов, о ней писавших»66.
Оказалось, что отдельные исторические факты плохо встраиваются в разные теоретические конструкции и мало сопоставимы. С другой стороны, именно гегельянское восприятие исторического факта хорошо согласуется с целостными концепциями исторического процесса.
Гегель Г.-В.-Ф. Указ соч. С. 72.
Франк С. .#. Духовные основы общества. М., 1992. С. 19.
121
По-видимому, можно утверждать не только то, что на строго позитивистской методологической основе не было создано ни одного сколько-нибудь крупного метанарратива, но и то, что на этой методологической основе создание метанарратива в принципе невозможно. Правда, остается дискуссионным вопрос о степени воздействия позитивистского метода на марксизм. Мы не будем вступать в философскую дискуссию, но попытаемся доказать, что историческая теория марксизма изначально выстраивалась как умозрительная. И те образцы собственно исторического анализа, которые дал Карл Маркс, являются апробацией теории и в этом качестве служили ее развитию.
4. Историософия марксизма
Рубежу XX-XXI вв. свойствен лозунг: «Учение через всю жизнь!» И это правильно. Но все-таки, я предполагаю, что это учебное пособие будет востребовано по преимуществу молодым поколением, у которого имя Карл Маркс не вызывает ни пиетета, ни идиосинкразии, а стоит в ряду других великих мыслителей. Хотя это и неправильно. Маркс выделяется из и без того небольшого числа великих социальных мыслителей силой воздействия его теории не только на умы, но и на социальную практику. И это не случайно, поскольку отвечает той великой задаче, которую Маркс сформулировал в «Тезисах о Фейербахе»:
«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его»67.
Следовательно, К. Маркс в какой-то мере несет ответственность за тех, кто попытался претворить его идеи (часто в весьма искаженном виде) в практику и в том числе за 75 лет советской истории. Хотя, справедливости ради надо сказать, что вульгаризация идей Маркса и Энгельса началась еще при их жизни. Как писал Ф. Энгельс молодому социалисту Йозефу Блоху:
«Маркс и я отчасти сами виноваты в том, что молодежь иногда придает больше значения экономической стороне, чем это следует. Нам приходилось, возражая нашим противникам, подчеркивать главный принял, который они отвергали, и не всегда находилось время, место и возможность отдавать должное остальным моментам, участвующим во взаимодействии... К сожалению, сплошь и рядом полагают, что новую теорию вполне поняли и могут ее применять сейчас же, как только усвоены основные положения, да и то не всегда правильно. И в этом я могу упрекнуть многих из новых «марксистов»; ведь благодаря этому также возникала удивительная путаница...»68.
67 Маркс К. Тезисы о Фейербахе//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. М., 1974. Т. 42. С. 266.
68 Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 396. 122
Чтобы вы не могли заподозрить автора в особой предвзятости (а человеку моего поколения, сформировавшегося в эпоху «застоя», избавиться от предвзятого отношения к марксизму очень трудно), дадим слово авторитетным западноевропейским мыслителям, принадлежащим к разным философским направлениям, и прислушаемся к их оценки личности и теории Маркса. Надо сказать, что оценки эти весьма противоречивы. Существенно разнятся и интерпретации марксистской концепции. Сопоставим высказывания двух английских авторов:
Джон Гош:
Эрик Фромм:
«...самой влиятельной формой ме- «Самымраспространенным заблуж-
таистории в новое время можно счи- дением является идея так называв-
тать марксизм. Движущей силой ис- мого «материализма» Маркса, со-
тории стала борьба общества за гласно которой Маркс якобы счи-
удовлетворение своих материальных тал главным мотивом человеческой
потребностей (именно поэтому мар- деятельности стремление к матери-
ксистская теория называется «исто- альной (финансовой) выгоде, к удоб-
рическим материализмом»)»6'.
своей жизни и жизни своего рода»70.
Ученик Фрейда, неофрейдист Э. Фромм, сравнивая воздействие на социальную мысль XX в. Фрейда и Маркса, пишет:
«Вряд ли нужно говорить о том, что Маркс — это фигура всемирно-исторического значения, с которой Фрейда нельзя сравнивать. Даже если вы вместе со мной глубоко сожалеете о том, что почти в третьей части земного шара проповедуется искаженный и деградировавший «марксизм», это не уменьшает уникального исторического значения Маркса. Но и безотносительно к этому историческому факту я считаю Маркса мыслителем гораздо большей глубины и охвата, чем Фрейд. Марксу удалось соединить духовное наследие гуманизма эпохи Просвещения и немецкого идеализма с экономической и социальной реальностью и тем самым заложить основу новой науки о человеке и обществе, опирающейся на факты, проникнутой в то же время духом западной гуманистической традиции, И хотя большинство систем, претендующих на то, чтобы говорить от имени Маркса, отвергают дух гуманизма или искажают его, я верю... что возрождение западного гуманизма вернет Марксу его выдающееся место в истории человеческой мысли»71.
й ТошДж. Указ. соч. С. 34.
70 Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса//Фромм Э. Душа человека. М.,
1992. С. 376.
71 Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом//Там
же. С. 300-301.
123
Известный французский философ-экзистенциалист Жан-Поль Сартр, размышляя о соотношении марксизма и экзистенциализма как ведущего философского течения XX в., считает, что к концу 1950-х годов марксизм не утратил своего значения в качестве господствующей философии. Причем функции философии Сартр понимает предельно широко и при этом признает всеобъемлющий характер марксизма:
«Если философия должна быть одновременно тотализацией знания, методом, регулятивной идеей, наступательным оружием и языковой общностью; если это «видение мира» есть вместе с тем орудие разрушения прогнивших обществ; если концепция, созданная одним человеком или группой людей, становится культурой, а порой и сущностью целого класса, то очевидно, что эпохи философского творчества редки. Между XVII и XX веками я вижу три такие эпохи; обозначу их именами знаменитых мыслителей: есть "момент" Декарта и Лок-кэ, "момент" Канта и Гегеля и, наконец, Маркса. Эти три философии становятся, каждая в свой черед, почвой всякой частной мысли и горизонтом всякой культуры, они непреодолимы, так как не был преодолен исторический момент, выражением которого они являются. Я не раз отмечал: "антимарксистский" аргумент есть лишь очевидное подновление домарксистской идеи. Так называемое "преодоление" марксизма в худшем случае может быть лишь возвратом к домарксистскому мышлению, в лучшем случае — открытием мысли, уже содержащейся в той философии, которую мнят преодоленной. Что же касается "ревизионизма", то это или трюизм, или непепость: нет никакой необходимости приспосабливать живую философию к развивающемуся миру; она всемерно приспосабливается к нему сама, предпринимая для этого множество частных исследований, ибо она составляет одно с движением общества»72.
Итак, для Сартра в конце 50-х годов XX в. марксизм остается «живой», не преодоленной философией. Обратим также внимание на то, что «момент» Маркса, по Сартру, длится дольше, чем предшествующие ему философские эпохи. Чем же так привлекательна теория марксизма? Почему споры ее верных адептов и яростных противников не стихают уже почти полтора века? Рискнем предположить, что привлекательность и сила воздействия марксизма обусловлены социальным оптимизмом его историософии и системностью, всеобъемл ем остью его социальной теории и ее мощным теоретике-познавательным и методологическим потенциалом.
Сартр, рассматривая философию «как метод исследования и объяснения» и стремясь отмежеваться от марксистов-догматиков, пишет:
СартрЖ.-П. Проблемы метода: Пер. с фр. М., 1994. С. 7-8.
«Почему же я не считаю себя просто марксистом? Да потому, что для меня утверждения Энгельса и Гароди — это руководящие принципы, это постановка задач, это проблемы, а не конкретные истины; потому, что они представляются мне недостаточно определенными и, следовательно, допускающими разные интерпретации, — одним словом потому, что они представляются мне регулятивными идеями [выдепено мной. — М. Р.]»73.
Джон Тош выявляет три типа исторических теорий и не без оснований утверждает, что марксизм синтезирует все эти функции:
«...социальные теории возникают в связи с тремя аспектами исторического объяснения. Во-первых, это трудности, связанные с постижением взаимосвязи [здесь и далее выделено мной. — М. Р.] всех измерений человеческого опыта в конкретный период...
...Во-вторых, теория необходима — при анапизе исторических
перемен...
...И наконец, в-третьих, самые амбициозные теории стремятся объяснить не просто, каким образом происходят изменения в истории, но и определить направленность этих изменений; цель этих теорий — дать представление о судьбах человечества, наделив историю смыслом»74.
В силу этого Дж. Тош убежден в методологической значимости марксизма:
«Подлинной причиной сильной привлекательности марксизма является то, что он прекрасно отвечает потребности историка в теории, причем во всех трех областях, где теория особенно необходима.
Марксистская модель "базис/надстройка" представляет собой весьма полезный способ постижения всей совокупности социальных отношений в любом конкретном обществе. Дело не просто в том, что в ней есть место для всех политических, социальных, экономических и технологических аспектов; при полномасштабном марксистском анализе все общепринятые различия между ними теряют силу. Социальная и экономическая история становятся неразделимым целым, а попитические исследования избавляются от опасности превратиться в мелочную реконструкцию кривлянья профессиональных политиков на их собственной арене...
...Это же взаимодействие спасает марксизм от антиисторической ошибки, столь характерной для других теорий, — тенденции рассматривать социальное равновесие как норму. Фундаментальный постулат историков-марксистов состоит в том, что любое общество содер-
124
73 Сартр Ж.-П. Указ. соч. С. 43.
74 ТошДж. Указ. соч. С. 186-187.
125
жит и стабилизирующие и подрывные элементы (противоречия), а исторические перемены происходят, когда последние вырываются из рамок существующей общественной системы и в процессе борьбы устанавливают новый порядок. Историки сочли понятие диалектического взаимодействия бесценным орудием для анализа общественных изменений разной интенсивности: от едва заметного движения внутри стабильной общественной формации до периодов революционного брожения.
Претензии марксизма на то, что он открыл направленность всего исторического процесса — наиболее трудный для оценки компонент этой теории. Сегодняшних историков-марксистов не слишком привлекают гигантские эволюционные схемы, и, вероятно, мало кого из них волнует, насколько их исследования могут пролить свет на перспективу обрисованного Марксом бесклассового общества будущего. Но вряд ли можно усомниться, что марксизм сегодня — единственный наследник концепции истории как прогресса»75.
Стоит обратить особое внимание на то, что такие разные авторы, как «практикующий историк» Дж Тош и философ-экзистенциалист Жан-Поль Сартр, обусловливают методологический потенциал марксизма строгостью его теории: т.е. не только и не столько разрабатываемая теория зависит от метода исследования, сколько метод определяется теорией, или, как пишет Дж. Тош:
«...теория обычно означает интерпретационную схему, придающую исследованию импульс и влияющую на его результат»76.
Но все же, несмотря на столь замечательные отзывы известных западноевропейских мыслителей, нас, людей, переживших все пертурбации последних полутора десятков лет, не покидает ощущение, что хотя бы в чем-то Маркс был не прав: ведь грандиозный социальный эксперимент, поставленный «марксистами» XX в. дал не вполне предсказуемый результат. Слово «марксист» мы не случайно поставили в кавычки, поскольку не все, что творилось под знаменем марксизма, соответствует идеям Маркса, но какой-то внутренний дефект, по-видимому, содержит и сама теория. Попытаемся его обнаружить.
Рассмотрение некоторых аспектов исторической теории Маркса начнем с анекдота:
«Кто такой коммунист? Это тот, кто читал произведения Карла Маркса и Фридриха Энгельса. А кто такой антикоммунист? Это тот, кто их понял».
75 ТошДж. Указ. соч. С. 204-205.
76 Там же. С. 185.
126
Я не призываю вас становиться антикоммунистами, а тем более коммунистами. Но давайте все-таки попытаемся понять. При этом будем максимально использовать тексты их произведений, руководствуясь советом, который на закате своей жизни Ф. Энгельс дал начинающему марксисту И. Блоху:
«...я прошу Вас изучать эту теорию по первоисточникам, а не из вторых рук, — право же, это гораздо легче»77.
Тем более что предлагаемая вам интерпретация аксиоматики исторической теории марксизма вполне оригинальна, следовательно, ее корректность может быть подтверждена (или опровергнута) только путем ваших собственных размышлений над произведениями Маркса и Энгельса78. Да и нельзя не согласиться с Э. Фроммом в его поисках причин фальсификации мыслей Маркса:
«Ирония истории состоит в том, что, несмотря на доступность источников, в современном мире нет предела для искажений и неверных толкований различных теорий. Самым ярким примером этого рода является то, что сделано в последние десятилетия с учением К. Маркса. В прессе, литературе и речах политических деятелей постоянно упоминается Маркс и марксизм, так же как в книгах и статьях известных философов и социологов. Создается впечатление, что ни политики, ни журналисты ни разу не прочли ни единой Марксовой строчки, а социологи и обществоведы привыкли довольствоваться минимальными знаниями текстов Маркса. <...>
Как это стало возможно, что философия Маркса оказалась искажена до неузнаваемости, до своей полной противоположности?
Для этого есть несколько причин, И первая из них — это чистое невежество. Дело в том, что материализм не изучается в университетах, не подвергается ни анализу, ни критике... Каждый считает себя вправе говорить о Марксе, не прочтя ни единой его строчки...»79.
Задачу истории Маркс понимал очень широко. В его понимании, в отличие от понимания его современников-историков, руководствующихся принципами историзма (в формулировке Леопольда фон Ран-
77 Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху. С. 396.
79 Необходимо подчеркнуть, что в нашу задачу не входит разграничение вклада Маркса и Энгельса в «исторический материализме, поэтому, за исключением особо указанных случаев, мы будем рассматривать их концепцию как единую, тем более что и вырабатывали они ее в основном совместными усилиями и в целостном виде изложили, по преимуществу, в работах, написанных в соавторстве, таких, как «Немецкая идеология», «Манифест Коммунистической партии».
79 Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса... С. 376.
127
ке), история должна служить целям социальной практики. И для реализации этой задачи он ставит философию «на службу истории»:
«Задача истории, следовательно, — с тех пор как исчезла правда потустороннего мира, — утвердить правду посюстороннего мира. Ближайшая задача философии, находящейся на службе истории, состоит — после того как разоблачен священный образ человеческого самоотчуждения — в том, чтобы разоблачить самоотчуждение в его несвященных образах. Критика неба превращается, таким образом, в критику земли, критика религии — s критику права, кри-
ял
тика теологии — в критику политики»™.
Для выявления аксиоматики и структуры теории обратимся к одной из ранних работ К Маркса и Ф. Энгельса «Немецкая идеология». Написанная в 1845-1846 гг. 27-летним Марксом и 25-летним Энгельсом, она не была опубликована при их жизни (за исключением отдельных глав и отрывков), и рукопись была отдана, по выражению Маркса, «критике мышей». Но сами авторы признавали, что для них ценность этой работы состоит в том, что они уяснили для себя самих основные принципы своей концепции. А учитывая умозрительный характер исторической теории марксизма, это самое главное.
Вдумаемся в формулировку исходной предпосылки материалистического понимания истории:
«Предпосылки, с которых мы начинаем, — не произвольны, они — не догмы; это — действительные предпосылки, от которых можно отвлечься только в воображении. Это — действительные индивиды, их деятельность и материальные условия их жизни, как те, которые они находят уже готовыми, так и те, которые созданы их собственной деятельностью. Таким образом, предпосылки эти можно установить чисто эмпирическим путем.
Первая предпосылка всякой человеческой истории — это, конечно, существование живых человеческих индивидов. Поэтому первый конкретный факт, который подлежит констатированию, — телесная организация этих индивидов [выделено мной. — М. Р.] и обусловленное ею отношение их к остальной природе... Всякая историография должна исходить из этих природных основ и тех их видоизменений, которым они благодаря деятельности людей подвергаются в ходе истории»81.
Мы видим, что Маркс и Энгельс, как и другие мыслители, начинают свои размышления с констатации природы человека. Но вспом-
80 Маркс К. К критике гегелевской философии права//Маркс К. Социология. М., 2000. С. 160.
81 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. М., 1988. С. 14—15.
128
ним Канта (см. с. 73). Кант рассматривает в качестве отправного момента своих рассуждений разум, т.е. то качество человека, которое выделяет его из мира природы. Исходная предпосылка рассуждений Маркса и Энгельса фиксирует качество, не специфичное для человека, не то, что выделяет его из природы и в силу этого делает возможным и необходимым исторический процесс, а то, что объединяет его с животным миром. И именно на этой предпосылке строится теория исторического материализма.
Мы сравнили исходное положение теории Маркса—Энгельса с аксиоматикой концепции Канта. Но, может быть, дело в том, что Кант принадлежал веку XVIII с его рационалистическим идеалом, а постигшее европейцев на рубеже XVIII—XIX вв. разочарование и естественно-научная ориентированность знания XIX столетия заставили Маркса и Энгельса пересмотреть концепцию человека, сделать ее более современной? Однако с Марксом не согласен и столь восторженно о нем отзывавшийся Э. Фромм:
«Человеческое существование начинается тогда, когда достигает определенного предела развитие деятельности, не обусловленной врожденными механизмами: приспособление к природе утрачивает принудительный характер, и способы действий уже не определяются наследственностью, инстинктами. Иными словами, человеческое существование и свобода с самого начала неразделимы. Здесь имеется в виду не позитивная «свобода чего-то», а негативная "свобода от чего-то" — в данном случае свобода от инстинктивной предопределенности действий.
Такая свобода представляет собой весьма сомнительное преимущество. Человек рождается без врожденной способности к необходимым действиям, какая есть у животных; он зависит от родителей дольше, чем любое из них; его реакции на окружающую обстановку не так быстры и не так эффективны, как инстинктивные действия, выполняемые автоматически... Однако именно эта беспомощность явилась той почвой, на которой развился и вырос человек: биологическое несовершенство человека обусловило появление цивилизации»62.
Справедливости ради надо сказать, что размышления Маркса о социальной сущности человека не ограничивались вышеприведенным высказыванием.
«Экономическо-философские рукописи 1844 года», введенные в научный оборот спустя век с лишним после написания, существенно обогатили представление ученых об основаниях историософской концепции Маркса. Не случайно работы Сартра и Фромма о теории Мар-
Фромм Э. Бегство от свободы. М.,1995. С. 36-37.
129
9 - 6867
кса выходят практически сразу после того, как стало известно это произведение молодого Маркса.
И здесь Маркс обращает внимание в первую очередь на физическую природу человека и рассматривает диалектику природного и социального:
«Родовая жизнь как у человека, так и у животных физически состоит в том, что человек (как и животное) живет неорганической природой, и чем универсальнее человек по сравнению с животным, тем универсальнее сфера той неорганической природы, которой он живет...
...Практическое созидание предметного мира, переработка неорганической природы есть самоутверждение человека как сознательного родового существа, т.е. такого существа, которое относится к роду как к своей собственной сущности, или к самому себе как к родовому существу. Животное, правда, тоже производит. Оно строит себе гнездо или жилище, как это делают пчела, бобр, муравей и т.д. Но животное производит лишь то, в чем непосредственно нуждается оно само или его детеныш; оно производит односторонне, тогда как человек производит универсально; оно производит лишь под властью непосредственной физической потребности, между тем как человек производит даже будучи свободен от физической потребности, и в истинном смысле слова только тогда и производит, когда он свободен от нее [выделено мной. — М. Р.]; животное производит только самого себя, тогда как человек воспроизводит всю природу; продукт животного непосредственным образом связан с его физическим организмом, тогда как человек свободно противостоит своему продукту. Животное формирует материю только сообразно мерке и потребности того вида, к которому оно принадлежит, тогда как человек умеет производить по меркам любого вида и всюду он умеет прилагать к предмету соответствующую мерку; в силу этого человек формирует материю также и по законам красоты.
Поэтому именно в переработке предметного мира человек впервые действительно утверждает себя как родовое существо. Это производство есть его деятельная родовая жизнь. Благодаря этому производству природа оказывается его (человека) произведением и его действительностью. Предмет труда есть поэтому опредмечивание родовой жизни человека: человек удваивает себя уже не только интеллектуально, как это имеет место в сознании, но и реально, деятельно, и созерцает самого себя в созданном им мире»83. Итак, Маркс сформулировал свое видение человеческой природы. Суть человека в том, что он объективирует себя вовне. Следовательно, труд, понятый как деятельность по опредмечиванию, есть имма-
83 Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года//Маркс К. Социология. М„ 2000. С. 231-234.
130
нентное свойство человека, отличающее его от животного. И эта мысль получит у Маркса и Энгельса дальнейшее развитие. Но в приведенном выше отрывке заложена еще однз идея, которая, на мои взгляд, не получила столь же полной реализации при выстраивании концепции исторического процесса. Это «формирование материи также и по законам красоты». Вот это-то «также и» сразу же указывает на подчиненный характер этой идеи. А может быть, именно это и есть основное свойство человека? Деятельность не инстинктивная, а осознанная. Достижение не только удовлетворения своих непосредственных физических потребностей, но и стремление преобразовать мир «по образу и подобию»?84
Любопытно, что аналогичный взгляд на особенность человека по сравнению с другими живыми существами был практически одновременно с Марксом сформулирован очень далеким от марксизма философом славянофилом А. С. Хомяковым:
«...Человек свободен, он не связан законами почвы, климата, возвышенностей или углублений шара.
Взгляните на землеописание. Все в гармонии, и только племена людей составляют какую-то резкую противоположность с окружающей их природою. Белый медведь передвигает свою неуклюжую сипу только по льдинам полюса, и прыжок полосатого тигра заключен в границах тропических стран, — но человек этих законов не знает... Человек, очевидно, не дает заключать себя в разряды и графы, на которых основано разделение новой физической географии»85.
А теперь для сопоставления приведем слова мыслителя рубежа XIX-XX вв., не очень искушенного в проблемах философии в силу специфики своего медицинского образования и профессиональной деятельности, но очень много сделавшего для обогащения наших представлений о человеке. Итак, Фрейд:
«...труд как путь к счастью мало ценится людьми. Они не прибегают к нему так охотно, как к другим возможностям удовлетворения. Подавляющее большинство людей работают только под дарением нужды, и самые тяжкие социальные проблемы проистекают из этой природной неприязни людей к труду [выделено мной. — М. Р.]»86.
*4 У нас нет возможности в рамках краткого учебного пособия развить эту мысль, поэтому отсылаю заинтересованного читателя к книге Вс. Вильчека. в которой дается подробная и аргументированная критика проблемы антропогенеза
в концепции Маркса.
ss Хомяков А. С. «Семирамида»: И[следование1 и(стины] исторических]
и[дей]//Соч.:В2т. М., 1994. Т. 1.С.21.
Kfl Фрейд 3. Недовольство культурой//Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура.
М., 1992. С. 80 прим.
131
Итак, Маркс утверждает, что труд в природе человека, а Фрейд настаивает на «природной неприязни людей к труду». Конечно, с точки зрения формальной логики, здесь нет большого противоречия. Мы вполне можем предположить, что в природе человека то, что вызывает у него самого неприязнь. Но как-то уж очень не хочется так думать. А раз этот ответ не вызывает, используя выражение Шиллера, «чувство радости для сердца» (хотя — заметим в скобках — вполне согласуется с библейской интерпретацией антропогенеза), то поищем другой. И найдем его у Маркса — в его концепции отчуждения.
Маркс, анализируя современное ему капиталистическое общество, показывает, что в этом обществе имманентно присущая человеку объективация себя вовне превращается в отчуждение. Тем самым Маркс обнаруживает специфику человека на данной стадии развития общества, вскрывая самое серьезное из противоречий капитализма — его антигуманность, в прямом смысле этого слова, как несоответствие истинной сущности человека:
«...труд является для рабочего чем-то внешним, не принадлежащим к его сущности; в том, что он в своем труде не утверждает себя, а отрицает, чувствует себя не счастливым, а несчастным, не развертывает свободно свою физическую природу и духовную энергию, а изнуряет свою физическую природу и разрушает свой дух. Поэтому рабочий только вне труда чувствует себя самим собой, а в процессе труда он чувствует себя оторванным от самого себя. У себя он тогда, когда он не работает; а когда он работает, он уже не у себя. В силу этого труд его не добровольный, а вынужденный; это — принудительный труд. Это не удовлетворение потребности в труде, а только средство для удовлетворения других потребностей, нежели потребность в труде. Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к труду, от труда бегут, как от чумы....
...В результате получается такое положение, что человек (рабочий) чувствует себя свободно действующим только при выполнении своих животных функций — при еде, питье, в половом акте, в лучшем случае еще расположась у себя в жилище, украшая себя и т.д., — а в своих человеческих функциях он чувствует себя только лишь животным. То, что присуще животному, становится уделом человека, а человеческое превращается в то, что присуще животному...
...Поэтому отчужденный труд, отнимая у человека предмет его производства, тем самым отнимает его родовую жизнь, его действительную родовую предметность, а то преимущество, которое человек имеет перед животным, превращается для него в нечто отрицательное, поскольку у человека отбирают его неорганическое тело, природу»87.
В шутку людей можно разделить на две категории: на тех, кто живет, чтобы работать, и на тех, кто работает, чтобы жить. Мы видим, что у Маркса первое — это естественное состояние человека, соответствующее его природе, а второе — неестественное, искаженное эксплуататорским обществом. К заслугам Маркса можно отнести выявление конкретно-исторической специфики человека определенной общественной формации. То, что у Фрейда выступает как природное свойство человека, у Маркса имеет социальный, конкретно-исторический характер и рассматривается как то, что подвержено изменению.
Э. Фромм специально исследовал концепцию человека у Маркса и пришел к следующему выводу:
«Цепь Маркса состояла в духовной эмансипации человека, в освобождении его от уз экономической зависимости, в восстановлении его личной целостности, которая должна была помочь ему отыскать пути к единению с природой и другими людьми. Философия Маркса на нерелигиозном языке означала новый радикальный шаг вперед по пути пророческого мессианства, нацеленного на полное осуществление индивидуализма, то есть той цепи, которой руководствовалось все западное общественное мышление со времен Возрождения и Реформации и до середины XIX в.»88.
Мы ни в коей мере не собираемся оспаривать благородство устремлений Маркса. Но вернемся к исторической теории, сконструированной Марксом и Энгельсом в «Немецкой идеологии». Итак, именно «телесная организация» людей заставляет их производить. Обратим внимание на то, что здесь уже появляется специфицированный человеку признак — производство жизненных средств.
«Способ, каким люди производят необходимые им жизненные средства, зависит прежде всего от свойств самих жизненных средств, находимых ими в готовом виде и подлежащих воспроизведению.
Этот способ производства надо рассматривать не только с той стороны, что он является воспроизводством физического существования индивидов. В еще большей степени это — определенный способ деятельности данных индивидов, определенный вид их жизнедеятельности, их определенный образ жизни. Какова жизнедеятельность индивидов, таковы и они сами. То, что они собой представляют., совпадает, следовательно, с их производством — совпадает как с тем, что они производят, так и с тем, как они производят. Что представляют собой индивиды — это зависит, следовательно, от материальных
—
условии их производства» .
S7 Маркс К. Экономическо-фшюсофские рукописи 1844 года. С. 230-231, 234.
132
Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса... С. 377. Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 15.
133
Можно, наверное, упрекнуть Маркса и Энгельса в слишком прямолинейной детерминированности образа жизни «материальными условиями производства». Но именно эта идея получила развитие не только в теории Маркса и Энгельса, но и в неофрейдистской концепции Фромма. Причем Фромм двигался в своей социальной теории от фрейдизма к марксизму, что явствует из используемой им терминологии. Правда, Фромм пишет о взаимовлиянии социоэкономической структуры и социального характера, но все-таки при ведущей роли первой:
«Отправной точкой для... рассуждений служит утверждение о взаимозависимости между структурой характера среднего индивида и социоэкономической структурой общества, в котором существует этот индивид. Взаимосвязь индивидуальной психической сферы и социоэкономической структуры я называю социальным характером. (Раньше, в 1932 г., для обозначения этого феномена я пользовался выражением "либидинозная структура общества".) Социоэкономи-ческая структура общества формирует социальный характер своих членов таким образом, что им хочется делать то, что они должны делать. Вместе с тем социальный характер оказывает влияние на социоэкономическую структуру общества, действуя при этом либо как цемент, придающий ей еще большую стабильность, либо, при определенных обстоятельствах, как динамит, готовый взорвать ее»90.
Определив способ производства как системообразующий фактор социальной структуры, Маркс и Энгельс ставят задачу выявить зависимость иных сторон человеческой деятельности от этого фактора:
«Итак, дело обстоит следующим образом: определенные индивиды, определенным образом занимающиеся производственной деятельностью, вступают в определенные общественные и политические отношения. Эмпирическое наблюдение должно в каждом отдельном случае — на опыте и без всякой мистификации и спекуляции — выявить связь общественной и политической структуры с производством [выделено мной. — М. Р.]. Общественная структура и государство постоянно возникают из жизненного процесса определенных индивидов — не таких, какими они могут казаться в собственном или чужом представлении, а таких, каковы они в действительности, т.е. как они действуют, материально производят и, следовательно, как они действенно проявляют себя при наличии определенных материальных, не зависящих от их произвола границ, предпосылок и условий»'1.
Анализируя приведенное рассуждение Маркса и Энгельса, можно лишний раз убедиться в изначально умозрительном построении их
90 Фромм Э. Иметь или быть? М., 1990. С. 138-139.
91 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 19.
134
теории. Они так же, как и Кант, предлагают наполнить свою конструкцию эмпирическим материалом. Рассмотрев структуру общества, Маркс и Энгельс переходят к социальной динамике, т.е. собственно к историческому процессу:
«,.,мы должны прежде всего констатировать первую предпосылку всякого человеческого существования, а следовательно, и всякой истории [выделено мной. — М. Р.], а именно ту предпосылку, что люди должны иметь возможность жить, чтобы быть в состоянии "делать историю". Но для жизни нужны прежде всего пища и питье, жилище, одежда и еще кое-что. Итак, первый исторический акт, это — производство средств, необходимых для удовлетворения этих потребностей, производство самой материальной жизни...
...Второй факт состоит в том, что сама удовлетворенная первая потребность, действие удовлетворения и уже приобретенное орудие удовлетворения ведут к новым потребностям, и это порождение новых потребностей является первым историческим актом»92.
Опять мы видим, что человеческая история выводится из физиологических потребностей человека. Ввиду этого, на мой взгляд, остаются неясными причины и механизм порождения новых потребностей: почему у животного удовлетворение потребности в пище и размножении не порождает новых потребностей, а у человека порождает? А ведь именно это Маркс и Энгельс называют «первым историческим актом». Таким образом, мы снова сталкиваемся с той же проблемой — с непроясненностью перехода от неисторичного существования животных к человеческой истории.
Суть «материалистического понимания истории» в том виде, как оно сложилось у них к середине 1840-х годов, Маркс и Энгельс резюмируют так:
«Итак, это понимание истории заключается в том, чтобы, исходя именно из материального производства непосредственной жизни, рассмотреть действительный процесс производства и понять связанную с данным способом производства и порожденную им форму общения — т.е. гражданское общество на его различных ступенях — как основу всей истории; затем необходимо изобразить деятельность гражданского общества в сфере государственной жизни, а также объяснить из него все различные теоретические порождения и формы сознания, религию, философию, мораль и т.д. и т.д., и проследить процесс их возникновения на этой основе, благодаря чему, конечно, можно будет изобразить весь процесс в целом (а потому также и взаимодействие между его различными сторонами). Это понимание истории, в отличие от идеалистического, не разыскивает в каждой
92 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 25.
135
эпохе ту или иную категорию, а остается все время на почве действительной истории, объясняет не практику из идей, а идейные образования из материальной практики и в силу этого приходит также к тому выводу, что все формы и продукты сознания могут быть уничтожены не духовной критикой, не растворением их в "самосознании" или превращением их в "привидения", "призраки", "причуды" и т.д., а лишь практическим ниспровержением реальных общественных отношений, из которых произошел весь этот идеалистический вздор, — что не критика, а революция является движущей силой истории, а также религии, философии и прочей теории. Эта концепция показывает, что история не растворяется в "самосознании", как "дух от духа", но что каждая ее ступень застает в наличии определенный материальный результат, определенную сумму производительных сил, исторически создавшееся отношение людей к природе и друг к другу, застает передаваемую каждому последующему поколению предшествующим ему поколением массу производительных сил, капиталов и обстоятельств, которые, хотя, с одной стороны, и видоизменяются новым поколением, но, с другой стороны, предписывают ему его собственные условия жизни и придают ему определенное развитие, особый характер. Эта концепция показывает, таким образом, что обстоятельства в такой же мере творят людей, в какой люди творят обстоятельства»93.
Хотя мы преследуем цели разделить взгляды Маркса и Энгельса, все же следует сказать, что Маркс сосредоточил свои усилия на систематическом анализе капиталистического общества (результатом чего явился его фундаментальный труд «Капитал»), а перу Энгельса принадлежит, в частности, ряд работ, в которых он применяет метод «исторического материализма» к анализу ранних стадий человеческого развития. И эти работы чрезвычайно любопытны, на мой взгляд, не своими выводами, а именно практикой применения метода.
Небольшую работу' «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека» Энгельс начинает с основного теоретического утверждения:
«Труд — источник всякого богатства, утверждают экономы. Он действительно является таковым... Но он еще и нечто бесконечно большее, чем это. Он — первое основное условие всей человеческой жизни, и притом в такой степени, что мы в известном смысле должны сказать: труд создал самого человека»94.
Заявив исходную посылку, далее Энгельс рассуждает так:
93 Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. С. 37.
** Энгельс Ф. Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 69.
136
«Под влиянием в первую очередь, надо думать, своего образа жизни, требующего, чтобы при лазании руки выполняли иные функции, чем ноги, эти обезьяны начали отвыкать от помощи рук при ходьбе по земле и стали усваивать все более и более прямую походку. Этим был сделан решающий шаг для перехода от обезьяны к человеку».
Даже человеку, весьма далекому от биологии, хорошо известно, что функции передних и задних лап различаются не только у обезьяны, а еще, например, у крыс, хомяков и белок. То есть мы опять имеем дело с неспецифицированным человеку (или точнее той обезьяне, от которой он произошел) свойством. Итак, обезьяна по каким-то не совсем ясным причинам стала ходить на задних лапах,
«Если прямой походке у наших волосатых предков суждено было стать сначала правилом, а потом и необходимостью, то это предполагает, что на долю рук тем временем доставалось все больше и больше других видов деятельности. Уже и у обезьян существует известное разделение функций между руками и ногами..,. Ни одна обезьянья рука не изготовила когда-либо хотя бы самого грубого
каменного ножа.
Поэтому те операции, к которым наши предки в эпоху перехода от обезьяны к человеку на протяжении многих тысячелетий постепенно научились приспособлять свою руку, могли быть вначале только очень простыми... Но решающий шаг был сделан, рука стала свободной и могла теперь усваивать себе все новые и новые сноровки, а приобретенная этим большая гибкость передавалась по наследству и возрастала от поколения к поколению.
Рука, таким образом, является не только органом труда, она также и продукт его».
Не столь важно то, что Энгельс в 70-е годы XIX в., когда была написана эта работа, не мог еще знать, что приобретенные признаки не передаются по наследству. Хотя здесь уместно вспомнить Канта, который утверждал, что специфически человеческое свойство — знание приобретается и передается путем научения, а не наследования как инстинкты у животных. Но важнее все же другое ~ неясен побудительный мотив и механизм, который «доставляет» руке иные виды деятельности. Неясно, если рука продукт труда, то получается, что трудиться начинает все-таки обезьяна, отбирая тем самым у человека его сущностное свойство. Неясен также и механизм возникновения речи:
«...формировавшиеся люди пришли к тому, что у них появилась потребность что-то сказать друг другу».
Затем Энгельс рассматривает развитие мозга, органов чувств, появление общества и т.д. Не будем останавливаться на дальнейшем
137
построении, а зададимся вопросом: почему же Энгельс, человек весьма не глупый, не замечает очевидную нелепость своей конструкции? На мой взгляд, он стал заложником теории. Логика здесь такова. Еще в середине 1840-х годов Марксом было доказано, что труд есть специфически человеческое качество, отличающее человека от животного. Маркс и Энгельс (как сам Энгельс неоднократно подчеркивал) создают по сути естественно-научную теорию. В середине XIX в. Чарлз Дарвин создает теорию естественного отбора как механизма эволюции. Венцом эволюции является человек, полезное качество которого, позволившее ему победить в этом «конкурсе на выживание», — это труд. У Энгельса человек возникает так же, как и другие виды животных, — в результате естественно-природного процесса.
В работах Энгельса можно обнаружить и иные примеры прямой работы теории. Работа Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» написана в значительной мере на этнографическом материале, собранном Льюисом Морганом. Но при характеристике низшей ступени первоначального состояния человека — «дикости» Энгельс вынужден, ввиду отсутствия материала, прибегнуть к чисто умозрительной конструкции:
«Детство человеческого рода. Люди находились еще в местах своего первоначального пребывания, в тропических или субтропических лесах. Они жили, по крайней мере частью, на деревьях; только этим и можно объяснить их существование среди крупных хищных зверей. Пищей служили им плоды, орехи, коренья; главное достижение этого периода — возникновение членораздельной речи. Из всех народов, ставших известными в исторический период, уже ни один не находился в этом первобытном состоянии. И хотя оно длилось, вероятно, много тысячелетий, доказать его существование на основании прямых свидетельств мы не можем; но, признав происхождение человека из царства животных, необходимо допустить такое переходное состояние [выделено мной. — М. Р.]»95.
Не претендуя на дальнейший полноценный анализ историософии марксизма, поскольку это потребовало бы отдельного исследования96, приведу лишь классические выдержки из более поздних произведений самого Маркса, в которых он излагает квинтэссенцию своей теории:
«В общественном производстве своей жизни люди вступают в определенные, необходимые, от их воли не зависящие отношения — про-
и Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства// Там же. С. 225-226.
96 Не удержусь от того, чтобы сразу же отправить заинтересованного читателя к замечательной книге Вс. Вильчека «Прощание с Марксом», где дан оригинальный анализ основных идей марксистской социальной теории.
138
изводственные отношения, которые соответствуют определенной ступени развития их материальных производительных сил. Совокупность этих производственных отношений составляет экономическую структуру общества, реальный базис, на котором возвышается юридическая и политическая надстройка и которому соответствуют определенные формы общественного сознания. Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще. Не сознание людей определяет их бытие, а, наоборот, их общественное бытие определяет их сознание. На известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями или — что является только юридическим выражением последних — с отношениями собственности, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы. Тогда наступает эпоха социальной революции. С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке»97.
Таковы основные позиции «исторического материализма». Конечно, их не надо упрощать, не стоит редуцировать материалистическое понимание истории до формулы «бытие определяет сознание». Против такой примитивизации теории Маркса выступал в конце своей жизни Энгельс:
«Согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе опредепяющим элементом в конечном счете является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что будто экономический момент является единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую абстрактную, бессмысленную фразу. Экономическое положение — это базис, но на ход исторической борьбы также оказывают влияние и во многих случаях определяют преимущественно форму ее различные моменты надстройки...»*8.
Наиболее уязвимы построения Маркса там, где он сам противоречит логике своей теории. Например, рассматривая классовую борьбу как двигатель исторического процесса, Маркс пишет о борьбе эксплуататоров и эксплуатируемых в каждой общественно-экономической формации, в результате которой побеждает новый класс, становя-
47 Маркс К. К. критике политической эконом и и//М арке К., Энгельс Ф. Соч. Т. 13. С. 6-7.
Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху. С.394.
139
щийся системообразующим на следующем этапе исторического развития. Например, при феодализме противоборствующими классами являются «помещик и крепостной», а победу одерживает буржуа. Но почему пролетариат должен победить буржуазию? Ведь пролетариат не новый, а системообразующий класс капиталистического общества. И Марксу приходится создавать дополнительную теорию, согласно которой пролетариат — единственный класс, который осознает свое положение и сознательно борется против буржуазии. Но это положение вступает в противоречие с изначальной теорией:
«Материалистическое понимание истории исходит из того положения, что производство, а вслед за производством обмен его продуктов, составляет основу всякого общественного строя; что в каждом выступающем в истории обществе распределение продуктов, а вместе с ним и разделение общества на классы или сословия, определяется тем, что и как производится и как эти продукты производства обмениваются. Таким образом, конечных причин всех общественных изменений и политических переворотов надо искать не в головах людей, не в возрастающем понимании ими вечной истины и справедливости, а в изменениях способа производства и обмена; их надо искать не в философии, а в экономике соответствующей эпохи»99.
Один из существенных недостатков «исторического материализма» как раз и состоит в преувеличении значения классовой борьбы как двигателя исторического процесса.
«Пожалуй, самой большой слабостью марксистской теории является недооценка силы связей между людьми, возникающих по причинам, совершенно не зависящим от производства. Трудно оспорить то, что религиозная, расовая или национальная принадлежность является в долгосрочном плане как минимум столь же важной, как и принадлежность классовая. От подобных связей нельзя просто отмахнуться, назвав их "ложным сознанием", внедряемым правящим классом, чтобы низшие сословия не осознали, что подвергаются эксплуатации; вероятнее всего, эти связи удовлетворяют фундаментальную человеческую потребность».
Джон Гош100
Развитие социальной теории в XX в. пошло именно по этому пути — исследования человеческих связей во всем их многообразии. Русский социолог, один из основоположников современной американской социологии П. А. Сорокин определял социологию как «науку о человеческих взаимодействиях».
w Энгельс Ф. Развитие социализма от утопии к науке//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 147. 100 ТошДж. Указ. соч. С. 210.
140
Маркс и Энгельс верили, что уже к 70-м годам XIX в. уровень развития производительных сил позволяет перейти к социально справедливому механизму распределения. Они ориентировались, в частности, на развитие техники, прогресс которой в эпоху промышленной революции был несомненен.
Проект будущего общества, по крайней мере в том виде, в котором он представлен в работах Энгельса, поражает своей наивностью, своим простодушным гуманизмом:
«...общественные производительные силы, выросшие настолько, что буржуазия не может с ними более справиться, лишь ждут того, чтобы объединившийся пролетариат ими овладел и установил такой строй, который представит каждому члену общества возможность участвовать не только в производстве, но и в распределении и управлении общественным богатством и который путем плановой организации всего производства увеличит до таких размеров производительные силы общества и создаваемые ими продукты, что каждому будет обеспечено удовлетворение его разумных потребностей в постоянно возрастающих размерах»101.
Нам хорошо памятен лозунг КПСС: «Задача партии — удовлетворение все возрастающих потребностей трудящихся». Правда, по сравнению с приведенной цитатой из работы Энгелься из лозунга исчезло ключевое слово — «разумных». Итак, Энгельс пишет не о том, что будут удовлетворены все потребности, а только разумные, хотя и во все возрастающих размерах. А какие потребности являются разумными? Наш современник скорее всего затруднится ответить на этот вопрос, потому что потребности у всех разные. Но, по-видимому, не будет слишком смелым предположение, что Маркс и Энгельс имели в виду в первую очередь собственно физиологические потребности, порожденные «телесной организацией» человека (вспомним аксиоматику «Немецкой идеологии»). А если это так, то, может быть, это и не так уж наивно? Известно, что в ведущих странах Запада пособия по безработице, например, вполне хватает для обеспечения разумных (физиологических) потребностей человека.
Как известно, одной из фундаментальных идей Маркса—Энгельса была идея об общественном разделении труда как системообразующем факторе социального развития. В будущем обществе разделение труда должно будет исчезнуть и не создавать больше почвы для социальных конфликтов:
«...упразднение классов предполагает такую высокую ступень развития производства, на которой присвоение особым общественным
101 Энгельс Ф. Карл Маркс//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 91-92.
141
классом средств производства и продуктов, — ас ними и политического господства, монополии образования и духовного руководства, — не только становится излишним, но и является препятствием для экономического, политического и интеллектуального развития. Эта ступень теперь достигнута [выделено мной. — М.Р.].-. Свойственная современным средствам производства сила расширения разрывает оковы, наложенные капиталистическим способом производства. Освобождение средств производства от этих оков есть единственное предварительное условие беспрерывного, постоянно ускоряющегося развития производительных сил, а благодаря этому — и практически безграничного роста самого производства. Но этого недостаточно. Обращение средств производства в общественную собственность устраняет не только существующее теперь искусственное торможение производства, но также и то прямое расточение и уничтожение производительных сил и продуктов, которое в настоящее время является неизбежным спутником производства и достигает своих высших размеров в кризисах. Сверх того, оно сберегает для общества массу средств производства и продуктов путем устранения безумной роскоши и мотовства господствующих теперь классов и их политических представителей. Возможность обеспечить всем членам общества путем общественного производства не только вполне достаточные и с каждым днем улучшающиеся материальные условия существования, но также полное свободное развитие и применение их физических и духовных способностей, — эта возможность достигнута теперь впервые, но теперь она действительно достигнута [выделено мной. — М. Р.].
Раз общество возьмет во владение средства производства, то будет устранено товарное производство, а вместе с тем и господство продукта над производителем. Анархия внутри общественного производства заменяется планомерной, сознательной организацией. Прекращается борьба за отдельное существование. Тем самым человек теперь — в известном смысле окончательно — выделяется из царства животных и из звериных условий существования переходит в условия действительно человеческие»102.
На этом собственно и должна закончиться предыстория человечества. Пройдет еще полвека — рубеж XIX-XX вв., и 3. Фрейд напишет:
«Если в деле покорения природы человечество шло путем постоянного прогресса и вправе ожидать еще большего в будущем, то трудно констатировать аналогичный прогресс в деле упорядочения человеческих взаимоотношений»103.
102 Энгельс Ф. Анти-Дюринг: Переворот в науке, произведенный господином Евгением Дюрингом. М., 1973. С. 286-287.
103 Фрейд 3. Будущее одной иллюзии... С. 20.
142
Сложно ответить на вопрос, есть ли вина Маркса и Энгельса в том, что «устранение безумной роскоши и мотовства господствующих... классов» было воспринято в революционной России как требование уничтожения самих этих классов, тогда как в западном мире давно научились решать эту проблему через систему налогообложения? Виноваты ли Маркс и Энгельс в том, что принцип социально справедливого распределения трансформировался в формулу Шарикова: «отнять и поделить»? Сам же Энгельс представляет себе механизм уничтожения классовых различий весьма наивно:
«...распределение, поскольку оно управляется чисто экономическими соображениями, будет регулироваться интересами производства, развитие же производства больше всего стимулируется таким способом распределения, который позволяет всем членам общества как можно более всесторонне развивать, поддерживать и проявлять свои способности. Способу мышления образованных классов... должно, конечно, казаться чудовищным, что настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора. Хорош был бы социализм, увековечивающий профессиональных тачечников!»11".
Примечательно, что у Энгельса речь идет не об уравнительном распределении, а о таком, которое позволит каждому максимально реализовать свои способности. Откуда же стойкое убеждение в том, что при социализме «потребности людей будут удовлетворяться полностью и поровну»т? Могу предложить лишь гипотезу: на концепцию Маркса—Энгельса проецируется идеал утопического социализма (который, как известно, является одним из источников марксизма), выработанный в то время, когда человек воспринимался как существо по преимуществу разумное, а люди как одинаковые от рождения. Для такой проекции есть существенные основания в гуманистической вере Маркса и Энгельса в разумность человека.
Итак, Маркс и Энгельс создали грандиозную теоретическую модель исторического процесса, оказавшую огромное методологическое воздействие на социально-политическую и историческую науку XX в. Изъяны этой теории обусловлены, на мой взгляд, во-первых, исходной аксиомой, сводящей сущность человека к его телесной организации, и, во-вторых, распространение на весь исторический процесс положений, сформулированных в результате изучения современного Марксу и Энгельсу капиталистического общества.
1М Энгельс Ф. Анти-Дюринг... С. 202. 105 ТошДж. Указ. соч. С. 34.
143
«Как и другие социальные теории, универсалистские рецепты Маркса не избежали чрезмерного влияния проявлений современной ему обстановки. Классовая самоидентификация и классовая борьба были характерными чертами находящихся на стадии индустриализации Германии, Франции и Британии, где Маркс провел свою жизнь, но они куда меньше проявлялись в более ранние периоды, и исследователи доиндустриальных обществ испытывают огромные трудности, пытаясь применить к ним марксистскую теорию в полном объеме».
Джон Гош106
Подведем итоги:
• на рубеже XVIII-XIX вв. в результате, по преимуществу, осмысления результатов Великой французской революции приходит понимание, что исторический процесс — процесс саморазвивающийся и в глобальном масштабе неподвластный человеческому разуму;
• под влиянием этого фактора формируются новые требования к научному историческому знанию: оно должно служить основой законотворчества и принятия политических решений и формировать национально-государственную идентичность;
• разочарование в рационалистическом идеале человека эпохи Просвещения заставляет философов уделять специальное внимание проблеме социальной сущности человека как субъекта истории;
• Гегель и Конт дают два варианта ответа на вызов времени: история нужна для понимания настоящего и социального действия и история нужна как материал для социологии, задача которой открыть законы развития общества, равнозначные естественно-научным законам, что даст возможность социального предвидения;
• концепция Гегеля по сути первая собственно историческая концепция, охватывающая весь исторический процесс как целое;
• под воздействием позитивизма изменилось представление о конечных целях научного исторического познания, но исследовательская практика историков не претерпела существенных изменений;
• наиболее существенное воздействие на исследовательскую практику оказал историзм, credo которого сформулировал Леопольд фон Ранке: «показать, как все происходило на самом деле»;
• наиболее системную, всеобъемлющую и в силу этого влиятельную теорию исторического процесса — «исторический материализм» сформулировали Маркс и Энгельс;
• в построении теории Маркса—Энгельса наиболее спорными моментами являются исходная аксиома, сводящая сущность человека к его телесной организации, и распространение на весь исторический процесс положений, сформулированных в результате изучения современного им капиталистического общества.
106 ТошДж. Указ. соч. С. 210.
144
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. 479 с.
Маркс К., Энгельс Ф. Немецкая идеология. М., 1988. Гл. 1.
Маркс К. Экономическо-философские рукописи 1844 года//Маркс К. Социология. М., 2000. С. 177-324.
Энгельс Ф. Анти-Дюринг: Переворот в науке, произведенный господином Евгением Дюрингом. М., 1973. 483 с.
Энгельс Ф. Карл Маркс//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. произв.: В 3 т. М., 1979. Т. 3. С. 83-93.
Энгельс Ф. Развитие социализма от утопии к науке//Там же. С. 127—167.
Рекомендуемая
Вильчек Вс. Прощание с Марксом: (Алгоритмы истории). М., 1993. 222 с. Маркс К. К критике гегелевской философии права: Введение//Маркс К.
Социология. М., 2000. С. 157-176. Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом//
Фромм Э. Душа человека. М., 1992. С. 299-374. Фромм Э. Концепция человека у К. Маркса/уТам же. С. 375-414. Фридрих Энгельс — Йозефу Блоху//Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 37. С. 394—396.
Дополнительная
Рассел Б, История западной философии. М., 1993. Т. П. Гл. XX. Кант. С. 217— 233. Гл. XXII. Гегель. С. 245-260. Гл. XXVII. Карл Маркс. С. 297-305.
Сартр Ж.-П. Проблемы метода: Пер. с фр. М.,1994. Гл. 1. Марксизм и экзистенциализм. С. 3—42.
ТошДж. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. Гл. 8. История и социальная теория. С. 185-218.
Трельч Э. Историзм и его проблемы: Логическая проблема философии истории. М., 1994. Гл. III. Понятие исторического развития и универсальная история. С. 193-598.
Вопросы
1. Как и почему изменилось представление о задачах научного исторического знания на рубеже XVIII—XIX вв.?
2. Как меняется взгляд на социальную сущность человека на рубеже XVIII-XIX вв.?
3. Как вы понимаете credo историзма?
4. В чем Г.-В.-Ф. Гегель видит задачу исторического знания?
5. Чем, по мнению Гегеля, его подход к историческому познанию отличается от подходов «немецких профессоров»? Что такое «философская история»?
145
10-6867
6. Каковы взгляды Гегеля на человека как субъекта исторического процесса?
7. Как соотносятся социология и история в позитивизме?
8. Почему историческая теория Маркса—Энгельса называется «исторический материализм»?
Задания
*1. Опишите (более широко, чем это сделано в первом параграфе настоящей главы) изменения в социокультурном состоянии Европы и европейской ментальное™ на рубеже XVIII— XIX вв. Подумайте, как они могли повлиять на развитие исторического знания.
*2. Сформулируйте принципы исторического исследования, вытекающие из credo историзма.
3. Сопоставьте взгляды Канта, Руссо, Гегеля и Маркса на социальную сущность человека.
4. Опровергните критиков философии истории Гегеля или дайте свою аргументированную критику его концепции.
5. Сопоставьте отношение Гегеля и позитивистов к историческому факту.
6. Сопоставьте исходную аксиоматику исторических теорий Канта и Маркса.
7. Опишите достоинства и недостатки исторической теории Маркса—Энгельса.
Глава 3 XX век: от плюрализма к постмодерну
О том, как формируется принцип признания «чужой одушевленности» и о его методологическом значении Об индивидуально-психологическом смысле изучения истории О том, как универсализация истории становится насущной необходимостью И о значении сравнительно-исторических исследований
...историческое и неисторическое одинаково необходимы для здоровья отдельного человека, народа и культуры.
Фридрих Ницше
...в самой истории перспектива времени остается, быть может,
еще в виде длительной, очень длительной истории человечества
на едином теперь земном шаре. В этой перспективе каждый человек
должен задать себе вопрос — какое место он там займет, во имя чего он будет действовать.
Карл Ясперс
Основное положение: на рубеже XIX—XX вв. изменение отношения к человеческой индивидуальности — принцип признания «чужой одушевленности» приобретает методологический смысл в историческом знании; историческая наука развивается под влиянием противоречивых тенденций; с одной стороны, необходимости глобализации исторических теорий, с другой — усиления индивидуально-психологической потребности в осмыслении исторического процесса.
1. Социокультурная ситуация рубежа XIX—XX вв. и философская проблема «чужого Я»
На рубеже XIX — XX вв. актуализируется проблема теоретического осмысления истории человечества как единого целого, поскольку всеобъемлющие исторические перемены, масштабные социальные потрясения явили миру его тотальную взаимозависимость и заставили осознать ограниченность национальных историй, коими был столь богат XIX в. В начале прошлого века выдающийся русский ученый — историк, философ, методолог гуманитарного знания Александр Сергеевич Лаппо-Данилевский, размышляя о направлении эволюции человечества, пришел к выводу, что человечество по мере объединения своего сознания на основе сознавания абсолютных ценностей (а от-
147
'о-
несение к ценности в философском ее понимании как критерий признания факта прошлого историческим — одно из оснований гуманитарного знания) все больше становится «великой индивидуальностью». В соотнесенности с философской концепцией «всеединства» формируется понятие «всеединое человечество». Заметим, что понятие «всеединство», необходимое для понимания концепций Лаппо-Данилев-ского и В. И. Вернадского, было не чуждо европейской философии предшествующего периода, но в русской философской мысли конца XIX — начала XX в. оно приобретает системообразующее значение. Разрабатываемое такими философами, как В. С. Соловьев, С. Н. Булгаков, П. А. Флоренский, Е. Н. Трубецкой, С. Л. Франк, Л. П. Карсавин, оно определило своеобразие российского философского дискурса этого времени.
Кризис позитивизма в конце XIX в. преодолевался с идиографи-ческих позиций, наиболее последовательно обоснованных в немецкой неокантианской культурологической школе (Виндельбанд, Рик-керт). Хотя, как мы пытались обосновать, кризис позитивизма в историческом знании — это по сути кризис неподчинения исторического знания позитивизму.
Проведенное немецкими культурологами Риккертом и Виндель-бандом в конце XIX в. деление наук на номотетические (науки о природе, задача которых устанавливать законы) и идиографические (науки о культуре, задача которых описывать отдельные феномены и относить их к ценностям) очень быстро было переосмыслено как два подхода к построению исторического знания.
Не останавливаясь здесь на сущностных различиях номотетического и идиографического подходов, отмечу лишь принципиально важное: если номотетические направления ставят задачу объяснения исторической действительности (отсюда и их прогностическая функция), то идио-графия преследует цель понимания культурно-исторических феноменов. Отсюда следует очевидное: идиография сохраняет гуманитарный характер исторического знания. Именно поэтому на ее путях сейчас и идет поиск выходов из кризиса объясняющих подходов. Но при всех ее преимуществах идиография, описывая феномены культуры как уникальные, принципиально не дает способов реконструкции целого.
Выявим парадоксальную, на первый взгляд, оппозицию: хотя традиционная идиография не дает возможности объединения наших знаний об отдельных феноменах культуры (речь может идти, по-видимому, только о больших или меньших масштабах исследуемого явления; при этом макрообъект способен создать иллюзию целостного знания), но именно в рамках идиографии теоретически достижим строго научный подход к феноменам культуры. Дело в том, что если объяснений феномена может быть много, то адекватное понимание его возможно лишь одно. Это, с одной стороны, обосновывается теоретически при рассмотрении исторического факта как факта воздействия индивиду-
148
альности на социальную среду, а с другой — может быть проиллюстрировано обыденным опытом восприятия человеческих поступков, каждый из которых объясняется по-разному (в зависимости от точки зрения объясняющего), а понимается только тогда, когда поймешь совершившего этот поступок человека.
Как раз в это время — на рубеже XIX-XX вв. проблема понимания «Другого» («чужого Я») начинает осмысливаться принципиально по-новому: как сложная философская проблема.
Итак, одной из проблем, активно разрабатываемых в философии конца XIX — начала XX в., была проблема «Другого», «чужого Я», существенно повлиявшая и на методологические поиски в историческом знании. А. С. Лаппо-Данилевский и И. И. Лапшин внесли наиболее существенный вклад как в философскую разработку этой проблемы, так и в исследование принципа признания «чужой одушевленности» в историческом познании. Их объединяет философская углубленность теоретических исканий, методологическая строгость построений. Но если Лапшин сосредоточил свое внимание на исследовании творческого процесса в целом — в философии, в науке, художественном творчестве, и на этом фоне поставил вопрос о специфике исторического познания, то Лаппо-Данилевский создал целостное методологическое учение в сфере исторического познания. Поскольку свою задачу я вижу не столько в воспроизведении взглядов Лапшина и Лаппо-Данилевского на обозначенную проблему, сколько в попытке понимания социокультурного и теоретико-познавательного смысла их построений, необходимо обратиться к тому философскому и социальному контексту, в котором формировались их концепции.
Можно обозначить несколько причин актуализации интереса к индивидууму в теоретике-познавательном смысле. Не имея здесь возможности подробно проанализировать их, остановимся на самых, на мой взгляд, существенных факторах, обнаруживающихся, с одной стороны, в социокультурной ситуации рубежа веков, а с другой — связанных с развитием науки.
Поскольку глобализация экономических и информационных процессов в мире на рубеже XIX—XX вв. приводит к пониманию взаимозависимости человечества, в философии сформировалось понятие «всеединое человечество», в историческом знании происходит расширение того, что А. Тойнби называет «умопостигаемое поле истории». Попытки осмыслить единство культурного бытия как в эволюционном (единство исторического процесса), так и в коэкзистенциальном плане (единство культуры) с необходимостью должны были привести к проблеме понимания иной культуры и философского воспроизведения «чужого Я».
В конце первой трети XX в., в 1927 г., как бы подводя итоги культурного развития рубежа веков и размышляя о перспективах человечества, Фрейд приходит к выводу о том, что «центр тяжести переме-
149
стился, по-видимому, с материального на душевное»1. Но заметим, что мысль о необходимости такого «смещения* высказывалась Н. Я. Гротом еще в 1889 г. Б программной статье журнала «Вопросы философии и психологии» Грот пишет о том, что на фоне бесспорно великих достижений «положительных наук»
«.. .вот уже давно тянется, особенно на Западе, во многих отношениях ненормальная, неестественная жизнь, напряженная по своему процессу и, по-видимому, ничтожная по своим нравственным результатам»2.
Грот видит перспективу в перемещении внимания с «положительных наук», которые имеют дело с «внешним опытом», на «познавание действительности путем внутреннего чувства и опыта, через которые может быть только и открывается нам жизнь в ее истинном корне, в ее внутреннем содержании и значении»3. Грот ставит задачу путем междисциплинарного синтеза на основе психологии как специальной науки о «внутреннем опыте» «построить цельное, чуждое логических противоречии, учение о мире и о жизни, способное удовлетворять не только требованиям нашего ума, но и запросам нашего сердца»4. На последние слова в этом высказывании Грота стоит обратить особое внимание и подчеркнуть, что они вовсе не относятся к красотам стиля, а имеют совершенно конкретный философский смысл при разработке проблемы «чужого Я» в рамках неокантианского переосмысления «практического разума».
Потребности решения проблемы понимания «Другого» в связи с расширением картины мира и осмыслением однобокости естественно-научного познания отвечает на рубеже веков бурное развитие психологии. Как мы видели, еще в 60-е годы XVIII в. Ж.-Ж. Руссо в «Исповеди» заявил основной принцип европейского индивидуализма. Спустя двести лет, в 1962 г., неофрейдист Э. Фромм вынужден будет поставить риторический вопрос:
«Как бы мы могли понять искусство совершенно иных культур, их мифы, их драму, их скульптуру; не свидетельствует ли это о том, что все мы обладаем одной и той же человеческой природой?»5.
1 Фрейд 3. Будущее одной иллюзии//Фрейд 3. Психоанализ. Религия. Культура. М., 1991. С. 20.
2 Грот Н. Я. О задачах журналам/Вопросы философии и психологии. 1889. Кн. 1. С. VII.
3 Там же. С. VIII.
4 Там же. С. X.
5 Фромм Э. Из плена иллюзий: Как я столкнулся с Марксом и Фрейдом// Фромм Э, Душа человека. М., 1992. С. 308.
150
Равно отстоят во времени от этих двух позиций искания психологов конца XIX — начала XX в. Для рассматриваемой нами проблемы ключевое значение имеет «Описательная психология» В. Дильтея6. Зафиксируем внимание на трех моментах. Во-первых, описательная психология, т.е. цель ее — описание (воспроизведение) психики индивидуума, а не позитивистское обнаружение общих свойств и закономерностей. Во-вторых, Дильтей раскрывает механизм воспроизведения «чужого Я»:
«Происходит это путем духовного процесса, соответствующего заключению по аналогии. Недочеты этого процесса обусловливаются тем, что мы совершаем его лишь путем перенесения нашей собственной душевной жизни. Элементы чужой душевной жизни, разнящиеся от нашей собственной не только количественно... не могут быть восполнены нами...».
При этом Дильтей убежден в возможности понимания другого человека.
«За большое внутреннее сродство всей человеческой душевной жизни, — считает он, — говорит то, что для исследователя, привыкшего оглядываться вокруг себя и знающего свет, понимание чужой человеческой душевной жизни в общем вполне возможно»7.
Обратим внимание на логику высказывания Дильтея: фактически он не доказывает возможность понимания «чужого Я», исходя из единообразия структуры человеческой психики, а выводит «внутреннее сродство всей человеческой душевной жизни» из основанного на жизненном опыте убеждения, что понимание возможно. В-третьих, будучи психологом, Дильтей, естественно, основную роль в описательной психологии отводит методам наблюдения и самонаблюдения, но при этом он подчеркивает, что
«весьма важным дополнением к этим методам... является пользование предметными продуктами психической жизни. В языке, в мифах, в литературе и в искусстве, во всех исторических действованиях вообще мы видим перед собою как бы объективированную психическую жизнь».
Дильтей считает, что обращение к таким объективированным продуктам психической жизни даже имеет некоторые преимущества, поскольку именно они дают науке такие объекты, «к которым наблюдение и анализ всегда могли бы возвращаться», в то время как непосредственное наблюдение или самонаблюдение трудно уловимы8.
6 Дильтей В. Описательная психология: Пер. с нем. СПб., 1996.
7 Там же. С. 98.
8 Там же. С. 99-100
151
Философский принцип «признания чужой одушевленности*' активно разрабатывался мыслителями начала XX в. Младший современник Лаппо-Данкиевского философ Г. Г. Шпет (кстати, именно под его редакцией вышел в 1924 г. русский перевод «Описательной психологии» Дильтея) в эссе «Сознание и его собственник» (январь 1916 г.) пишет:
«Эмпирическое я есть всегда "вещь" конкретная и единственная<...> Нет такого признака или такой совокупности признаков, которые могли бы адекватно выразить смысл собственного имени, которое носит описываемое я».
Шпет указывает на распространенную эпистемологическую ошибку, заключающуюся в том, что
«при описании "я" исходят ...из ложной в корне предпосылки об одинаковости я описывающего писателя, читающего читателя и фигурирующего в качестве примера Ивана или Сократа. Если в чем все эти я и схожи, то только в том, что каждое из них единственное, unicum, a потому как раз должно отмечать то, в чем они неодинаковы»'.
Итак, факт интереса к человеческой индивидуальности, сначала на философско-психологическом уровне, а затем и на теоретико-познавательном и конкретно-методологическом, неоспорим. И если философов интересует вопрос доказательства бытия «Другого», то историков-методологов — проблема понимания «Другого», воспроизведения «чужой одушевленности» в историческом познании.
Но как это сделать? Как понять «Другого»? Как воспроизвести «чужое Я»? И по-видимому, вполне логично обращение некоторых ученых-гуманитариев к художественной литературе, которая предлагает уже готовый результат воспроизведения «чужого Я» — художественный образ. Логику такого обращения обосновал Н. Я. Грот:
«У кого мы, с большею надеждою просветиться, станем искать верного описаний и объяснения тончайших изгибов души человеческой, глубочайших превращений и изменений идей, чувств и стремлений человека — у Бэна, Спенсера, Вундта, Рибо или у Шекспира, Диккенса, Золя, Льва Толстого, Достоевского? Даже сколько-нибудь беспристрастный психолог принужден сознаться, что у последних он научается большему... У первых он найдет большею чэстию только субъективные и спорные схемы, у последних — действительное, реальное содержание; правдивое, жизненное изображение»10.
9 Шпет Г. Г. Сознание и его собственнику/Философские этюды. М., 1994. С. 23, 24, 26.
10 Грот Н. Я. Жизненные задачи психологии//Вопросы философии и психологии. 1890. Кн. 4. С. 160-161.
152
Грот, как и другие философы-неокантианцы, различал естественные науки, имеющие дело с «экземпляром», от истории, имеющей дело с индивидуумами,
«психическая жизнь которых разнообразится не только по видам и разновидностям организмов, но и по типам личностей и даже от одной личности к другой».
Если нацеленность художественной литературы на воспроизведение «чужого Я» очевидна, то должны быть не менее очевидными и некоторые возникающие здесь проблемы. Сделаем одно терминологическое замечание: мы, вслед за Лапшиным, используем понятие «чужое Я», тогда как в философской литературе мы можем встретить понятие «Другой»11. Не будем здесь вести спор о терминах и тем более углубляться в философскую аргументацию, но заметим, что применительно к художественной литературе понятие «Другой», по-видимому, более уместно, чем «чужое Я», поскольку писатель воспроизводит не психику конкретного индивидуума (даже если у его героя есть реальный прототип), а художественный образ другого человека. У Грота мы обнаруживаем смешение задач художественного и научного творчества. Ставя перед психологией задачу воспроизвести одушевленность великих исторических деятелей, таких как Сократ, Спиноза, Шекспир, Байрон, Достоевский, Ньютон, Кант, Гегель, Шопенгауэр, Петр I, Наполеон, он в этот же ряд ставит не только Магомеда и Будду, но и «знаменитых и исключительных личностей, правдиво созданных воображением художников (вроде Гамлета и т.п.)»и. Такое же смешение реальных людей и литературных персонажей мы обнаруживаем в «Очерках истории мысли» Д. Н. О вся ни ко-Куликовского, опубликованных также в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1889—1890 гг. Грот по сути видит различие между реальным историческим лицом и литературным персонажем не в модификации цели воссоздания «чужого Я», а в несколько большей сложности воссоздания исторически реальных индивидуумов, поскольку решение этой задачи «затрудняется иногда недостатком точных биографических сведений о них». При этом важно заметить, что Грот, как и Дильтей, обусловливает возможность воспроизведения чужой душевной жизни возможностью обращения к тому, что Дильтей называет «предметными продуктами психической жизни», а Лаппо-Данилевский назовет «реализованными продуктами человеческой психики». Грот замечает:
«...относительно многих исторических личностей можно сказать, что живым памятником их психической жизни являются произведения их мысли и слова, особенно художественные и философские»13.
11 См., напр.: Майборода Д. В. Другой//Новейший философский словарь. Минск,
1999. С. 226-227.
12 Грот Н. Я. Жизненные задачи психологии... С. 183.
13 Там же. С. 184.
153
Проблему воспроизведения «чужого Я» в художестееином и историческом творчестве, общности и различия в подходах к воспроизведению чужой душевной жизни на строгой философской и методологической основе рассмотрел И. И, Лапшин. Остановимся лишь на принципиальных моментах.
Привлек внимание русских ученых к философской проблеме «чужого Я» философ неокантианского направления, учитель И. И. Лапшина А. И. Введенский, опубликовавший в 1892 г. работу «О пределах и признаках одушевления...»14. Введенский видит свою задачу в том, чтобы
«...определить, как именно каждый из нас проверяет свое убеждение, что, кроме него, есть душевная жизнь и у других существ, хотя можно наблюдать не ее самое, а только сопутствующие ей телесные явления».
В результате исследования Введенский пришел к выводу, что «душевная жизнь не имеет никаких объективных признаков», т.е. никакие данные опыта (ни внешнего, ни внутреннего) не позволяют решить вопрос «о пределах одушевления»15, и переосмыслил проблему как, с одной стороны, этическую, а с другой — теоретико-познавательную. Во-первых, исследуя кантовскую этику, Введенский формулирует четвертый постулат практического разума — убеждение в существовании «чужих Я»16. В теоретике-познавательном плане, считает Введенский, поскольку доказать наличие чужой одушевленности невозможно,
«мы вправе пользоваться тою точкой зрения, при помощи которой нам удобнее расширять свое познание данных опыта, то есть тою, при помощи которой мы можем легче ориентироваться среди изучаемого класса явлений...».
Введенский замечает, что мы можем
«отрицать существование душевной жизни... у всех исторических деятелей и объяснять их поступки и жизнь как результаты деятельности чисто физиологической (бездушной) машины».
Такая точка зрения может быть тем или иным образом согласована с фактами, но она не позволяет
«ни восстановить исторических событий по их уцелевшим следам; ни предугадать поступков людей, среди которых я живу; ни управлять своею деятельностью относительно их...»17.
14 Введенский А. И. О пределах и признаках одушевления: Новый психо-физио-логический закон в связи с вопросом о возможности метафизики. СПб., 1892.
15 Там же. С. 3.
16 См.: Лосский Н. О. История русской философии. М., 1991. С. 191.
17 Введенский А. И. Указ. соч. С. 71.
154
Таким образом, признание чужой одушевленности (психологическая точка зрения) выступает как регулятивный принцип18.
Введенский также обращается к проблеме способов воспроизведения чужой душевной жизни и замечает, что
«...наблюдать саму чужую душевную жизнь мы не можем, а должны лишь заключать об ней по ея внешним, материальным, то есть объективным обнаружениям, следовательно, при каждой попытке решать подобные вопросы мы уже должны быть уверены в том, какие именно материальные явления служат признаком, обнаруживающим присутствие душевной жизни, и какие проходят без ее участия»19.
Лапшин, вслед за Введенским, обратился к философскому рассмотрению проблемы «чужого Я», сосредоточив свое внимание сначала на истории вопроса и выявлении типологии подходов к проблеме20, а затем специально разработал гносеологические аспекты признания чужой душевной жизни в связи с проблемой опровержения солипсизма21. Лапшин выделил шесть основных способов решения проблемы «чужого сознания»: наивный реализм, материализм, гилозоизм, монистический идеализм, монадология и солипсизм22. С точки зрения историографической практики для нас существенный интерес представляет первая из них, поскольку лишь она последовательно реализовывалась в исторических исследованиях. В рамках наивного реализма, по мнению Лапшина, «мы непосредственно воспринимаем чужие душевные состояния». Не случайно эта точка зрения названа Лапшиным наивным реализмом, поскольку в исследованиях она проводится обычно бессознательно.
Исследовав проблему «чужого Я» в современной ему философии, Лапшин приступает к рассмотрению ее с психологической точки зрения и обращается к исследованию не столько метода, сколько механизма перевоплощения. Естественно, что объектом такого исследования он выбирает художественное творчество23. Лапшин выделяет два существующих подхода к проблеме проникновения художника в «чужое Я» — «интеллектуалистинеский» и «мистический». Изучив огромный материал, в первую очередь дневники, мемуары, письма творческих людей, Лапшин раскрыл механизм создания художественного
18 Введенский А. И. Указ. соч. С. 72.
14 Там же. С. 7.
i0 См.: Лапшин И. И. Проблема «чужого Я» в новейшей философии. СПб,,
1910.
21 См.: Лапшин И. И. Опровержение солипсизма//Философские науки. 1992.
№ 3. С. 18-45.
22 См.: Лапшин И. И. Проблема «чужого Я» в новейшей философии. С. 8.
23 См.: Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве//Воп-росы теории и психологии творчества. Харьков, 1914. Т. V. С. 161-262.
155
образа художниками-объективистами (т.е. теми, кто воспроизводит по преимуществу чужую одушевленность, а не выражает исключительно свой внутренний мир), показал роль различных видов памяти — зрительной, слуховой, моторной, аффективной и выявил у них «.исключительную способность самонаблюдения и целостную память личного прошлого»™.
Память и самонаблюдение дают материал для перевоплощения, но оно невозможно без художественной фантазии и мышления. Под художественной фантазией Лапшин понимает «наклонность выдумывать ситуации и типы правдоподобные и соответствующие действительности»25. Обратим внимание на то, что художника вполне устраивает «правдоподобие», т.е. речь здесь идет исключительно о художественной убедительности, а не точности воспроизведения реальности.
В результате своего исследования Лапшин пришел к выводу об ограниченности как «интеллектуал ист и ческого», так и «мистического» подхода к проблеме воспроизведения «чужого Я». Лапшин показал, что
«материал для своих художественных перевоплощений художник черпает из опыта...; что "чужое Я" не врожденная идея, но постройка воображения и чувств, сообразная с телесными проявлениями окружающих нас индивидуумов».
Однако только из данных опыта, считает Лапшин, невозможно воспроизвести «чужое Я» путем «умственного заключения по аналогии», но это и не интуитивный (в мистическом смысле) способ перевоплощения. Лапшин в споре «интеллектуалистов» и «мистиков» предлагает третий путь, снимающий их антиномию26, — путь сочетания материала, сохранившегося в памяти и почерпнутого из самонаблюдения, с творческим воображением, позволяющим выстроить целостный образ.
Спустя несколько лет Лапшин возвращается к проблеме психологии творчества в основном своем фундаментальном труде «Философия изобретения и изобретение в философии...» (1922) и многоаспектно рассматривает различные творческие сферы — философию, науку, искусство. Одним из основных понятий в концепции Лапшина выступает вводимое им понятие «фантасм», которое он отличает от «фантастических образов» в искусстве:
«Научные фантасмы таковы, что они в сознании ученого хотя и не соответствуют вполне по своему содержанию действительности, но в гипотетической форме и в самых грубых и приблизительных чертах
24 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С 165 "Там же. С. 192. 26 Там же. С. 236.
156
верно схватывают известные объективные отношения между явлениями...»27.
Воспроизведение содержания чужой душевной жизни, таким образом, выступает теперь как частный случай фантасма. Лапшин подчеркивает, что научный фантасм формируется на основе объективных данных и не должен подменяться субъективной фантазией ученого.
Если у Лапшина воспроизведение «чужого Я» — частный случай фантасма, то для Лаппо-Данилевского — системообразующий принцип его теоретико-познавательной концепции.
Лаппо-Данилевский, вслед за Введенским, исходит из того, что в строгом онтологическом смысле решить проблему «чужого Я» не удается и использует принцип «признания чужой одушевленности» в этическом и теоретике-познавательном аспектах. Принцип «признания чужой одушевленности» принимается ученым в регулятивно-телеоло-гическом значении, т.е. «в качестве научной гипотезы, нужной для объяснения некоторой части действительности». По убеждению Лаппо-Данилевского,
«признание чужой одушевленности* необходимо «...психологу, социологу или историку для того, чтобы объединять свое знание о наблюдаемых им чужих поступках и деятельностях».
В историческом исследовании на основе этого принципа историк
«конструирует... перемены в чужой психике, в сущности, недоступные эмпирическому... наблюдению»28.
Кроме того, с точки зрения «практического разума» принцип «признания чужой одушевленности» принимается
«в качестве нравственного постулата, без которого нельзя представить себе «другого» как самоцель, в отношении к которой наше поведение и должно получить нравственный характер»29-
И Лапшин, и Лаппо-Данилевский исследуют механизм воспроизведения «чужой одушевленности». В их подходах есть как общие черты, так и существенные различия. Оба ученых признают необходимость рефлексии собственной душевной жизни в качестве исходного момента воспроизведения «чужого Я». Лапшин пишет о том, что
27 Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии: Введение в историю философии. М., 1999. С. 103.
28 Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-11. С.308.
"Там же. С, 307.
157
«...познания своей и чужой душевной жизни до того взаимно проникают друг в друга, что едва пи возможно углубленное постижение Я без ТЫ, как ТЫ без Я»30.
Он исследует механизм взаимодействия Я и ТЫ в процессе художественного перевоплощения:
«Познание чужого Я и своего собственного идут рука об руку. Поэтому наклонность к перевоплощению (речь идет... о перевоплощении не фантастическом) есть равнодействующая двух сил: 1} меткой наблюдательности к чужой душевной жизни и 2) объективно верного понимания художником своего Я»31.
Уделяет внимание этому вопросу и Лаппо-Данилевский. Он утверждает, что
«историк может приблизиться к научно-психологическому пониманию прежде бывшей психики лишь путем научного анализа элементов своей собственной душевной жизни и признаков чужой, уже признанной им...»зг.
При всей схожести позиций Лапшина и Лаппо-Данилевского акцентируем внимание на одном различии. Лапшин пишет о познании «чужого Я» и самопознании как о взаимообусловленных равно важных процессах. Лаппо-Данилевский явно отдает приоритет самопознанию. На мой взгляд, это не случайно и связано с возможностью верификации полученного результата. Признание «чужой одушевленности» как теоретике-познавательны и принцип, считает Лаппо-Данилевский, нельзя смешивать с «мнимо-эмпирическим знанием» «Другого» («чужого Я»), поскольку исследователь может лишь гипотетически конструировать «чужое Я» по внешним обнаружениям его духовной жизни, по объективированным результатам его психической деятельности. При этом исследователь исходит из собственной индивидуальности, из собственного исследовательского и жизненного опыта и использует для воспроизведения в себе «чужого Я» переживание, ассоциирование и заключение по аналогии. Отметим, что особенностью труда Лаппо-Данилевского является то, что он, конструируя свою методологическую систему, начинает с анализа того, как протекает процесс познания в человеческом сознании вообще и в сознании исследователя в частности. И отмеченные способы воспроизведения «чужой одушевленности» не являются, строго говоря, научными методами. Переживание — это обыденный способ воспроизведения в себе «чужого Я» в ситуации повседневного человеческого
30 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 168.
31 Там же. С. 219.
12 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 317.
158
общения. На ассоциировании была построена режиссерская система К. С. Станиславского. Актер должен вжиться в образ, сознательно ассоциировать себя с персонажем, т.е. воспроизвести в себе «чужую одушевленность» — «Я» своего персонажа, и это повлечет за собой соответствующее внешнее выражение душевной жизни, и именно это внешнее выражение (действие, реализация) и воспринимается зрителем. Кстати, режиссерская система Станиславского разрабатывалась в те же годы, на рубеже XIX—XX вв.". И в качестве собственно научного способа воспроизведения «чужого Я», по мысли Лаппо-Данилевского, выступает заключение по аналогии, что соответствует концепции Дильтея.
Лапшин обобщает свои наблюдения над механизмом воспроизведения «чужой одушевленности» следующим образом:
«Когда я вижу чужое лицо с известной экспрессией, я воспринимаю... N чувственных качеств... но я воспринимаю эти N ощущений не как алгебраическую сумму безразличных друг ко другу психических элементов — сверх N различных ощущений, я получаю еще N+1-e чувство, которое соответствует комбинации или группировке этих элементов... Таким образом, моментальная экспрессия человеческого лица охватывается мною сразу, как целое, вызывающее во мне, кроме N ощущений, N+1-e чувство целостного впечатления, которое в силу прежних опытов непроизвольно ассоциируется у меня с настроениями и переживаниями, подобными душевным состояниям наблюдаемого мною лица»34.
Здесь же Лапшин подчеркивает непроизвольность этого восприятия. Он пишет, что при наблюдении, например, плачущего человека сам он может и не заражаться симпатически его печалью. Лапшин по сути дела вскрывает природу иллюзорности непосредственного восприятия «чужого Я» в «наивном реализме»:
«Целостное впечатление экспрессии... так тесно срослось с телесными проявлениями, что мы проецируем этот добавочный психический процесс в тело другого человека... Вот почему нам кажется, что мы прямо видим, интуитивно постигаем чужое Я»35.
Мы видим, что описываемый Лапшиным механизм соответствует е построении Лаппо-Данилевского таким способам воспроизведения чужой одушевленности, как переживание и ассоциирование. Как мы уже видели, Лапшин, в отличие от Лаппо-Данилевского, считает, что
33 См.: Столовин Л. И. И. И. Лапшин и К. С. Станиславский//Вопросы философии. 1999. № 10. С. 165-170.
34 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 236-237.
35 Там же. С. 237.
159
«...в большинстве случаев познание "чужого Я" совершается не путем умственного заключения по аналогии»3*.
Строго говоря, в отношении Лапшина и Лап по-Данилевского к аналогии как к методу воспроизведения «чужого Я» нет существенных различий: и тот и другой признают ограниченность возможностей этого метода. Но выводы делают разные.
Л anno-Данилевский вовсе не отрицает роль интуиции в процессе воспроизведения «чужой одушевленности». Более того, он считает, что интерпретация как исследовательская процедура понимания «Другого»
«...возникает применительно к тем сложным объектам, психическое значение которых не дано в чувственном восприятии наблюдателя, а конструируется им и сознательно прилагается при какой-либо задержке или сомнении в их понимании...»3'.
Лаппо-Данилевский не отрицает и значение «чутья» историка, которое вырабатывается путем постоянных упражнений при работе с источниками одной эпохи. Но при этом он подчеркивает, что наличие у историка интуиции, исторического «чутья» не устраняет необходимости рассматривать проблему «с методологической точки зрения»™.
Лаппо-Данилевский подчеркивает эпистемологические сложности, возникающие при «воспроизведении одушевленности» исторического субъекта. Исследователь при этом исходит из того, что его психика и психика изучаемого им субъекта различаются лишь интенсивностью составляющих ее элементов. Однако историк не может быть полностью уверен в соответствии друг другу самих комбинаций этих элементов, поэтому, исходя из анализа собственной психики, историк вынужден ограничиться констатацией сходства отдельных элементов, «общих обеим одушевленностям», а не их систем39. Ученый так описывает процесс воспроизведения «чужой одушевленности» в ходе гуманитарного исследования:
«Он [историк. — М. Р.] как бы примеряет наиболее подходящие состояния своего собственного сознания к проанализированному и систематизированному им внешнему обнаружению чужой одушевленности, подделывается под нее и т.п.; ему приходится искусственно... ставить себя в условия, при которых он может вызвать его и т.п., хотя бы и несколько раз. Лишь после таких исследований он может перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое он считает нужным для надлежащего понимания чужих действий...»40.
36 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С. 236. " Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 409. 5*Тамже. С. 413-414. 39 Там же. С. 317. ^Тамже. С. 315-316.
160
Лапшин же, констатируя ограниченность возможностей метода аналогии, по сути отказывает ему в действенности, причем не только в сфере художественного, но и научного творчества. Например, сравнивая работу художника и ученого-психолога, он подчеркивает, что и в научном исследовании, начинающемся с аналитических проце-ДУР,
«синтез "чужого Я"... складывается в воображении путем воспроизведения в себе подобия целостного состояния чужой души»41.
Эту идею Лапшин развивает применительно к различным видам творческой деятельности в своем трактате «Философия изобретения и изобретение в философии...», где пишет, что
«...построение характеристики получается не одним механическим объединением отдельных записей, но сверх того при наблюдении человека и экспериментации над ним мы должны по возможности перевоплотиться мысленно в него»42.
Мне представляется, что в данном случае подход Лапшина достаточно близок построениям Л. П. Карсавина, не отличающимся методологической строгостью. Рассматривая три вида «истории души» (автобиография, биография и художественная литература), Карсавин констатирует:
«Исходным моментом художественного творчества всегда является усмотрение некоторой реальной личности»43.
Обнаруживая, как и Лапшин, аналогии труда художника и историка, Карсавин пишет:
«Историк... стремится к возможно большей индивидуализации и конкретизации познаваемого. Он "вычитывает" из текста всегда более того, на что текст его уполномочивает. Описание характера исторического героя, его наружности... всегда конкретнее, чем говорящие о них свидетельства современников»44.
Карсавин пишет о неизбежности «художественно-творческой конкретизации исторической действительности», но при этом подчеркивает, что «конкретизация не должна противоречить тому, что доподлинно известно: историк более связан, чем художник»45.
41 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве. С, 251.
42 Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии... С. 106.
43 Карсавин Л. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 83.
44 Там же, С. 84.
45 Там же. С. 85.
161
11 -6867
Обобщая различия в позициях Лапшина и Лаппо-Данилевского по проблеме воспроизведения «чужого Я», можно прийти к выводу, что суть их в конечном счете сводится к тому, что Лапшин, исследуя с привлечением обширного эмпирического материала и строгими методами процесс воспроизведения «чужого Я», фактически не ставит проблему верификации полученного результата. Практически это означает, что исследованный Лапшиным метод работает только в границах одной культуры в определенный период ее существования, потому что если мы можем лишь надеяться, что правильно опознали по внешним проявлениям состояния душевной жизни у близкого нам по культуре человека, то, без всякого сомнения, такая уверенность невозможна при попытке понять человека иной культуры. Причем, говоря об иной культуре, целесообразно воспользоваться понятиями «состояние культуры» и «период культуры», применяемыми Лаппо-Данидевским, что позволяет рассматривать иную культуру как в ко-экзистенциальном, так и в историческом плане46. Таким образом, если метод, описанный Лапшиным, некорректен при анализе иной культуры, то это означает, что он неприменим и к историческому познанию. Хотя Лапшин и отмечает, что в начале XX в. перевоплощаемость в искусстве затрагивает все новые сферы, поскольку
«.„с ростом общечеловеческой солидарности, с развитием в человечестве демократических тенденций, с успехами исторических знаний искусство захватывает все более и более широкие круги в пространстве и времени для перевоплощаемости художника»47.
Мне представляется, что Лапшин выдает здесь желаемое за действительное. В начале мы, рассматривая социокультурные факторы актуализации проблемы «чужого Я», акцентировали внимание на том, что именно осознание «всеединства человечества» как в культурном (коэкзистенциальном), так и в историческом (эволюционном) плане заставляет поставить проблему «Другого», но при этом вовсе не предопределяет ее адекватного решения.
Разрабатываемое Лап по-Данилевским понятие «чужой одушевленности» как исходное понятие его методологической системы можно соотнести с понятием «культурная личность», о которой пишет Рик-керт:
«...негенерализируемое "духовное" единство жизни есть единство культурной личности, которая с точки зрения ее культурного значения замыкается в неделимое индивидуальное целое»48.
46 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 463—464.
47 Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве... С. 258
48 Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре//Культурология. XX век: Антология. М., 1995. С. 93.
162
Но если Риккерт пишет только о том, что сущность индивидуальности может быть понята лишь «при помощи индивидуализирующего исторического метода», то Лаппо-Данилевский последовательно разрабатывает методологию воспроизведения «чужой одушевленности» в сознании исследователя.
Принципиально важно и то, что под индивидуумом Лаппо-Данилевский понимает не только человека. Вводя в определение объекта исторической науки понятие «изменения» и рассматривая его как результат психического взаимодействия между средой и индивидуумом, исследователь подчеркивает, что понятия индивидуальности и среды могут быть более или менее широкими: под индивидуальностью может пониматься
«группа народов, между собой родственных (или государств), или отдельный народ (или государство), или общественный слой, или город, или союз, или, наконец, отдельное физическое лицо»49, а среда должна мыслиться также «с индивидуальными особенностями, отличающими ее от какой-либо другой среды»50.
Сформулировав понятие «коллективный индивидуум», Лаппо-Данилевский в качестве объединяющего фактора рассматривает единство воли, способность к единству целеполагания и действия для достижения цели. Ученый поставил задачу воспроизведения психики этого коллективного индивидуума. Не анализируя здесь проблему соотношения понятий «психика коллективного индивидуума» и «менталь-ность», отметим лишь, что идея Лаппо-Данилевского представляется не менее плодотворной хотя бы в силу констатации единства психики, и кроме того, — подчеркнем это еще раз — она выступает как исходный момент исследования, а не как одна из составных частей научной реконструкции действительности в системе «экономика — социальные отношения — ментальность».
Лаппо-Данилевский сосредотачивает свои усилия на разработке строго научной теоретике-познавательной концепции точного, верифицируемого исторического знания. Рассматривая психологическое понимание человека как основную задачу гуманитаристики, а понимание человека прошлого (и шире — индивидуума, под которым может пониматься как отдельный человек, так и общность людей — в предельном смысле человечество) как задачу исторической науки, именно невозможностью полного воспроизведения «чужого Я» обусловливает Лаппо-Данилевский границы исторического, и в целом гуманитарного, познания. Он пишет:
«...воспроизведение чужой одушевленности во всей ея полноте представить себе нельзя, хотя бы уже потому, что в таком акте всегда соучаствует то сознание, в котором чужая одушевленность воспро-
49 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 323. » Там же. С. 321.
163
изводится: "я" не могу перестать быть "я" даже в момент сочувственного переживания чужого "я". Такое переживание, ассоциирование и заключение по аналогии обыкновенно сводится к воспроизведению в себе не чужого "я", а более или менее удачной комбинации некоторых элементов его психики...»51.
Но признание границ познаваемого в истории в связи с ограниченностью индивидуальным опытом исследователя возможностей воспроизведения «чужой одушевленности» не ведет к эпистемологическому пессимизму, поскольку методологический подход Лаппо-Дани-левского максимально отодвигает эти границы и расширяет поле строго научных гуманитарных исследований. Лаппо-Данилевский создает оригинальное учение о продуктах культуры — исторических источниках (фактически об источниках гуманитарного познания).
Вспомним, что и В. Дильтей, и Н. Я. Грот отмечали необходимость пользоваться «предметными продуктами психической жизни» при воспроизведении «чужой одушевленности».
С только что рассмотренной проблемой самым тесным образом связана и другая — индивидуализация исторического знания. Причем в двух смыслах: во-первых, усиливается его индивидуально-психологическое значение, во-вторых, нарастающее стремление осмыслить исторический процесс как единое целое сопровождается ростом понимания субъективного характера такого осмысления.
Если попытаться выявить типологию индивидуально-психологическог
«Каждый из существующих трех типов истории может законно развиваться лишь на известной почве и в известном климате, на всякой другой почве он вырождается в сорную траву, заглушающую здоровые побеги»52.
51 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 313.
" Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. I. С. 174.
164
В этом высказывании Ницше понятия «известная почва» и «известный климат» вовсе не обязательно воспринимать как фигуральные. Для этого достаточно вспомнить, какое значение, со времен Гердера и Гегеля, придавалось в историографии XIX в. географическому фактору культурного процесса. Именно географический (климатический) фактор лежит в основе гегелевского деления народов на исторические и неисторические. И рискнем предположить, вопреки духу историософии ницшеанства, что степень и характер востребованности того или иного способа историописания меняется от эпохи к эпохе.
Однако не только от данного «состояния и периода» культуры зависит востребованность определенного способа историописания, но и от стремлений самого индивидуума.
«Если человек, желающий создать нечто великое, вообще нуждается в прошлом, — пишет Ницше, — то он овладевает им при помощи монументальной истории; кто, напротив, желает оставаться в пределах привычного и освещенного преданием, тот смотрит на прошлое глазами историка-антиквария, и только тот, чью грудь теснит забота о нуждах настоящего и кто задался целью сбросить с себя какою бы то ни было ценою угнетающую его тягость [выделено мной. — М. Р.], чувствует потребность в критической, т.е. судящей и осуждающей, истории»53.
Естественно, что обозначенные здесь общекультурный и индивидуально-психологический факторы взаимообусловлены. Механизм их связи можно гипотетически описать при помощи предложенного Э. Фроммом понятия «социальный характер». Еще в опубликованной в 1941 г. работе «Бегство от свободы» Фромм намечает механизм зависимости социального и индивидуального:
«Образ жизни, обусловленный особенностями экономической системы, превращается в основополагающий фактор, определяющий характер человека, ибо властная потребность самосохранения вынуждает его принять условия, в которых ему приходится жить»54.
Все три названные Ницше способа историописания сформировались на протяжении XVIII-XIX вв. и к рубежу XIX-XX вв. сохранили свою актуальность, хотя, конечно, претерпели некоторую модификацию.
«Монументальный» способ историописания сохраняет свою популярность. Специфика его в XX в., на мой взгляд, состоит в том, что он в значительной мере идеологизируется, т.е. используется государством для внушения своим гражданам определенных идей, или иными словами — для выработки вполне определенного «социального характера». Хрестоматийные примеры — героизация Ивана Грозного
53 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни. С. 174.
54 Фромм Э. Бегство от свободы. М., 1995. С. 25.
165
и Петра Великого в эпоху сталинизма, обращение к образам Александра Невского, Дмитрия Донского во время войны, популярность Столыпина (правда, эта популярность почему-то не распространяется на такие понятия, как «столыпинский галстук» и «столыпинский вагон») у реформаторов последних лет.
То, что Ницше называет «антикварной» историей, как мне представляется, формируется как феномен культурного бытия несколько позже, в связи с формированием исторического самосознания общества. Хотя истоки «антикварной» истории следует также, на мой взгляд, искать в рационализме и атеизме XVIII в. Если сомнения в религиозной морали ведут к поиску рациональных оснований нравственности и к требованию от научного исторического знания достоверных нравоучительных примеров, то сомнения в истинности религиозной картины мира ставят перед человеческой психикой еще одну проблему — проблему страха смерти. Здесь можно вспомнить страдания принца датского, а можно обратиться к исследованию Ф. Арьеса, убедительно показавшего изменения в отношении человека к смерти в ходе исторического развития55. На мой взгляд, именно «антикварная» историю берет на себя в значительной мере функцию преодоления страха ограниченности земного бытия.
Заметим, что Ницше признавал практическую полезность «антикварного» историописания для обывателя, поскольку он
«...озаряет скромные, суровые и даже убогие условия, в которых живет отдельный человек или народность, светом простого, трогательного чувства удовлетворения и довольства...»56.
Эта мысль Ницше представляется мне весьма актуальной, поскольку в наше время, когда резко сменяются культурные стереотипы, такая история в определенной степени необходима, тем более что
«...она привязывает даже и менее избалованные судьбой поколения к их родине и родным обычаям».
И здесь мы можем согласиться с Ницше, который считал печальной судьбу народа, «потерявшего преданность своему прошлому и ставшему жертвой неутомимых космополитических поисков новых форм»57.
Итак, «антикварная» история порождает у обывателя чувство «укорененности» в истории. Это чувство также может использоваться в идеологических целях, но оно гораздо меньше поддается идеологизации. В силу этого к «антикварной» истории, по-видимому, тяготеет и
краеведение, всплеск интереса к которому также наблюдается в последнее время. И не случайно первые из историков, кого репрессировала советская власть, были краеведы.
Для возникновения того способа историописания, который Ницше называет «критическим» первым условием, является восприятие истории как процесса, заканчивающегося в настоящем. Но особо подчеркнем, что необходимо не просто некое целостное восприятие истории, а понимание того, что исторический процесс не полностью подвластен человеческой воле, в частности воле законодателя, а имеет свою внутреннюю логику развития. Итак, то, что мы вслед за Ницше можем назвать «критической» историей, на первый взгляд, вполне отвечает социальному запросу современного общества. Но вспомним, что Ницше находил изъяны в каждом из типов историописаний. Чем же опасна «критическая» история? Вскрывая механизм «суда над историей», Ницше показывает, что «критическая» история часто превращается в
«...попытку создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому прошлому, от которого мы действительно происходим...»58.
Скептически настроенный читатель может возразить против слишком большого внимания, уделяемого нами построениям Ницше, которые, на первый взгляд, не оказали существенного влияния на историческое знание XX в.: оно по-прежнему стремилось к научности, к нравоучительности, к полноте охвата исторического бытия и к «суду над историей». Но неожиданно мы обнаруживаем любопытную перекличку с построениями Ницше в статье М. А. Бойцова «Вперед, к Геродоту!», дважды опубликованной в 1999 г. и активно дискутировавшейся профессиональным сообществом историков. Так, Бойцов утверждает, что
«...тот конкретный, весьма специфический вид исторического знания, который принято называть исторической наукой и который преобладал в Европе в XIX в., уже не переживает кризис — он давно умер...»59.
Ницше же характеризовал научное историческое знание, сложившееся к исходу XIX в., весьма нелестно:
«Словно из неиссякаемого источника, изливаются на человека все новые и новые потоки исторического знания... Современный человек вынужден,,, всюду таскать с собой невероятное количество неудобоваримых камней знаний...»60.
55 См.: Арьес Ф. Человек перед лицом смерти: Пер. с фр. М., 1992.
56 Ницше Ф. Указ. соч. С. 175.
57 Там же. С. 175-176.
58 Ницше Ф. Указ. соч. С. 179.
59 Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Историк в поиске: ходы к изучению прошлого. М., 1999. С. 151.
60 Ницше Ф. Указ. соч. С. 180.
166
Микро- и макропод-
167
При существенном несогласии с общей концепцией Бойцова, мы все же согласимся с тем, что понимание прошлого часто зависит даже не столько от понимания настоящего, сколько от «воображаемого («предвидимого») будущего — это преодоление в нем страхов, пугающих нас в настоящем»^. Выше мы уже цитировали Ницше, который, характеризуя «критическую» историю, писал, что она призвана помочь сбросить «.угнетающую человека тяжесть».
Обретенное понимание индивидуально-психологического значения исторического знания не могло не сказаться и на построении теорий исторического процесса. Они стали утрачивать свою категоричность, свои претензии на объективность, на естественно-научную точность.
2. Глобальные теории исторического процесса
цивилизационного характера и проблема
сравнительно-исторического исследования
Субъективность ощущения и осмысления целостности исторического процесса, воспринимаемая в XX в. — веке теоретического, эстетического, политического и даже (в ситуации постмодерна) этического плюрализма — не как недостаток, в преодолении которого и заключается смысл собственно научного познания, а как норма, с которой приходится считаться, приводит к увеличению многообразия историко-теоретических конструкций, принимающих иногда весьма причудливые формы. Эти построения существенно различаются своей философской основой, методологическими принципами, интеллектуальными источниками, питавшими мысль их авторов, поэтому каждое из них требует специального рассмотрения. Но в границах нашей проблематики — принципов построения исторического мета-нарратива — нам придется ограничиться некоторыми, наиболее яркими примерами, акцептировать внимание на отдельных аспектах наиболее ярких метаисторических построений, которые позволяют, на мой взгляд, обнаружить существенную тенденцию в глобальных исторических построениях, значимую и для «практикующих» историков.
Несмотря на разнообразие историко-теоретических конструкций, в историософии XX в. не так много общепризнанных исторических произведений глобального масштаба. В первую очередь следует назвать «Закат Европы» немецкого философа Освальда Шпенглера и «Постижение истории» английского историка Арнольда Тойнби. Хотя, назвав эти произведения «общепризнанными» образцами культурологического подхода, мы несколько погрешили против истины, поскольку их построения вызвали, наверное, больше все же критических
61 Бойцов М. А. Указ. соч. С. 147.
отзывов, чем восторженных. Впрочем, можно рассматривать критику как специфическую форму признания...
«Закат Европы» Освальда Шпенглера и «A Study of History» Арнольда Тойнби
О. Шпенглер, по-видимому, глубже других ощущал субъективность своего построения, но в то же время понимал культурную и историческую обусловленность своей субъективности. Зависимость историка от своего времени и в этом смысле невозможность объективного ис-ториописания осознавал и А. Тойнби.
Освальд Шпенглер;
«.. .могу я охарактеризовать суть того, что мне удалось обнаружить, как нечто "истинное", истинное для меня и, верится мне, также и для ведущих умов наступающей эпохи, а не истинное "в себе", т.е. оторванное от условий крови и истории, поскопь-ку-де таковых не существует...»".
Арнольд Тойнби:
«В каждую эпоху и в любом обществе изучение и познание истории, как и всякая иная социальная деятельность, подчиняются господствующим тенденциям данного времени и места. В настоящий момент жизнь западного мира определяют два института: индустриальная система экономики и столь же сложная и запутанная политическая система, которую мы называем "демократией", имея в виду ответственное парламентарное представительное правительство суверенного национального государства»65.
Оба автора, стремясь к целостности исторического построения, не ставят перед собой цель «охватить всю совокупность фактов, без единого исключения».
168
Шпенглер:
«Тем резче следует мне подчеркнуть границу, положенную мною самому себе в этой книге. Пусть не ищут в ней полноты. Она содержит лишь одну сторону того, что предстает моему взору, лишь один взгляд на историю, своего рода философию
Тойнби:
«В наше время нередко встречаются учителя истории, которые определяют свои семинары как "лаборатории" и, возможно не сознавая этого, решительно ограничивают понятие "оригинальное исследование" открытием или верификацией каких-
62 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории. М., 1993,
Т. I.C. 124-125.
63 Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1991. С. 14.
169
судьбы, к тому же еще и первую в своем роде. Она насквозь созерцательна и написана на языке, силящемся чувственно копировать предметы и отношения, а не заменять их понятийными рядами, и обращена она только к таким читателям, которые способны в равной мере переживать словесную звукопись и образы».
либо фактов, прежде не установленных... Налицо явная тенденция недооценивать исторические работы, написанные одним человеком, и эта недооценка особенно заметна, когда речь идет о трудах, касающихся всеобщей истории. Например, «Очерк истории» Герберта Уэллса был принят с нескрываемой враждебностью целым рядом специалистов. Они беспощадно критиковали все неточности, допущенные автором, его сознательный уход от фактологии. Вряд ли они были способны понять, что, воссоздавая в своем воображении историю человечества, Г. Уэллс достиг чего-то недоступного им самим, о чем они и помыслить не смели».
Конечно, никто не оправдывает фактические погрешности в работе историка, его незнание исторического материала. Речь идет о том, что фактологическая точность и исчерпанность не должны быть критерием оценки исторического труда. Мне представляется чрезвычайно важным подчеркнуть именно эту мысль, поскольку сейчас мы постоянно сталкиваемся с двумя взаимоисключающими ситуациями. Во-первых, очень устойчивой оказалась описанная Тойнби тенденция — оценивать исторический труд по наличию в нем нового фактического материала (читай: ссылок на хранящиеся в архиве источники). Эта «позитивистская» традиция в условиях кризиса метанарратива обрела второе дыхание (о чем шла речь в самом начале, см. с. 33—35 ). Во-вторых, попытка отказаться от самодовлеющего значения фактов часто ведет к пренебрежению к точности исследования, к вольному обращению с историческим материалом, а в конечном счете, к подмене строгого научного исследования исторической эссеистикой. Стремление сочетать строгое отношение к историческому факту с его подчиненностью общей картине мирового исторического процесса, на мой взгляд, в равной мере свойственно и Шпенглеру и Тойнби, но решают они эту задачу по-разному.
Тойнби приписывает отношение к факту как к некой самоценности воздействию изживающей себя индустриальной эпохи:
«Индустриализация исторического мышления зашла столь далеко, что в некоторых своих проявлениях стала достигать патологических форм гипертрофии индустриального духа. Широко известно, что те индивиды и коллективы, усилия которых полностью сосредоточены на пре-
170
вращении сырья в свет, тепло, движение и различные предметы потребления, склонны думать, что открытие и эксплуатация природных ресурсов — деятельность, ценная сама по себе, независимо от того, насколько ценны для человечества результаты этих процессов»64.
Сравнение удивительно точное. Вспомним забастовки английских шахтеров начала правления Маргарет Тэтчер или российских у «Белого дома» в начале 1990-х годов, среди главных требований которых было не закрывать шахты, даже если они нерентабельны, даже если этот уголь не нужен, а работа по его добыче опасна. Не так ли историк, с удовольствием изучающий документы в архиве, часто предпочитает не только не отвечать на вопрос «зачем?», но и не задавать его себе. Возможно, он утешает себя рассуждениями в духе Дюркгейма: когда-нибудь кто-нибудь обобщит, создаст теорию и т.п.
Как гончар не должен превращаться в раба своей глины, так и историк не должен быть рабом факта, считает Тойнби, вполне сознавая отличия труда историка от индустриального производства. Тойнби, приступая к выстраиванию целостной теории исторического процесса, ставит принципиально новую проблему, обусловленную уже не раз упоминавшейся необходимостью выхода за рамки национальных историографии и осмысления исторического процесса в его целостности, — проблему «поля исследования, умопостигаемого самого по себе»65. Исходный момент рассуждений Тойнби — осознание невозможности понимания национальной истории в рамках только европейского исторического процесса:
«Западное общество ныне отнюдь не занимает того господствующего положения, которое характеризовало ситуацию прошлого века... Приблизительно до 1875 г. два господствовавших тогда института — индустриализм и национализм — действовали сообща, созидая великие державы. После 1875 г. начался обратный процесс: индустриальная система стала резко наращивать свою активность, так что размах ее деятельности обрел глобальный характер, тогда как система национализма стала проникать вглубь, в сознание национальных меньшинств, побуждая их к созданию своих собственных государств...»64.
Мы видим, что в середине прошлого века Тойнби уловил тенденцию, которая полномасштабно проявилась в начале 60-х годов во время создания суверенных государств народами Африки, а сейчас приобретает новые формы — антиглобалистского движения.
Тойнби выделяет три составляющих исторического процесса — экономическую, политическую и культурную. Определяя границы «про-
*" Тойнби А. Дж. Постижение истории. С. 16. 65 Там же. С. 28. fi6 Там же. С. 19.
171
странственного диапазона того общества, частью которого является Великобритания», он приходит к следующему выводу:
«Границы его обнаружены нами в пересечении трех планов социальной жизни — экономического, политического и культурного, причем каждый из этих планов имеет свои границы распространения, зачастую не совпадающие с границами исследуемого нами общества. Например, экономический план современного общества, несомненно, охватывает всю освоенную человеком поверхность нашей планеты... В политическом плане также можно констатировать носящую глобальный характер взаимозависимость... Однако как только мы переходим к культурному плану, действительные связи общества, к которому принадлежит Великобритания, с остальным миром окажутся куда скромнее...»67.
Эта мысль Тойнби для нас чрезвычайно важна, поскольку в рамках компаративного исследования заставляет ставить вопрос о масштабности и границах сравниваемых социальных структур. Именно для того, чтобы «отличать это общество от других», Тойнби восстанавливает имя той социокультурной общности, в рамках которой может быть определена история Великобритании — «западное христианство». Но само это понятие вызывает потребность дальнейших сопоставлений и заставляет Тойнби выделить еще четыре «живых общества того же вида, что и наше»: православно-христианское (византийское), исламское, индуистское и дальневосточное. Расширение поля исследования приводит Тойнби к идентификации целого ряда цивилизаций, а попытка определить место «западно-христианской» цивилизации в их кругу наводит на следующее размышление сравнительно-исторического характера:
«...исследуя общество, именуемое нами "западным", мы обнаружили, что оно проявляет тенденцию к постоянному расширению. Однако мы должны признать, что за все время существования общество это так и не добилось доминирующего положения в мире во всех его трех планах — экономическом, политическом и культурном.
Это заключение весьма важно для определения метода исследования. Прежде всего отметим наличие двух типов связи: отношения между общинами в рамках одного общества и отношения между обществами в рамках более крупной единицы. В терминологии современных историков, которые игнорируют образования более крупные, чем нация, отношения второго рода называются двусмысленным термином "международные"... Для дела развития исторической науки было бы целесообразно ввести различие между международными отношениями, которые определяют связи между го-
172
67 Тойнби А. Дж. Постижение истории. С. 31.
сударствами внутри данного общества, и международными отношениями, определяющими связи экуменического характера между самими обществами. И предстоит затратить немало усилий, чтобы исследовать отношения второго типа»66.
Исследование отношений второго типа заставляет Тойнби пересмотреть концепцию «непрерывности истории», которую он небезосновательно характеризует как «наиболее привлекательную из всех концепций» и как «построенную по аналогии с представлениями классической физики»:
«...понятие непрерывности имеет значение только как символический умозрительный образ, на котором мы вычерчиваем восприятие непрерывности во всем реальном многообразии и сложности...
При изучении временных отношений мы убедились, что необходимо различать две степени непрерывности: непрерывность между последовательными периодами и фазами в истории одного и того же общества и непрерывность как связь во времени самих обществ. Особо следует выделить непрерывность второго ряда, ибо она представляет собой значительный феномен».
Для прояснения своего размышления Тойнби прибегает к распространенной среди историков аналогии с человеческой жизнью:
«Главы истории любого отдельно взятого общества напоминают последовательные ступени опыта человека. Так, связь между одним обществом и другим напоминает отношения между родителем и ребенком. Во-первых, ребенок физически наследует от родителя определенные свойства; во-вторых, самим актом рождения обретая некоторую самостоятельность, ребенок тем не менее еще долгое время не может жить без попечения родителей... Общее влияние, которое оказывают родители на своих детей, без сомнения, очень велико. Тем не менее ребенок в некотором смысле является самостоятельным индивидуумом с момента, когда он начинает сознавать самого себя. Когда же в период зрелости он станет действительно независимым от родителей и обретет собственный взгляд на мир, способность решать свои жизненные проблемы самостоятельно, он станет окончательно независимым "новым взрослым" и будет в состоянии породить потомство и дать ему образование. При сравнении непрерывности жизней родителя и ребенка с непрерывностью опыта того или иного индивидуума нельзя отрешиться от того непреложного факта, что рождение и смерть воздвигают глубокую пропасть между индивидуумами»*9.
68 Тойнби А. Дж. Постижение истории. С. 34. и Там же. С. 39-40.
173
Тем самым Тойнби дает свой вариант ответа на вопрос, поставленный Шпенглером:
«Имеют ли основополагающие для всего органического понятия "рождение", "смерть", "юность", "старость", "продолжительность жизни" и в этом круге [человеческой истории. — М. Р. ] некий строгий и никем еще не вскрытый смысл? Короче, не лежат ли в основе всего исторического общие биографические праформы?»70.
Итак, рассмотрение проблемы «умопостигаемого поля истории» привело Тойнби, в частности, к следующим выводам:
«а) умопостигаемые поля исторического исследования... представляют собой к настоящему времени общества с более широкой протяженностью как в пространстве, так и во времени, чем национальные государства...
б) ...Общество, а не государство есть тот социальный "атом", на котором следует фокусировать свое внимание историку;
<...>
г) ни одно из исследуемых обществ не охватывает всего человечества, не распространяется на всю обитаемую землю и не имеет сверстников среди обществ своего вида...
д) непрерывность, преемственность в развитии обществ выражены значительно слабее, чем непрерывность между фазами истории одного общества (настолько слабее, что есть смысл различать эти два типа непрерывности)...»71.
Исходя из этого Тойнби по-новому определяет сам предмет исторической науки, включая в него компаративную составляющую, в ее как коэкзистенциальном, так и в историческом аспекте. Рассматривая историю как «исследование человеческих отношений», Тойнби пишет:
«Ее подлинный предмет — жизнь общества, взятая как во внутренних, так и во внешних ее аспектах. Внутренняя сторона есть выражение жизни любого данного общества в последовательности глав его истории, в совокупности всех составляющих его общин. Внешний аспект — это отношение между отдельными обществами, развернутые во времени и пространстве»73.
Рассматривать характер внутрицивилизационного развития, концепцию «вызов — ответ» мы здесь не будем. Нам важно подчеркнуть, что без рассмотрения двадцати одной цивилизации и сопоставления с
70 Шпенглер О. Указ. соч. С. 128.
71 Тойнби А. Указ. соч. С. 40.
72 Там же. С. 41.
174
ними европейской европеец середины XX в. уже не может обрести свою социокультурную идентичность.
При всей уязвимости для критики построений Шпенглера ему удалось, казалось бы, невозможное — совместить идиографический подход с глобальным историософским построением. Шпенглер ставит традиционный для историософии вопрос поиска «путеводной нити» исторического процесса среди многообразия случайностей, но ставит его по-новому:
«Существует ли логика истории? Существует ли по ту сторону всего случайного и не поддающегося учету в отдельных событиях некая, так сказать, метафизическая структура исторического человечества, принципиально независимая от повсеместно зримых, популярных, духовно-политических строений поверхностного плана? Скорее сама вызывающая к жизни эту действительность более низкого ранга? Не предстают ли общие черты всемирной истории понимающему взору в некоем постоянно возобновляющемся гештальте, позволяющем делать выводы? И если да, то где лежат границы подобных заключений? Возможно ли в самой жизни — ибо человеческая история есть совокупность огромных жизненных путей, для персонификации которых уже словоупотребление непроизвольно вводит мыслящие и действующие индивиды высшего порядка [выделено мной. — М. Р.], как-то: «античность», «китайская культура» или «современная цивилизация», — отыскать ступени, которые должны быть пройдены, и притом в порядке, не допускающем исключений?»73.
Для понимания целостности построения Шпенглера необходимо различать в его концепции понятия «математическое число» и «хронологическое число»:
«Я со всей строгостью отделяю — не по форме, а по субстанции — органическое восприятие мира от механического, совокупность геш-тальтов от совокупности законов, образ и символ от формулы и системы, однократно-действительное от постоянно-возможного, цель планомерно упорядочивающей фантазии от цепи целесообразно разлагающего опыта или — чтобы назвать уже здесь никем еще не замеченную, весьма многозначительную противоположность — сферу применения хронологического числа от сферы применения математического числа»74.
Практически это же наблюдение повторяется четверть века спустя у известного французского историка, одного из основателей школы «Анналов» Марка Блока:
73 Шпенглер О. Указ. соч. С. 128.
74 Там же. С. 131-132.
175
«...Историк не только размышляет о "человеческом". Среда, в которой его мысль естественно движется, — это категория длительности. Конечно, трудно себе представить науку, абстрагирующуюся от времени. Однако для многих наук оно не что иное, как некая мера. Напротив, конкретная и живая действительность, необратимая в своем стремлении, время истории — это плазма, в которой плавают феномены, это как бы среда, в которой они могут быть поняты. Число секунд, пет или веков, требующееся радиоактивному веществу для превращения в другие элементы, это основополагающая величина для науки об атомах. Но произошла ли какая-то метаморфоза тысячу лет назад, вчера, сегодня или должна произойти завтра, — это обстоятельство, наверное, заинтересовало бы уже геолога, потому что геология — на свой лад дисциплина историческая, для физика же это обстоятельство совершенно безразлично. Зато ни один историк не удовлетворится констатацией факта, что Цезарь потратил на завоевание Галлии 8 лет; что понадобилось 15 лет, чтобы Лютер из эр-фуртского новичка-ортодокса вырос в виттенбергского реформатора. Историку гораздо важнее установить для завоевания Галлии его конкретное хронологическое место в судьбах европейских обществ...»75.
Продолжая сопоставление природы и истории и соответственно наук, которые имеют их своим предметом, Шпенглер использует понятия «физиогномика» и «систематика» (так называется первый параграф второй главы его труда). Проводимое им сопоставление этих понятий в значительной мере соответствует делению наук на номотети-ческие и ид ио граф и чес кие:
«Природа и история; так для каждого человека противостоят друг другу две крайние возможности упорядочения окружающей его действительности в картину мира»7*.
Правда (что принципиально важно), Шпенглер различает их как разные способы упорядочения единого мира:
«Математика и принцип каузальности ведут к естественному упорядочению явлений, хронология и идея судьбы — к историческому. Оба порядка охватывают, каждый для себя, весь мир. Различен лишь глаз, в котором и через который осуществляется этот мир»77.
Мы видели, что Тойнби ставит задачу перейти от исследования государства и международных отношений как межгосударственных к исследованию общества и международных отношений как межциви-
75 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М., 1986. С. 18-19. Г6 Шпенглер О. Указ. соч. С. 250. 77 Там же. С. 134.
176
лизационных (в предельном плане). Шпенглер стремился заменить привычный для историков принцип казуальности, который годится только для упорядочения сравнительно легко вычленяемых фактов политической истории, морфологическим, предполагающим целостное исследование культуры в совокупности ее составляющих:
«...в исследовании, подобном настоящему, речь может идти не о том, чтобы учитывать поверхностно наблюдаемые события духовно-политического рода вообще, упорядочивая их сообразно "причине" и "следствию" и прослеживая их внешнюю, рассудочно-доходчивую тенденцию. .. Дело не в том, что представляют собою конкретные факты истории, взятые сами по себе как явления какого-либо времени, а в том, что они означают и обозначают своим явлением. Современные историки полагают, что делают больше, чем требуется, когда они привлекают религиозные, социальные и в случае необходимости даже исто-рико-художественные подробности, чтобы "проиллюстрировать" политический дух какой-либо эпохи. Но они забывают решающее — решающее в той мере, в какой зримая история есть выражение, знак, обретшая форму душевность. Я еще не встречал никого, кто принимал бы всерьез изучение морфологического сродства, внутренне связующего язык форм всех культурных сфер, кто, не ограничиваясь областью политических фактов, обстоятельно изучил бы последние и глубочайшие математические идеи греков, арабов, индусов, западноевропейцев, смысл их раннего орнамента, их архитектурные, метафизические, драматические, лирические первоформы, полноту и направления их великих искусств, частности их художественной техники и выбора материала, не говоря уже об осознании решающего значения всех этих факторов для проблемы форм истории»78.
Попытка рефлексии своего индивидуального взгляда на историческую реальность, понимание зависимости исторических построений от социокультурной ситуации — это как раз то, что позволяет историку попытаться преодолеть свою субъективность и ограниченность рамками той культуры, к которой он принадлежит, взглянуть на свою культуру как бы со стороны, выйдя за ее пределы и ощутив «дистанцию» от предмета своего исследования. Шпенглер убежден, что сравнительное исследование культур на основе морфологического метода позволяет
«...сделать решительный шаг и набросать картину истории, не зависящую больше от случайного местоположения наблюдателя в какой-либо — его — «современности» и от его качества как заинтересованного члена отдельной культуры, религиозные, умственные, политические и социальные тенденции которой соблазняют его расположить исторический материал сообразно некой ограничен-
Шпенглер О. Указ. соч. С. 132-133.
177
12-6867
нои во времени и пространстве перспективе и тем самым навязать событию произвольную, поверхностную и внутренне чуждую ему форму.
<...>
...Современные историки гордятся своей объективностью, но этим они выдают, сколь мало осознаются ими собственные их предрассудки. Можно было бы поэтому сказать... что до сих пор вообще отсутствовало действительно историческое рассмотрение... рассмотрение, которое обладало бы чувством дистанции настолько, чтобы в общей картине мировой истории рассматривать и само настоящее — являющееся таковым, конечно, лишь в отношении од-ного-единственного из неисчислимых человеческих поколений — как нечто бесконечно далекое и чуждое, как некий период, значимость которого никак не выделяется на фоне прочих, без фальсифицирующего масштаба каких-либо идеалов, без самосоотнесенности, без желания, заботы и личного внутреннего участия, как того требует практическая жизнь...»79.
Мечта, конечно, утопическая, но можно согласиться со Шпенг-лером в том, что только масштабный взгляд на историю человечества в ее целом позволяет хотя бы приблизиться к ее достижению.
А теперь сопоставим основные идеи цившшзационных построений с размышлениями русского мыслителя. Конечно, если бы мы строго выдерживали хронологический принцип разворачивания картины смены способов построения исторического метанааратива, то место концепции А. С. Хомякова в XIX в. Но ряд мыслей Хомякова на редкость созвучны концепциям XX в. Кратко остановимся на его воззрениях исключительно для сопоставления с иными цивилизационными теориями. Это неудивительно, славянофильские взгляды Хомякова заставили его искать способ выявления специфики русской цивилизации.
Заметим, что аналогичную методологическую проблему — выделения аспектов мировой истории и определения корректных границ их рассмотрения — поставил и по-своему оригинально решил (впрочем, не на строгой научной основе, а скорее в жанре историософской эссеистики) еще русский философ XIX в., один из основоположников славянофильства Алексей Степанович Хомяков. Рассматривая историю как науку о человеке, Хомяков выделяет три ее главных начала, выделенные на основе «примет внутренней вольной жизни человеческой, а не рабски постоянных законов земного вещества». Убедившись в «невозможности найти всеобъемлющую форму» для исторического процесса, Хомяков видит выход
79 Шпенглер О. Указ. соч. С. 248-249.
178
«в соединении нескольких форм, каждая из которых более или менее одностороння и не удовлетворительна, но в то же время необходима для полного обозрения современного человечества»80.
Хомяков делит человечество по племенам, по государствам и по верам. Во-первых, он разделяет человечество по племенам. Для того чтобы понять смысл этого деления, необходимо учесть то большое значение, которое придавали историки XVIII—XIX вв. географическому фактору в развитии человечества. Отличие человечества от иных живых существ Хомяков видит в том, что
«...человек свободен, он не связан законами почвы, климата, возвышенностей или углублений шара».
Но поскольку
«...человек по своему вещественному составу подчинен общим уставам земной природы», то «черты, неизменно передаваемые от поколения поколению, служат основанием разделения всего человечества на несколько племен, отличных одно от другого».
Хомяков пишет об отсутствии оснований для утверждения о зависимости «между наружными признаками этих племен и климатами, в которых развивались они», но констатирует, что
«рассеянные по лицу Земли собственною волею или силою обстоятельств, они сохраняют навсегда формы, полученные ими в наследство от родоначальников, назло климатам и землям, в которых они теперь живут»81.
Это постоянство деления по племенам обусловливает его простоту и удобство. При этом Хомяков подчеркивает, что этот признак имеет на только биологическое значение, хотя он вовсе не умаляет значение биологического, отмечая, что
«влияние племени на развитие и направление умственных способностей народов несомненно и точно так же важно, как влияние организма каждого отдельного человека на его духовную жизнь».
Но главное все же не в этом:
«...главный признак, от которого отправлялись бы все разыскания, уже составляет сам по себе переход от мира вещественного к миру мысли: это язык»82.
*° Хомяков Л. С. «Семирамида»: Исследование] и[стины] исторических] и!дей|//Соч.: В 2 т. М., 1994. С. 21-22. Sl Там же. 82 Там же. С. 23.
179
Хомяков высказывает удивительно современную мысль о соотношении языка и мышления:
«...как бы ни смотрели на язык — как на силу, управляющую отчасти самою мыслию, или на самое верное проявление мысли, — мы должны признаться, что деление по племенам так же важно в отношении мира духовного, как оно просто и верно в отношении вещественного описания человечества...»83.
Обоснование Хомяковым деления человечества по государствам вполне соответствует философскому контексту его времени. От рассмотрения системы «человек — природа» Хомяков переходит к анализу системы «человек — общество»:
«...человек приближается к жизни более истинной и достойной его определения, вступая произвольно в общество других людей. Начинается размен сил и взаимных пособий, поставляются условия, возникают законы, рождаются государства. Этот новый союз людей, подчинивших свой произвол и прихоти понятиям о выгодах и благе, представляет уже воплощенную мысль в органическом теле»84.
Хомяков подчеркивает неустойчивость, шаткость деления по государствам, в отличие от деления по племенам, но отмечает его повсеместную распространенность в силу его «важности... в жизненной практике и в истории мира»**. И наконец, высшая форма деления человечества, соответствующая его духовной жизни, — это деление по вероисповеданиям. Причем Хомяков рассматривает это деление как потенциально динамичное, замечая, что со временем
«...человечество, мужая разумом и образованностью, признает одни начала высшей истины; но теперь... формы религии до некоторой степени соответствуют разделению племен»66.
«Истоки истории и ее цель» Карла Ясперса
Понимание многообразия мира, социокультурных различий народов и цивилизаций рано или поздно должно было стать условием новой интеграции. Или же, как любил повторять непопулярный ныне классик: «для того, чтобы объединиться, надо сначала размежеваться».
Труд Ясперса принципиально отличается от построений Шпенг-лера и Тойнби тем, что Ясперс вновь обращается к поиску единства
83 Хомяков А. С. Указ. соч. С. 24. м Там же. С. 22. и Там же. С. 29. *6 Там же. С. 31.
исторического процесса и его единого смысла. Исходная посылка рассуждений Ясперса такова:
«Лишь история человечества в цепом может дать масштаб для осмысления того, что происходит в настоящее время»87.
180
возврата к универсальности обус-размышлений Ясперса идеям его
И.-Ф. Шиллер:
«Бесчисленное количество... событий не оставило никаких человеческих свидетельств и не было объектом человеческого наблюдения или не оставило о себе никаких следов. Это относится к событиям, которые имели место до появления человека и до изобретения письма... Весь период до возникновения языка, какое бы важное значение ни имел он для мира, является потерянным для мировой истории...
...Но и сами письменные документы не вечны. Вследствие случайностей и разрушительного действия времени погибло огромное количество памятников прошлого и лишь немногие остатки минувшего дожили до века книгопечатания»89.
Можно было бы провести и многие другие параллели. Но только что приведенное сопоставление, на мой взгляд, любопытно потому, что позволяет увидеть не только сходства, но и различия в позиции мыслителей, разделенных полутора веками времени: если Шиллер обусловливает отсутствием письменных исторических источников невозможность исторического познания, т.е. невозможность что-либо узнать о том, несомненно, историческом процессе, который объективно имел место, хотя люди не фиксировали его в письменных свиде-
Может быть, именно попыткой ловлена удивительная созвучность предшественников.
Карл Ясперс:
«Глубина длительной доистории — всеобщей основы, — по существу, не проясняется тусклым светом нашего знания. Данные исторического времени — времени письменной документации — случайны и неполны, число источников растет лишь начиная с XVI в. ...
Между безмерной доисторией и неизмеримостью будущего лежат 5000 лет известной нам истории, ничтожный отрезок необозримого существования человека»88.
87 Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991.С. 29.
8Я Там же. С. 28.
89 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения//Шиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. Т. VII. Исторические работы. М.; Л., 1937. С.607.
181
тельствах, то Ясперс время до возникновения письменной документации называет «доисторией», а «историческим» называет время «письменной документации». Хотя тут же заявляет:
«Ее [историю. — М. Р.] нельзя ограничить ни с той, ни с другой стороны, чтоб обрести тем самым замкнутую картину, полный самодовлеющий ее образ».
Но все же такая постановка проблемы позволяет выявить специфику собственно исторического как особого состояния культуры. И сам Ясперс пишет:
«Принципиально иным становится историческое сознание с того момента, как начинает опираться на эмпирические данные и только на них».
При этом к эмпирическим данным можно относиться по-разному, что мы и могли наблюдать на протяжении XVIII-XIX вв.
«Эмпирическая картина истории перед лицом этого необозримого многообразия может свестись к простому выявлению отдельных закономерностей и нескончаемому описанию множества событий...
Но можно стремиться и к сознанию единой обобщающей картины мира в ее целостности...
Каждый, кто обращается к истории, невольно приходит к этим универсальным воззрениям, превращающим историю в некое единство. Эти воззрения могут быть некритичными, более того, неосознанными и поэтому непроверенными. В историческом мышлении они обычно являются само собой разумеющимися предпосылками [выделено мной. - М. Р.]»90.
Именно этот вывод о неизбежности прихода к «универсальным воззрениям» принципиально важен для миросозерцания XX в. Ясперс ставит задачу — «набросать схему некой целостной исторической картины» и формулирует исходную посылку своей конструкции:
«При создании этой схемы я исходил из уверенности, что человечество имеет единые истоки и общую цель. Эти истоки и эта цепь нам неизвестны, во всяком случае, в виде достоверного знания... В философском осмыслении мы пытаемся приблизиться к тому и другому, к истокам и к цели».
Ясперс, как и многие его предшественники (например, Кант, Шиллер и Гегель), убежден, что для обнаружения смысла исторического процесса в огромном количестве разнообразных эмпирических данных необходима «путеводная нить», необходима системообразую-
1 Ясперс К. Указ. соч. С. 29~30.
182
щая идея, в соотнесении с которой и рассматривается эмпирический материал:
«Смысл... доступной эмпирическому познанию мировой истории — независимо от того, присущ ли он ей самой или привнесен в нее нами, людьми, — мы постигаем, только подчинив ее идее исторической целостности. Эмпирические данные мы рассматриваем под углом зрения того, насколько они соответствуют идее единства или противоречат ей.
И тогда перед нашим взором разворачивается такая картина исторического развития, в которой к истории относится все то, что, во-первых, будучи неповторимым, прочно занимает свое место в едином, единственном, процессе человеческой истории и, во-вторых, является реальным и необходимым во взаимосвязи и последовательности человеческого бытия»91.
В русле свойственной XX в, тенденции преодоления европоцентризма Ясперс задается целью выйти за пределы философии истории, сформировавшейся на основе христианского вероучения:
«Ось мировой истории, если она вообще существует, может быть обнаружена только эмпирически, как факт, значимый для всех людей, в том числе и для христиан. Эту ось следует искать там, где возникли предпосылки, позволившие человеку стать таким, каков он есть; где с поразительной плодотворностью шло такое формирование человеческого бытия, которое, независимо от определенного религиозного содержания, могло стать настолько убедительным — если не своей эмпирической неопровержимостью, то во всяком случае некой эмпирической основой для Запада, для Азии, для всех людей вообще, — что тем самым для всех народов были бы найдены общие рамки понимания их исторической значимости. Эту ось мировой истории следует отнести, по-видимому, ко времени около 500 лет до н.э., к тому духовному процессу, который шел между 800 и 200 гг. до н.э. Тогда произошел самый резкий поворот в истории. Появился человек такого типа, какой сохранился и по сей день [выделено мной. — М. Р.]. Это время мы вкратце будем называть осевым временем»",
Ясперс выделяет совокупность значимых фактов духовной жизни, имевших место в Китае, Индии и на Западе, возникших независимо друг от друга в краткий (по масштабам истории) период и позволяющих подтвердить значимость «осевого времени». К ним относятся возникновение всех направлений китайской и индийской философии (творчество Конфуция, Лао-цзы, жизнь Будды), учение Заратустры в Иране, пророчества Илии, Исайи, Иеремии и Второисаии в Палее-
41 Ясперс К. Указ. соч. С. 31. «Там же. С. 32.
183
тине, творчество Гомера, Фукидида, Архимеда, философия Парме-нида, Гераклита, Платона. Эти факты, по мнению Ясперса, свидетельствуют о формировании современного типа мышления:
«В эту эпоху были разработаны основные категории, которыми мы мыслим по сей день, заложены основы мировых религий, и сегодня определяющих жизнь людей. Во всех направлениях совершался переход к универсальности»'3.
Ясперс характеризует происходящие в «осевое время» изменения как одухотворение'.
«...человек выходит за пределы своего индивидуального существования, сознавая свое место в целостности бытия».
Ясперс осознает, что первоначально изменения происходят в отдельных личностях:
«В те времена дистанция между вершинами человеческих возможностей и массой была чрезвычайно велика. Однако то, чем становится единичный человек, косвенным образом изменяет всех людей. Человечество в целом совершает скачок».
Но от этих первоначально немногочисленных изменений духовного мира отдельных личностей зависят существенные социальные перемены:
«Новому духовному миру соответствует определенное социальное устройство...
<...>
Эпоха, в которой все это происходило на протяжении веков, не была периодом простого поступательного развития. Это было время уничтожения и созидания одновременно. И завершения достигнуто не было. Высшие возможности мышления и практики, получившие свое осуществление в отдельных личностях, не стали общим достоянием, ибо большинство людей не могло следовать по этому пути... И когда эта эпоха лишилась творческого начала, в трех областях культуры было произведено фиксирование концептуальных воззрений и их нивелирование. Из беспорядка, ставшего невыносимым, возникло тяготение к новому единению в деле воссоздания прочных условий жизни»*4.
Своими размышлениями Ясперс заочно участвует в длительном философском споре, по-видимому, столь же неразрешимом, как спор о том, что первично — яйцо или курица, привнося в него исторические аргументы. Суть его в формулировке Э. Фромма выглядит как взаимоотношение между социальным характером и социальной структурой:
и Ясперс К. Указ. соч. С. 33. 94 Там же. С. 36.
184
«Взаимоотношения между социальным характером и социальной структурой никогда не носят статичный характер... Любое изменение одного из факторов влечет за собой изменение обоих. Многие революционеры считают, что следует сначала радикально изменить политическую и экономическую структуру, а затем на втором этапе почти необходимо изменится также человеческое сознание: как только будет создано новое общество, почти автоматически возникнет и новый человек. Они не понимают, что новая элита, обладающая прежним социальным характером, будет стремиться воссоздать условия старого общества в новых социально-политических институтах, созданных революцией...
Противоположную позицию занимают те, кто утверждает, что сначала нужно изменить природу человека — его сознание, ценности, характер — и лишь после этого может быть построено подлинно человеческое общество. История человечества доказывает, что они неправы. Изменения в психике человека всегда оставались принадлежностью сугубо частной сферы и ограничивались небольшими оазисами или же оказывались совершенно неэффективными...»*5.
Мы уже говорили о том, что историческая теория выводит на социальную практику. Какова будет эта практика — революционной, сопровождающейся потрясениями, или же более-менее спокойной, но наполненной ежедневным трудом по мироосмыслению и самоидентификации в мире — зависит от ответа именно на этот вопрос.
Одной из существенных характеристик этого процесса является осознание происходящих изменений как истории, формирование историчности мировосприятия:
«...человеческое существование в качестве истории становится теперь предметом размышлений. Люди ощущают, знают, что в их время, в настоящем, начинается нечто исключительное. А это, в свою очередь, ведет к осознанию того, что данному настоящему предшествовало бесконечное прошлое»*6.
Таким образом, в теории истории Ясперса с качестве системообразующего выступает факт формирования современного типа человека, что отвечает потребностям антропологически ориентированной истории XX в.
Мы помним, что Гегель разделил народы на исторические и неисторические по признаку создания государства и объяснил их различия геоклиматическими условиями жизни. Ясперс выделяет три региона, охваченных «осевым временем»:
"Фромм Э. Иметь или быть?: Пер. с англ. М., 1990. С. 139 140. % Ясперс К. Указ. соч. С. 35.
185
«Вначале осевое время ограничено в пространственном отношении, но исторически оно становится всеохватывающим. Народы, не воспринявшие идей осевого периода, остаются на уровне "природного" существования, их жизнь неисторична, подобно жизни множества людей на протяжении десятков тысяч и сотен тысяч веков. Люди вне трех сфер, составляющих осевое время, либо остались в стороне, либо вошли в соприкосновение с каким-либо из этих трех центров духовного излучения...
...Доисторические народы остаются доисторическими вплоть до того времени, пока они не растворятся в историческом развитии, идущем от осевого времени; в противном случае они вымирают...»-
Итак, Ясперс, выявив системообразующее начало истории — «осевое время», дает всеохватную картину мирового исторического процесса:
«Осевое время ассимилирует все остальное. Если отправляться от него, то мировая история обретает структуру и единство [выделено мной. — М. Р.], способные сохраниться во времени и, во всяком случае, сохранившиеся до сего дня»97.
Мы начинали анализ способов построения исторического мета-нарратива с того, что разделили историю как науку и историю как процесс. А теперь обнаруживается, что это различение начинает ускользать. Прошлое оказывается столь же изменчивым, как и будущее, таящее в себе многие возможности. Выясняется, что оно не может быть познано раз и навсегда:
«...история не завершена, она таит в себе бесконечные возможности; любая концепция познанного исторического целого разрушается, новые факты открывают в прошлом не замеченную нами раньше истину. То, что прежде отпадало как несущественное, обретает первостепенную значимость...»98.
Лучшей иллюстрацией этой мысли Ясперса может служить разнообразие исторических метанарративов XX в. Но, рассмотрев некоторые из них только с одной точки зрения — с позиции способа построения целостной картины исторического процесса, мы можем утверждать, что в прошлом столетии сравнительно-историческое исследование в качестве метода глобального исторического построения приобретает особую значимость.
Подведем итоги:
• на рубеже XIX—XX вв. постепенно начинает складываться новая социокультурная и познавательная ситуация, которую можно охарак-
«
'Ясперс К. Указ. соч. С. 38-39. 1 Там же. С. 276—277.
186
теризовать как культурный и методологический плюрализм и которая предваряет ситуации постмодерна;
• с этого времени изменяется восприятие человеческой индивидуальности в результате взаимодействия противоречивых тенденций: с одной стороны, унифицирующего воздействия массового производства, средств массовой информации, с другой — нового уровня эмансипации человеческой индивидуальности;
• формируется принцип признания «чужой одушевленности», приобретающий системообразующее значение в методологии гуманитарного знания;
• историческая наука развивается под влиянием противоречивых тенденций; с одной стороны, необходимости глобализации исторических теорий, с другой — усиления индивидуально-психологической потребности в осмыслении исторического процесса;
• в XX в. создаются цивилизационные теории исторического процесса глобального охвата (Шпенглер, Тойнби); при этом стремление осмыслить историю как единое целое сопровождается пониманием субъективного характера такого осмысления;
• в свою очередь осознание субъективности ощущения и осмысления истории ведет к попыткам элиминировать свою субъективность, «выйти за пределы» истории, по крайней мере западной, и окинуть умственным взором весь исторический процесс;
• понимание культурного многообразия мира становится условием новой интеграции;
• одновременно возрастает значение сравнительно-исторических исследований, поиск адекватного метода для которых продолжается на протяжении всего XX в.
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1.
С. 158-230.
Тойнби А. Дж. Постижение истории: Сб.: Пер. с англ. М., 1991. 736 с. Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой истории: Пер.
с нем. Т. 1-2. М., 1993. Ясперс К. Истоки истории и ее цель//Смысл и назначение истории:
Пер. с нем, М., 1991. С. 27-286.
Рекомендуемая
JIanno-Данилевский А. С. Методология истории. Вып. 1—2. СПб., 1910—1913. Тойнби А. Дж. Цивилизация перед судом истории: Сб.:Пер. с англ. М.; СПб., 1995.478с.
187
Дополнительная
Лапшин И. И. Философия изобретения и изобретение в философии: Введение в историю философии. М., 1999. 399 с.
Лапшин И. И. О перевоплощении в художественном творчестве//Вопросы теории и психологии творчества. Харьков, 1914. Т. V. С. 161-262.
Медушевская О. М. Феноменология культуры: Концепция А. С. Лаппо-Данилевского в гуманитарном познании новейшего времени//Исто-рические записки. М., 1999. Т. 2 (120). С. 100-136.
Освальд Шпенглер и Закат Европы/Н. А. Бердяев, Я. М. Букшпан, Ф. А. Сте-пун, С. А. Франк. М., 1922.
Вопросы
1. Какие социокультурные изменения в конце XIX-XX в. вы считаете значимыми?
2. Как и почему изменилось представление о человеке?
3. Каковы методологические последствия изменения представлений о человеке для научного исторического знания? В чем методологическое значение принципа «признания чужой одушевленности»?
4. В чем суть «морфологического» метода О. Шпенглера?
5. Какие особенности исторической науки «индустриальной эпохи» А. Тойнби считает несоответствующими потребностям исторического знания XX в.? Что нового привносит А. Тойнби в историческое знание?
6. Какое время К. Ясперс называет «осевым*?
7. В чем видит К. Ясперс смысл исторического познания?
8. Чем концепция К. Ясперса отличается от историко-культурных построений О. Шпенглера и А. Тойнби?
- Задания
*1. Опишите социокультурную ситуацию рубежа XIX—XX в. и ее изменение в XX в. (более широко, чем это сделано в первом параграфе настоящей главы). Подумайте, как она могла повлиять на развитие исторического знания.
*2. Сформулируйте ваше понимание философского и теоретико-познавательного плюрализма. Какие методологические проблемы исторического знания он порождает?
*3. Сопоставьте взгляды А. С. Лаппо-Данилевского и И. И. Лапшина на прблему «чужого Я». Используйте для этого литературу, указанную в списке.
*4. Сопоставьте описанную в этой главе социокультурную ситуацию с ситуацией постмодерна, описанной в первой главе пособия. Используйте дополнительно литературу. 5. Сопоставьте историко-культурные построения О. Шпенглера и А. Тойнби: выявите общее и предложите объяснение для различий.
Раздел III
СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ
ИССЛЕДОВАНИЕ:
ПРОБЛЕМЫ МЕТОДА
Глава 1
Методологические проблемы сравнительно-исторического исследования
О том, зачем и как сравнивали исторические феномены и процессы в новое и новейшее время
О том, что Россию придется понимать все-таки умом, поскольку других органов для этого не предусмотрено
И о том, как это можно сделать, или компаративное источниковедение
История может считаться наукой только в той мере,
в какой она объясняет мир, а объяснить его
возможно только благодаря сравнению.
Эмиль Дюркгейм
Основное положение: на протяжении XVIII — XX вв. задача и метод сравнительно-исторических исследований развивались от парадигматического сравнения отдельных фактов до сравнения крупных социокультурных структур как основы построения глобальных концепций исторического процесса цивилизационного характера.
189
1. Сравнительно-историческое исследование в исторических теориях XVIII-XX вв.
Мы условились, что нас интересует сравнительно-историческое исследование как метод построения метанарратива. По этой причине мы не будем возвращаться к историческим трудам эпохи Просвещения, задача которых была дать нравоучительные примеры и посему «события и деяния» оценивались не по их месту в историческом целом, а сравнивались с вневременными моральными образцами.
Сформулируем свою задачу, при обращении к различным теоретико-познавательным концепциям мы нацелены на выявление моментов сходства, полей взаимодействия, поскольку философы и методологи при всем различии их позиций осмысливали единую реальность.
Историк конца XVIII в. уже не мог вслед за лордом Болингброком сказать; «Защищенный от обмана, я могу смириться с неосведомленностью». Новое восприятие истории как целостного процесса, завершающегося в настоящем, заставило поставить совершенно новые проблемы: как при ограниченности и отрывочности источниковой базы воссоздать целостность?
Обратимся вновь к попытке Шиллера дать целостное видение исторического процесса. Историко-теоретическая концепция Шиллера обусловливает и его теоретико-познавательную позицию. Шиллер настолько убежден, что все народы проходят одинаковые ступени исторического развития, что предлагает использовать знания об обнаруженных европейцами на других континентах народах для изучения ранней европейской истории. Он рассматривает метод аналогий как один из основных в историческом познании, позволяющий реконструировать те периоды прошлого, от которых не осталось исторических источников:
«Как будто какая-то мудрая рука сохранила для нас эти дикие народы до того времени, когда мы в нашем культурном развитии шагнули достаточно далеко вперед, чтобы из этого открытия сделать полезное применение для самих себя и в этом зеркале увидеть потерянное начало нашего рода»1.
Шиллер живописует мрачную картину состояния многих народов, стоящих на более низкой ступени исторической лестницы, и продолжает:
«Такими были и мы сами восемнадцать столетий тому назад. Цезарь и Тацит нашли нас не в лучшем состоянии...»2.
1 Шиллер И.-Ф. В чем состоит изучение мировой истории и какова цель этого изучения/уШиллер И.-Ф. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1937. Т. VII. Исторические работы. С. 600.
2 Там же.
190
И весьма эмоционально подытоживает сравнение вновь открытых народов с современным ему европейским обществом конца XVIII в.:
«Как противоположны эти картины! Кто мог бы узнать в утонченном европейце XVIII века лишь ушедшего вперед в своем развитии теперешнего канадца или древнего кельта? Все эти усовершенствования, стремление к искусству, завоевания опыта, все эти произведения разума выражены и развились в человеке лишь на протяжении немногих тысячелетий... Через какие состояния прошел человек, пока он дошел от одной крайности до другой, от уровня дикого обитателя пещеры до талантливого мыслителя, до образованного человека? Всеобщая история дает ответ на этот вопрос»3.
Поскольку мы рассматриваем методологию сравнительно-исторических исследований именно с целью воссоздания целостности исторического процесса, постольку мы такое существенное внимание уделяем философским основаниям методологических построений. Для Шиллера философским основанием компаративного подхода была убежденность в единстве и неизменности законов природы и человеческого духа. Именно поэтому сравнение по аналогии имело для него универсальный характер. И нацелено оно было более на выявление общего, чем различий. Шиллер приходит к выводу:
«Именно это единство является причиной того, что при совпадении аналогичных внешних условий события, имевшие место в отдаленнейшей древности, могут повторяться в новейшие времена, вследствие чего, отправляясь от новейших явлений, лежащих в круге нашего наблюдения, ретроспективно можно делать выводы и проливать свет на явления, которые теряются в доисторических временах. Метод заключений по аналогии всюду является мощным вспомогательным средством, в том числе и в истории»л.
Сейчас многие историки не согласятся с Шиллером. Впрочем, аргументированное возражение такой позиции было высказано уже Гегелем в начале XIX в.
Таким образом, Шиллер четко формулирует задачу сравнительного исследования применительно к изучению европейской истории, особенно ранней. Но ставит он и другую проблему — проблему сравнения разных периодов истории одного народа при воссоздании ее в ее целостности.
Сравнительный анализ различных обществ выступает как средство выстраивания главным образом эволюционного целого, которое воплощается, в частности, в виде двух аналогий:
3 Шиллер И.-Ф. Указ. соч. С. 603-604.
4 Там же.
L
191
• «ступени исторического развития» — разные народы находятся на разных ступенях этой единой лестницы;
• «возраста человечества» — европейцы — это взрослые, остальные народы сопоставимы с детьми разных возрастов.
Мне представляется, что самой существенной характеристикой этого этапа становления методологии сравнительных исследований является то, что коэкзистеициальное целое как бы не существует. Что парадоксально только на первый взгляд. Парадоксально потому, что историк не может не ощущать себя живущим одновременно с другими людьми, т.е. в коэкзистенциальном пространстве истории. Хотя включенность в коэкзистенциальное пространство наиболее отчетливо начинает ощущаться только в XX в., что ведет к изменению целей компаративного исследования. Парадоксально на первый взгляд потому, что если мы обратимся к образу лестницы, рассматривая каждую ступеньку как некоторое коэкзистенциальное пространство, то мы с позиций европоцентризма окажемся одни на своей ступеньке и будем воспринимать другие, одновременно живущие с нами народы как представителей более ранних ступеней истории человечества (рецидив такого подхода мы с вами видели в работе Ф. Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» и даже в определенной мере у Фрейда в «Тотем и табу».
Цель сравнительно-исторического исследования в этом случае — изучить иные социокультурные общности, как сосуществующие одновременно с проводящим исследование историком и доступные этнографическому описанию, так и уже исчезнувшие и доступные только историческому изучению, и на этой основе реконструировать начальные периоды собственной истории, в частности заполнить те пробелы, которые обусловлены недостатком сведений исторических источников.
Теория общественно-экономических формаций как основа построения целостного знания об историческом процессе в марксизме хорошо известна5, поэтому мы не будем на ней подробно останавливаться. Отметим лишь некоторые, интересующие нас именно в контексте данного исследования проблемы.
Теория общественно-экономических формаций К. Маркса и Ф. Энгельса — по сути классический образец стадиальной теории. В своем модельном виде она предполагает, что все народы последовательно проходят через все общественно-экономические формации — ступени исторического развития. Именно как стадиальная теория те-
5 Правда, известна в несколько упрошенном и приданном ей в основном уже после смерти Маркса виде, но поскольку наша задача проанализировать принципы построения исторического метанарратива, а не строгая атрибуция тех или иных историософских идей, мы ограничимся здесь этой стереотипной констатацией.
192
ория общественно-экономических формаций работает на уровне метода. В Предисловии к первому изданию «Капитала» К. Маркс, исходя из убеждения в закономерности общественного развития, писал:
«Общество, если даже оно напало на след естественного закона своего развития... не может ни проскочить через естественные фазы развития, ни отменить последние декретами. Но оно может сокра-тить и смягчить муки родов»6.
Как хорошо известно, Маркс выбрал в качестве объекта исследо-вания «капиталистического способа производства и соответствующих ему отношений производства и обмена» Англию как «классическую страну этого способа производства». Но при этом Маркс подчеркивает, что Англия «служит главной иллюстрацией для... теоретических выводов», поскольку установленная закономерность носит всеобщий характер:
«Дело здесь, само по себе, не в более или менее высокой ступени развития тех общественных антагонизмов, которые вытекают из естественных законов капиталистического производства. Дело в самих этих законах, в этих тенденциях, действующих и осуществляющихся с железной необходимостью. Страна, промышпенно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего»7.
Мы видим, что в той части, которая касается методологии сравнительно-исторического подхода к исследованию разных обществ, Маркс высказывает мысль не просто созвучную, но практически полностью соответствующую вышеприведенным размышлениям Шиллера. Но при одном весьма существенном дополнении: у Маркса сравнение опосредуется знанием законов общественного развития, социальной модели, которая и служит образцом для сравнений.
Такой метод компаративного исследования получил значительное распространение. Например, Макс Вебер, изучая формы религиозного неприятия мира, следующим образом описывает метод исследования:
«Прежде чем обратиться к названной религиозности, мы считаем целесообразным уяснить себе в схематической и теоретической конструкции, под влиянием каких мотивов вообще возникали религиозные этики неприятия мира и в каких направлениях они развивались, другими словами, каков мог быть их возможный "смысл". Назначение конструируемой здесь схемы состоит, конечно, только в том,
6 Маркс К. Капитал: Критика политической экономии. Т. 1. Кн. 1: Процесс производства капитала//Маркс К., Энгельс Ф. Избр. соч.: В 9 т. М, 1987. Т. 7. С. 7—8. ' Там же. С. 6.
193
13-6867
чтобы служить идеально-типическим средством ориентации... [выделено мной. — М. Р.]»8.
Таким образом, если руководствоваться теорией исторического процесса Маркса—Энгельса в качестве метода, то основанием для сравнения будет служить формационная модель и мы будем в первую очередь определять исследуемое общество как первобытно-общинное, рабовладельческое, феодальное и т.д. Именно опосредующее значение модели отличает метод сравнения в рамках стадиальной теории общественно-экономических формаций от того метода прямых аналогий, который сформулировал Шиллер.
Рассматривая историософские концепции Гегеля и Маркса, как правило, их сближают, особенно в сфере метода, часто определяя метод Маркса как гегельянский, и различая лишь онтологические основания их построений.
Б. Рассел, резко критикуя философию Гегеля, признавал:
«...его философия истории оказала глубокое влияние на политическую теорию. Маркс, как всем известно, был в молодости учеником Гегеля и сохранил в своей системе, в ее окончательном виде, некоторые существенные гегельянские черты»9.
Р. Дж. Коллингвуд в своей «Идее истории» идет еще дальше. Выстраивая изложение третьей части своего труда главным образом по авторскому принципу, он объединяет критику Гегеля и Маркса в одном параграфе и называет Маркса «непосредственным учеником» Гегеля.
Мы же попытаемся показать, что с точки зрения выстраивания исторического целого концепции Гегеля и Маркса принципиально различны. Маркс как философ эпохи практически безраздельного господства позитивизма не мог воспринять (не в смысле понимания, а в смысле адаптации к нуждам XIX в.) целостную концепцию Гегеля.
Но начнем с выявления сближающих эти концепции моментов.
Концепции Гегеля и Маркса объединяет то, что
• сравнительный анализ проводится во всемирно-историческом масштабе;
• и в той и в иной концепциях формулируется единый критерий сравнения: степень обретения свободы Абсолютным Духом — у Гегеля и развитие производительных сил — у Маркса.
И в этом мы можем согласиться с Коллингвудом, который писал:
«Марксовская концепция истории отражает как сильные, так и слабые стороны гегелевской: с тем же искусством Маркс проникает в
8 Вебер М. Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира// Вебер М. Избр. произв.: Пер. с нем. М., 1990. С. 307.
9 Рассел Б. История западной философии. М., 1993. Т. II. С. 245. 194
глубь фактов и выявляет логические связи понятий, лежащих в их основе; но и слабости Гегеля отражаются на его взглядах: выбирается один из аспектов человеческой жизни (у Гегеля — политический, у Маркса — экономический), который якобы сам по себе наиболее полно воплощает ее разумность. Маркс, как и Гегель, настаивает на том, что человеческая история не некий набор различных и параллельных историй, историй политики, искусства, экономики, религии и т.д., но одна, единая история. Но опять же, как Гегель, Маркс мыслит это единство не как органическое, в котором каждый элемент процесса развития сохраняет свою непрерывность и вместе с тем тесную связь с другими, а как единство, в котором лишь один непрерывный элемент (у Гегеля — политическая история, у Маркса — экономическая), в то время как другие факторы исторического процесса не имеют такой непрерывности...»10.
Именно этот непрерывный фактор и дает критерий сравнительного исследования.
Но у концепций Гегеля и Маркса есть ряд принципиальных различий (при этом мы специально не останавливаемся на различиях собственно философского характера):
• принципиально важно, что концепция Гегеля собственно историческая, поскольку он не только выстраивает свою концепцию на основе накопленного к тому времени исторического знания, но и рассматривает исторический процесс как целое, имеющее свой логический конец здесь и сейчас;
• концепция Маркса имеет существенную прогностическую составляющую, поэтому строится на основе выявления закономерностей;
• применяя сравнительный метод, Гегель выстраивает также ко-экзистенциальное целое, разделяя народы на две большие группы: неисторические народы и исторические, выделяемые по признаку создания государства;
• теория общественно-экономических формаций Маркса—Энгельса — типичная стадиальная теория: каждый народ проходит одни и те же стадии развития;
• Гегель выстраивает эволюционное целое именно как целостность исторического процесса в границах выделенного им коэкзис-тенциального целого — тех народов, которые создали государство;
• теория Маркса как стадиальная теория не воссоздает целостность исторического процесса, потому что остается неясным, как народы, каждый из которых проходит в своем развитии одни и те же ступени, сосуществуют в коэкзистенциальном пространстве.
1(1 Коллингвуд Р. Дж. Идея истории. Автобиография. М., 1980. С. 118-119.
195
Обратим особое внимание на то, что мы здесь не рассматриваем такие вопросы, как, например, обращение Маркса к проблеме азиатского способа производства, что в принципе может привести к выстраиванию коэкзистенциальной модели. Но напомним, что мы исследуем не историю становления сравнительного метода, а рассматриваем основания современных подходов (современных не в смысле их качества, а в смысле распространенности в конце XX в.), из марксизма же была усвоена (за пределами узкого круга академических ученых, занимающихся историей Востока) именно теория общественно-экономических формаций как стадиальная теория.
Гегель использует принцип сравнения по отношению к системообразующему фактору — созданию и изменению государства как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном целом. Таким образом, он фактически выстраивает свою историческую теорию, проводя сравнение как в рамках коэкзистенциального, так и в рамках эволюционного целого, что будет свойственно наиболее разработанным концепциям только в XX в.
XX в. поставил перед историческим знанием новые задачи, главная из которых — реконструкция целостного исторического процесса, выход за пределы национальных историописаний. Одним из методов воссоздания историко-культурной целостности призван был стать сравнительно-исторический анализ, который непременно должен был разворачиваться и в эволюционном, и в коэкзистенциальном плане. Второй аспект этой проблемы следует выделить особо. Если марксизм, например, давал универсальный способ сравнительного исследования в границах национальных историй путем сопоставления различных этапов истории того или иного общества с формационной моделью, то теперь ощущалась потребность охвата мировой истории как совокупности различных культур. Очевидно, что в первом варианте сравнение нацелено на выявление общего у конкретной национальной истории с формационной моделью, во втором варианте предполагается акцент на выявлении различий.
Наиболее тщательно метод сравнительного исследования и его место в построении целостной картины исторического процесса описывает О. Шпенглер.
Мы не рассматривали специально философские основания историософии Шпенглера, но теперь упомянем, что он разделял взгляды Ницше и считал, что исторический процесс нетелеологичен и бесконечен. Это принципиально важно подчеркнуть в связи с исследуемой нами проблематикой. Логика здесь такова, если исторический процесс бесконечен, а «число форм всемирно-исторических явлений ограничено», то они неизбежно должны повторяться и аналогия — наиболее адекватный способ их исследования,
Во введении к своему труду Шпенглер сразу же определяется по отношению к оппозиции «номотетика — идиография»:
196
«Средство для познания мертвых форм — математический закон. Средство для понимания живых форм — аналогия»11.
Но не всякая аналогия правомочна:
«Сознание того, что число форм всемирно-исторических явлений ограничено, что века, эпохи, обстоятельства, личности повторяются по типу, всегда присутствовало. Едва ли когда-либо обсуждали поведение Наполеона, не косясь при этом на Цезаря и Александра, причем первое сопоставление... было морфологически недопустимым, а второе правильным...»12.
Морфологический метод О. Шпенглера позволяет утверждать, что сопоставление отдельных феноменов некорректно, необходимо определить место каждого из них в «организме» той культуры, к которой он принадлежит, а затем уже сравнивать. Если здесь позволительно будет биологическое сопоставление, то, прежде чем сравнивать части двух организмов, нужно их идентифицировать как часть, например, системы кровообращения или дыхательной системы. Возможно, это сравнение слишком вольное, но, на мой взгляд, его оправдывают, как минимум, два обстоятельства:
• во-первых, то, что сравнение истории с человеческим организмом имеет длительную философскую традицию;
• во-вторых, и это гораздо важнее, определить место, занимаемое исследуемым феноменом в его культуре, невозможно без, с одной стороны, восприятия этой культуры как целого (всего организма), и с другой — без понимания его функции в поддержании жизнеспособности системы.
Итак, в глобальных историософских построениях метод сравнения работает преимущественно на выявление специфики составляющих целостной картины развития человечества. Несмотря на заявления авторов концепций, выявлявших специфику метода наук о культуре по сравнению с методом наук о природе, их стремление реализовать этот метод на практике вызвал резкую критику со стороны известного французского историка, одного из основателей школы «Анналов» Люсьена Февра:
«Давайте сравнивать. Но сравнивать так, как подобает историкам. Не ради извращенного удовольствия поваляться в двадцати одной пустой скорлупе, а ради здравого и разумного постижения конкретных фактов, ради все более и более глубокого проникновения в те ос-
11 Шпенглер О. Закат Европы: Очерки морфологии мировой культуры. М., 1991. Т. 1.С. 129. 13 Там же.
197
танки былых времен, которыми являются цивилизации. Давайте сравнивать — но не для того, чтобы из неудобоваримой мешанины китайских, индийских, русских и римских фактов извлечь в конце концов некие абстрактные понятия вроде Вселенской Церкви, Всемирного Государства или Варварских Вторжений. Давайте сравнивать, чтобы с полным знанием дела заменить все эти нарицательные имена именами собственными. Чтобы — позволю себе воспользоваться знакомым материалом — говорить не о Реформации, а о реформациях XVI века, показывая, сколь различным образом свершались они в различных сферах, национальных и социальных, в ответ на "раздражения", исходящие от разлагающегося средневекового мира»13.
Столь ироничное отношение к историософским построениям со стороны знаменитого историка заставляет нас еще раз вернуться к идиографии как методу наук о культуре и рассмотреть оппозицию «номотетика — идиография» с точки зрения сравнительно-исторического исследования.
2.Сравнительно-историческое исследование
в свете методологической оппозиции
«номотетика — идиография»
Рассмотрев сложившиеся в методологии социального исследования подходы к целям и методам сравнительного исследования, обратимся к существенной методологической оппозиции «номотетика — идиография», осмысленной в конце XIX в. и не утратившей до сих пор своего познавательного смысла. В частности, понимание сущности различий номотетических и идиографических подходов позволяет осмыслить характерные для современного социального и гуманитарного познания оппозиции подходов: глобализирующий — индивидуализирующий; микро- и макроподходы.
Сравнение — универсальная категория мышления и универсальный метод научного познания. Поэтому глобальные различия познавательных парадигм не могут не проявиться по отношению к целям и способам осуществления сравнительных исследований, к их месту во всей эпистемологической системе.
Прежде чем обратиться к рассмотрению вышеназванной оппозиции, заявим следующую гипотезу: различия познавательных концепций во многом обусловлены различиями в понимании целей применения в их рамках сравнительного метода— ориентации на преимущественный по-иск сходства или различий исследуемых феноменов.
13 Февр Л. От Шпенглера к Тойнби//Февр Л. Бои за историю: Пер. с фр. М., 1991. С. 93.
198
Номотетическое (типизирующее, объясняющее) направление породило множество объясняющих схем при практическом отсутствии критерия для их верификации. Идиографическое (индивидуализирующее, понимающее) направление до последнего времени менее ярко проявлялось в гуманитаристике. Обращение к идиографии в последние годы (интерес к микроистории, постановка проблемы «инаково-сти») во многом связано с попытками преодоления ограниченности номотетического подхода и гуманитаризации исторического знания. Не останавливаясь специально на сравнительном анализе номотетических и идиографических направлений, отметим лишь, что большинство сформировавшихся в их рамках парадигм не вполне отвечает сложности современных гносеологических проблем. По-видимому, дело в том, что оба подхода обнаруживают невозможность достижения целостного знания, к чему исследователь всегда стремится (осознанно или подсознательно) в силу целостности человеческого восприятия. Это противоречие между целостностью восприятия и дискретностью знания по-разному проявляется в номотетических и идиографических направлениях. Номотетический (типизирующий) подход моделирует историческое целое, абстрагируясь от «деталей», иногда весьма значимых. Идиографический (индивидуализирующий) — воссоздает локальное целое, но не дает методологического инструментария для включения его в целое всемирно-историческое. Наиболее ясно ограниченность возможностей и номотетического, и идиографического подходов проявляется при решении наиболее актуальных проблем современного исторического познания — гуманитаризации исторического знания и сравнительно-исторического исследования. Идиографический подход, сохраняя гуманитарный характер исторического познания, не дает метода сравнительно-исторического исследования, поскольку имеет дело с индивидуальными культурными феноменами. Номотетический подход, давая возможность сравнительно-исторического исследования, ведет к дегуманизации исторического познания, поскольку абстрагируется от конкретного человека.
С точки зрения метода сравнительно-исторического исследования, очевидно, что номотетические подходы нацелены на выявление общего, повторяющегося, а идиографические — на выявление различий.
Если мы обратимся к размышлениям по этой проблеме известного русского историка Николая Ивановича Кареева, который, кстати, сам себя считал последовательным позитивистом, то мы увидим, что он предлагает весьма оригинальный способ примирения противоречий внутри данной оппозиции, разделяя сравнительно-исторический и сравнительно-социологический методы.
Исходным пунктом рассуждений Кареева служит следующее утверждение:
«Известная сумма фактов может изучаться вместе или потому, что между ними существует более или менее прямая связь, или потому,
199
что, вне какой бы то ни было реальной связи между ними, наблюдается сходство их между собою, кроме случаев, когда и само сходство объясняется реальной связью»14.
Кареев отмечает заслуги Огюста Конта в становлении сравнительного метода в социологии, но при этом подчеркивает, что этот метод применялся «в интересах помологического, а не идиографинеского знания», а «вопрос о сравнительной методе в идиографических целях остается неразработанным».
Кареев раскрывает значение в истории наследования и заимствования различных культурных и социальных форм и приходит к выводу:
«Во всех случаях, когда сходство того и другого у отдельных народов объясняется либо тем, что они нечто сообща унаследовали, либо тем, что нечто одни у других заимствовали, между сходными фактами устанавливается прямая генетическая связь, подобная той, которая существует между кровными родными или лицами, находящимися в свойстве»15.
При всей сложности различения наследования и заимствования и в том и в другом случае важно «наличие общих корней». Но Кареев выделяет ситуации и другого типа:
«Существует еще масса примеров поразительного сходства, иногда доходящего почти до тожественности, между бытовыми формами у народов, не имеющих общего происхождения и не находившихся в каком-либо соприкосновении между собою»16.
В качестве примера Кареев приводит наблюдения этнографов над тем, что у самых разных народов существует обычай кровной мести, которая затем заменяется вирой. Такие совпадения, по его мнению, могут объясняться либо случайностью, либо «действием одинаковых причин». Познавательные ситуации разного типа требуют разных исследовательских подходов:
«Следует <...> в сравнительном изучении различать сравнительно-историческое и сравнительно-социологическое: оба пользуются для сравнения историческими (или этнографическими) фактами, но историка интересуют лишь факты, между которыми можно установить генетическую связь, социолога же преимущественно факты, свидетельствующие о наличии в каждом примере одинаковой причины, приводящей к одинаковому следствию»17.
14 Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. С. 142.
15 Там же. С. 145-146.
16 Там же. С. 146.
17 Там же. С. 147-148.
200
Стоит здесь заметить, что Кареев полагал, что на тех же основаниях и при помощи тех же сравнительно-исторического и сравнительно-социологического методов могут «...сравниваться между собою и целые исторические процессы в их обобщенных и отвлеченных формулировках»^.
Может быть, не стоило бы столь подробно останавливаться на этом проводимом Кареевым различении сравнительно-исторического и сравнительно-социологического подходов, поскольку предмет нашего интереса целостные исторические построения, в которых необходимо присутствуют оба эти способа сравнения. Но особо подчеркнем, что выбор сравнительно-исторического или сравнительно-социологического метода зависит не только и не столько от характера взаимосвязи исследуемых феноменов (наследование, заимствование или сходные причины возникновения), сколько от нацеленности историка на номотетичес-кий или идиографический метод исторического построения:
«Предпринимая <...> сравнение, социолог будет интересоваться установлением общей истины, касающейся всех однородных предметов распространительно и вне тех, которые были взяты в расчет, тогда как историк, кроме того общего, что можно сказать о данном круге сравниваемых процессов, будет иметь в виду и то еще, что характеризует и каждый данный предмет в отдельности»1*.
Естественно, что Кареев сосредоточивает свое внимание на сравнительно-историческом методе, как, во-первых, отвечающем задачам собственно исторического познания, и, во-вторых, менее разработанном. При этом он подчеркивает:
«Сравнительное изучение однородных процессов в двух или нескольких странах может служить не только целям исторической генерализации, но и целям лучшего понимания отдельных разновидностей одного и того же общего исторического явления»20.
Кареев оспаривает заблуждение (кстати, и по сию пору распространенное), что задачей сравнительного исследования является исключительно обнаружение черт сходства сравниваемых объектов, а если объекты обнаруживают существенное количество различий, то применяется имеющийся штамп — «эти явления не сопоставимы» (при этом забывают, что такое утверждение — результат уже проведенного сравнения). Он утверждает:
«Представление о сравнительном методе, как об исключительном изучении сходств в целях обобщения, — представление, существую-
18 Кареев Н. И. Указ. соч. С. 151.
19 Там же.
20 Там же. С. 152.
201
щее, кстати сказать, у многих, — ошибочно, и как раз сравнение пунктов различия помогает схватить все своеобразие отдельных частных случаев и тем лучше понимать местные, индивидуализирующие причины, условия, обстоятельства»21.
Любопытна перекличка размышлений русского философа, социолога и историка рубежа XIX-XX вв. Н. И. Кареева и современного французского историка Мориса Эмара, отстаивающего самобытность исторического познания перед лицом опасности наступления социологии. Социологический вызов истории во французской традиции социального знания Эмар связывает с тезисом Эмиля Дюркгейма:
«История может считаться наукой только в той мере, в какой она объясняет мир, а объяснить его возможно только благодаря сравнению».
Следствием этого утверждения, по мнению Эмара, является своеобразный социологический «империализм», выразившийся в формуле:
«Встав на путь компаративизма, история становится неотличимой от социологии»32.
Критически оценивая воздействие социологического компаративизма на историческое знание, Эмар подмечает одну особенность неравноправных взаимоотношений между историей и социологией;
«Сравнение способов производства или политических режимов предполагает проведение различия между категорией общего и способами его проявления, или иными словами — проведение различий между существенным и дополнительным. Таким образом, из общей исторической картины изымается все то, что представляется лишенным какого бы то ни было значения, поскольку отклоняется от модели или нормы. Однако же эти небольшие отклонения, значение которых еще и преднамеренно преуменьшается, вновь обретают свою важность всякий раз, когда возникает возможность списать на них неудачу в итоге...»23.
# * *
Итак, мы показали, что номотетические и идиографические подходы различаются, в числе многого другого, и задачами применения
21 Кареев Н. И. Указ. соч. С. 153.
22 Эмар М. История и компаративизму/Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров «Поддержка региональных инноваций в программах и методах преподавания истории». М., 1999. С. 70.
"Тамже. С. 73.
202
сравнительного метода, нацеленностью его на поиск черт сходства или, наоборот, различий сравниваемых объектов.
В последнее время в историческом познании на первый план выдвигаются проблемы междисциплинарных взаимодействий (и получения на этой основе целостного знания о человеке и обществе) и сравнительно-исторических исследований как одного из методов получения системного знания о социуме в его историческом и культурном целом. Новые задачи в свою очередь заставляют поставить вопросы об объекте междисциплинарных взаимодействий и о критериях компаративного изучения разных обществ. Отметим лишь еще раз, что ситуация методологического плюрализма, органически присущая современной гумани-таристике, затрудняет их решение и заставляет обратиться к специальному исследованию методологических основ объединения различных аспектов гуманитарного и социального знания.
Один из возможных вариантов ответа на поставленные вопросы дает оригинальная эпистемологическая концепция А.С. Лаппо-Дани-левского, имеющая феноменологические философские основания и не утратившая своей актуальности (за исключением некоторых позиций). В рамках этой концепции произведение культуры (понимаемое в системе категорий исторической науки как исторический источник) выступает в качестве интегрирующего начала и основы строгой научности гуманитаристики.
3. Эпистемологическая концепция
А. С. Лаппо-Данилевского как основа метода
сравнительно-исторического исследования
Как уже подчеркивалось, XX в. с его мировыми войнами, революциями, развитием средств массовой коммуникации показал человечеству его тотальную взаимозависимость. В силу интеграционных процессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать национальные границы ее объектом становится «всеединое человечество». Отсюда одним из основных понятий в концепции А.С. Лаппо-Данилевского является «мировое целое».
Понимание исторического процесса как процесса культурного обосновывается ученым при определении объекта исторического познания, в качестве которого выступает человечество как часть мирового целого. Понятие «мировое целое» — одно из основных понятий в концепции Лаппо-Данилевского — не конструируется как эпистемологическая категория (например, как понятие общественно-экономической формации в марксизме). Лаппо-Данилевский констатирует восприятие человеческим сознанием «мирового целого» как факт: «»с-торих представляет действительность в виде единого целого». Следовательно, речь идет об анализе восприятия действительности субъектом
познания:
203
«[Человеческому сознанию] ...только мировое целое, единое и единичное представляется в полной мере действительностью, каждая из частей которой лишь искусственно может быть извлекаема из реального единства для научного ее рассмотрения»".
Таким образом, понятие мирового целого — это предельное понятие. Историк вычленяет объект своего исследования — человечество как часть мирового целого, наделенную сознанием и в качестве таковой воздействующую на мировое целое.
Кроме понятия «мировое целое», Лаппо-Данилевский вводит понятие «эволюционное целое», как часть которого рассматривается отдельный факт культуры (исторический факт). Поскольку факты культуры мыслятся как уникальные, неповторяющиеся во времени, «.положение таких фактов в данном эволюционном целом... может быть только одно». Выстраивая «эволюционное целое», исследователь, оставаясь на позициях идиографии, должен иметь в виду не изменения, повторяющиеся в действительности (поскольку признание устойчивой повторяемости ведет к фиксации закономерности, что свойственно номотетике), а единичный процесс изменения, как таковой, взятый как целое.
Лаппо-Данилевский, отталкиваясь от современного ему деления наук на номотетические и идиографические, синтезирует эти понятия, рассматривая их как два подхода к единому объекту истории. Он пишет:
«С номотетической точки зрения историк изучает то, что есть общего между изменениями, с идиографической — то, что характеризует данное изменение, отличает его от других и, таким образом, придает ему индивидуальное значение в данном процессе»25.
Необходимость сочетания номотетического и идиографического подходов в исследовании объекта культуры при ведущей роли идио-графического вытекает из самой природы идиографии. Интересуясь каждым единичным уникальным фактом, исследователь вынужден выбирать из них факты с историческим значением. При номотетичес-ком подходе критерием такого отбора выступает типичность, при идиографическом — ценность, определяемая в том числе и по силе воздействия на «эволюционное целое». Таким образом, Лаппо-Данилевский, синтезируя номотетический и идиографический подходы, показывает, что отличие выявляется на фоне сходства, а сходство в свою очередь выявляется при элиминировании различий.
24 Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. СПб., 1910-1913. Вып. 1-2 С. 332.
25 Там же. С. 296.
204
Понятие «эволюционное целое» необходимо предполагает изменение как результат взаимодействия между средой и индивидуумом. Исследователь
«...изучает влияние среды на индивидуума или индивидуальности на среду, главным образом, в той мере, в какой подобного рода взаимодействие вызвало соответствующие перемены в душевной жизни данной личности, или целого общества, или даже всего человечества, а значит и соответствующие перемены в продуктах их культуры».
Исходя из принципа идиографии, Лаппо-Данилевский понимает под историческим фактом «результат воздействия индивидуальности на среду», но признает и
«...необходимость номотетического изучения влияния среды на индивидуумов в ея уравнительном значении, то есть в той мере, в какой она производит такия изменения в психике индивидуумов (а значит и в их действиях, и в их продуктах), благодаря которым они делаются сходными в некоторых отношениях...»26.
Итак, историк выстраивает «индивидуальную конкретно данную действительность» из фактов воздействия индивидуальности на среду, но объясняет действительность при помощи обобщений, полученных номотетическим методом, поскольку нельзя построить исторический процесс только из фактов воздействия индивидуальности на среду, так как, не учитывая воздействие среды, историк
«не объяснит влияния, оказанного на деятеля данным состоянием культуры и, значит, не усмотрит непрерывности изучаемого им исторического процесса»27.
Факт взаимодействия индивидуальности и среды, влекущий изменения в «душевной жизни», недоступен прямому наблюдению и может быть воспроизведен в сознании исследователя на основе принципа «признания чужой одушевленности» при обращении к объективированным продуктам душевной жизни — историческим источникам.
Методология источниковедения занимает в эпистемологической концепции Лаппо-Данилевского особое место. Ученый впервые рассматривает источниковедение в качестве самостоятельной научной дисциплины со своим предметом и методом. Определяя предмет источниковедения — исторический источник — как «реализованный продукт человеческой психики», Лаппо-Данилевский исследует методы его интерпретации, целью которой и является понимание индивидуума прошлого — творца произведения культуры (исторического источника).
26 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 320.
27 Там же. С. 328-329.
205
Источниковедческое учение Лаппо-Данилевского, в своих философских основах связанное с психологической концепцией Дильтея, органично соотнесено с пониманием объекта исторического познания и исторического факта:
«Понятие о результате некоего действия, характеризующем изменение или, точнее, перемену, не само воздействие человеческого сознания на среду, а продукты такого воздействия и могут быть преимущественно названы историческими фактами».
Лаппо-Данилевский и подчеркивает, что воздействие индивидуальности на среду «доступно чужому наблюдению только в его результатах»2*.
Поскольку человеческая мысль доступна для восприятия, если она реализована, «выражена в каких-либо действиях или в их результатах, т.е. если она обнаружена и запечатлена в каком-либо материальном образе»29, постольку именно исторический источник в качестве объективированного проявления человеческой психики позволяет исследователю в ходе его интерпретации «перевоспроизвести в себе то именно состояние сознания, которое ему нужно для научного объяснения изучаемого им объекта». Лаппо-Данилевский особо подчеркивает, что представление об источнике познания в сфере идиографических наук должно включать понятие, во-первых, о «реальности данного объекта» и, во-вторых, о его «пригодности для познания другого объекта»™. Ученый подробно обосновывает понимание исторического источника как продукта культуры (в отличие от продукта природы). Историк признает исторический источник
«... психическим продуктом, т.е. продуктом человеческого творчества в широком смысле слова; с такой точки зрения, например, он различает какой-либо ludus naturae от каменной поделки, в которой запечатлелось хотя бы слабое проявление человеческого творчества, или бессмысленные знаки — от начертаний первобытной письменности и т.п.»31.
Лаппо-Данилевский категорически возражает против включения в понятие источников исторического познания природных явлений, тем самым подчеркивая различия мира природы и сферы культуры.
Исторический источник — это только произведение человека или такой «...объект, значение которого объясняется лишь при помощи предпосылки чужой одушевленности, обнаружившейся в его осо-
!S Лаппо-Данилевский А. С. Методология истории. С. 325.
29 Там же. С. 373.
30 Там же. С. 366.
31 Там же. С. 356.
бенностях, в таком смысле произведение человека или результат его деятельности следует признать психическим продуктом»".
Из «добытого» (выражение Лаппо-Данилевского) ученым определения;
«исторический источник есть реализованный продукт человеческой психики, пригодный для изучения фактов с историческим значением»33, —
выводится ряд следствий методологического характера.
Во-первых, исторический источник, понимаемый как реализованный продукт человеческой психики на основании принципа «признания чужой одушевленности», уже есть исследовательское построение, поскольку «то психическое значение, которое историк приписывает материальному образу интересующего его источника, в сущности не дано ему непосредственно, т.е. недоступно его непосредственному чувственному восприятию». Историк «построяет психическое значение материального образа источника, заключая о нем по данным своего опыта».
Во-вторых, исторический источник как продукт психики есть «результат творчества (в широком смысле) как индивидуального акта», при этом, если продукт культуры выступает как результат массового творчества (язык, народная песня), его и в этом случае можно признать индивидуальным, исходя из понятия о коллективной индивидуальности и противополагая творчеству другого коллективного индивидуума (народа, города, группы). Кроме того, если учесть влияние среды на творца, можно сказать, что «каждый источник /сть индивидуализированный результат творчества данной общественной группы или данного лица». Понятие об «индивидуальности источника» постоянно используется в его интерпретации.
В-третьих, принципиально важным понятием является понятие о «телеологическом единстве источника, т.е. о единстве его с точки зрения его назначения». Творческий акт как сознательное целенаправленное действие придает единство источнику: «исто wwc— целое телеологическое с точки зрения его цели, т.е. цели творца». Представление о цели создания произведения культуры есть основе его понимания.
Таким образом, продукт культуры (исторический источник) выступает в концепции Лаппо-Данилевского как интегрирующее начало гуманитарного знания, целостность которого не конструируется из отдельных частей (экономика — социальные отношения — культура), а выводится из единого основания — принципа «признания чужой одушевленности». Продукт культуры (в его отличии от продукта природы) выступает как общий объект исследования разных, имеющих
32 Лаппо-Данилевский А. С, Указ. соч. С. 373.
33 Там же. С. 375.
206
207
собственный предмет гуманитарных и общественных наук, что является основой их интеграции в рамках гуманитаристики. Одновременно продукт культуры как объективно данное, инвариантное запечатле-ние «одушевленности» своего творца является основой строгой научности гуманитарного знания.
Мы можем констатировать, что культурологическая концепция Лаппо-Данилевского близка к немецкой «неокантианской» культурологии, один из основоположников которой Г. Риккерт писал:
«Противоположностью природе... является культура, как то, что или непосредственно создано человеком, действующим сообразно оцененным им целям, или оно уже существовало раньше, по крайней мере, сознательно взлелеяно им ради связанной с ним ценности»34.
В концепции Лаппо-Данилевского мы также обнаруживаем про-тивополагание природы и культуры, понимание роли сознательного действия человека в культурном процессе, признание принципа ценности как критерия для включения отдельного факта в культурное целое. Среди этих факторов исключительную роль в культурно-историческом процессе Лаппо-Данилевский приписывал волевому воздействию человека на социальную среду, разделяя взгляды другого видного немецкого культуролога В. Виндельбанда, который утверждал:
«...философия культуры есть постольку имманентное мировоззрение, поскольку она по существу своему необходимо ограничивается миром того, что мы переживаем как нашу деятельность»35.
Но Лаппо-Данилевский обогатил культурологию XX в. учением о произведениях культуры как источниках гуманитарного познания, заложив основы строгой научности гуманитаристики и обосновав реальную основу интеграции знаний о человеке.
Воспроизведение «чужой одушевленности» достигается главным образом в процессе интерпретации исторического источника. Лаппо-Данилевский детально разрабатывает интерпретационные процедуры в фундаментальном труде «Методология истории». Он определяет интерпретацию как «общезначимое научное понимание исторического источника»*6. Понимание автора в процессе интерпретации исторического источника лежит в основе любого исторического исследования, поскольку, только правильно поняв источник, историк может установить, «знание о каком именно факте он может получить из данного источника». В противном случае исследователь не может быть уверен в
54 Риккерт Г. Науки о природе и науки о культуре: Пер. с нем. М., 1998. С. 55.
35 Виндельбанд В. Философия культуры и трансцендентальный идеализм//Кул ь-турология. XX век: Антология. М., 1995. С. 67.
36 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 408.
208
том, что он «не приписывает источнику продукта своей собственной фантазии».
Лаппо-Данилевский считал, что исследователь в первую очередь должен стремиться выяснить, какое значение автор придавал своему произведению.
«Идеальная интерпретация источника, — пишет Лаппо-Данилевский, — разумеется, состояла бы в том, чтобы истолкователь достиг такого состояния сознания, при котором он мог бы самопроизвольно обнаружить его в произведении, тождественном с данным, и при котором он, значит, мог бы понимать его, как свое собственное...»37.
Соглашаясь с Лаппо-Данилевским в том, что целью научной интерпретации является достижение общезначимого знания, мы не можем разделить его представление об идеале интерпретации. Мы уже отмечали, что Лаппо-Данилевский считал, что рефлексия собственного сознания является основой понимания «чужого Я». Против этого невозможно возражать, но представления Лаппо-Данилевского явно находятся на дофрейдовской стадии гуманитарного знания. Лаппо-Данилевский, по-видимому, разделял уверенность многих своих современников в возможности полной рефлексии содержания собственного сознания. Именно поэтому границы исторического познания Лаппо-Данилевский обусловливает невозможностью полного воспроизведения чужой психики. Не будем здесь останавливаться на учении 3. Фрейда и не менее важной для гуманитарного познания концепции К. Юнга. Заметим лишь, что Фрейд показал, что структура психики сложна и она не полностью доступна самопониманию. То есть исследователь, исходя из собственной психики при воспроизведении «чужого Я», сам себя до конца не понимает. Отсюда можно сделать пессимистичный вывод: интерпретаций произведения культуры столько же, сколько интерпретаторов (и даже больше, поскольку один человек может по-разному интерпретировать произведение), все интерпретации равноправны (в том числе и авторскат) и, следовательно, говорить об «общезначимом» понимании не приходится.
Но возможно и другое направление размышлений, Исследователь, находясь в иной точке эволюционного пространства, имеет возможность воспринимать исторический источник в контексте всей породившей его культуры и, следовательно, понять его глубже, чем понимал автор.
Лаппо-Данилевский выделяет четыре метода интерпретации — психологический, технический, типизирующий и индивидуализирующий — и обращает внимание на необходимость их сочетания в разных комбинациях в зависимости от особенностей исследуемого истори-
37 Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 409.
209
14-6867
ческого источника. Мы же обратим особое внимание на типизирующий метод интерпретации, в ходе реализации которого исследователь воссоздает целостность культуры, породившей тот или иной исторический источник. Лап по-Данилевский пишет, что историк, для того
чтобы «придать толкованию источника более исторический характер... исходит из понятия о том культурном типе, к которому источник относится, и сообразно с ним понимает его содержание»18.
При этом культуру Л апп о-Дан иле веки и рассматривал как в коэк-зистенциальном («состояние культуры»), так и в эволюционном («период культуры») плане и в соответствии с этим разделял систематическую и эволюционную интерпретацию. В целом типизирующий метод интерпретации дает историку возможность «с систематической или эволюционной точки зрения выяснить те родовые признаки источника, которые объясняются реальной его зависимостью от среды, т.е. от данного состояния или периода культуры...»39. Таким образом, типизирующая интерпретация, с одной стороны, создает условия для индивидуализирующей, в ходе которой исторический источник рассматривается как «продукт более или менее цельной индивидуальности», а с другой — позволяет воссоздать эволюционную и ко экзистенциальную целостность культуры, что в свою очередь создает основу для адекватного понимания социальных и культурных феноменов. По сути именно типизирующая интерпретация позволяет понять исторический источник глубже, чем понимал его автор.
Нельзя сказать, что другие исследователи игнорировали проблему культурного целого. В философской литературе мы обнаруживаем разнообразные подходы к ее постановке и решению. Например, Лапшин, опровергая одну из форм солипсизма — иллюзионизм, замечает, что
«...мысль о необъятном множестве явлений, лежащих за пределами узкого кругозора восприятий, необходимо привходит в сферу непосредственного опыта, даже тогда, когда я не думаю актуально о той части мира, которая не воспринимается мною непосредственно»110.
С. Н. Трубецкой, философ, также активно публиковавшийся в журнале «Вопросы философии и психологии», рассматривал проблему соотношения индивидуального и коллективного сознания и утверждал, что
«...учение, сводящее все существующее к состояниям индивидуального сознания, может держаться исключительно благодаря смеше-
3R Лаппо-Данилевский А. С. Указ. соч. С. 463.
39 Там же. С. 493.
"° Лапшин И. И. Опровержение солипсизма//Философские науки. 1992. № 3. С. 29.
210
нию его с сознанием коллективным. Ибо когда говорят о человеческом сознании вообще, никто не думает только о себе одном, но каждый разумеет в себе общечеловеческое сознание»41.
Но только Лаппо-Данилевский последовательно соединил неокантианскую теоретико-познавательную концепцию с методологией истории и методами исторического исследования. Он привнес в историческую науку признание «чужой одушевленности» в качестве системообразующего принципа строго научного исторического познания и разработал проблему «чужого Я» в ее исторической составляющей.
В эпистемологической ситуации начала XX в. учение Лаппо-Данилевского противостояло, с одной стороны, распространяющемуся интуитивизму (А. Бергсон, Н. О. Лосский, С. Л. Франк), а с другой — наступлению марксизма и его социологической доктрины. Мы попытались также показать, правда предельно кратко, что Лаппо-Дани-левский еще в начале прошлого века в рамках единой концепции гуманитаристики предложил решение нескольких принципиальных эпистемологических проблем, ключевое значение которых только в последнее время достаточно полно осознается наукой. Почему же это учение осталось на многие годы мало востребованным?
Отметим некоторые причины. Во-первых, будучи созданным на основе идеалистической философии, это учение оказалось сложнее для восприятия, чем «конкурирующие» с ним материалистические концепции. И здесь не остается ничего другого, как согласиться с Г. И. Челпановым, который в начале XX в. говорил:
«Впечатление такое, как будто перед обществом поставлен настоятельный вопрос — где истина, в идеализме или в позитивизме? Но общество не готово к ответу. Еще не распахана та нива, на которой семя идеализма могло бы принести обильные плоды. Этим воспользуется позитивизм, чтобы удержать за собой господство»42.
Не рассматривая здесь вопрос о том, является ли марксизм разновидностью позитивизма, отметим, что преемником позитивизма в области методологии истории марксизм является несомненно. Во-вторых, развитие идеалистической философии и на этой основе методологии гуманитарных наук было прервано в России социалистической революцией и последующей идеологизацией всех сфер жизни, что сопровождалось высылкой («философский пароход») и физическим уничтожением последователей рассматриваемого учения. Сам Лаппо-Данилевс-
41 Трубецкой С.Н. О природе человеческого сознания//Вопросы философии и психологии. 1889. Кн. 1. С. 122.
42 Цит. по: Поливанов М. К. Густав Шпет//Шпет Г.Г. Философские этюды. М.,
1994. С. 5.
211
14-
кий умер в 1919 г., не дожив до 60 лет. Н. Д. Кондратьев и Г. Г. Шпет были расстреляны. Л. П. Карсавин погиб в лагере.
Но все же мы можем наметить два направления сохранения и развития наследия Лап по-Данилевского.
Сорокин начинал свою «Систему социологии» с рассуждения о специфике человеческого общества как объекта исследования:
«Имеется ли основание выделять явления межчеповеческого взаимодействия в особый класс и создавать для их изучения не только особую теорию, но и самостоятельную научную дисциплину?.. Люди — не только организмы; они сверх того еще существа, одаренные психикой, сознанием, разумом, т.е. рядом свойств, которых у остальных организмов нет. В этом смысле они особенны и единичны. В силу этого и явления их взаимодействия отличны от явлений взаимодействия остальных организмов»43.
И далее, перефразируя О. Глезера, автора «Размышлений об автономности биологической науки», Сорокин пишет:
«Удивительные процессы социально-психического взаимодействия и явлений сознания резко отделяют людей от мира явлений, изучаемых биологией, и образуют специфическую основу для автономности нашей науки»44.
Л. П. Карсавин в «Философии истории» высказывает целый ряд идей, созвучных идеям Лап по-Данилевского, хотя, подчеркнем, в их подходах к историческому построению были и принципиальные различия. Один из основных постулатов Карсавина:
«Человечество, как всеединый, в частности же всевременный и все-пространственный, развивающийся субъект, несколько пугает привыкшее мыслить в категориях позитивизма сознание. И при крайней его пугливости и подозрительности трудно его убедить в том, что как раз идея всеединства и только она и освобождает от всякой необоснованной метафизики, от таинственных трансцедентных сил, как бы их ни называли: душою, разумом, энергией или еще как-нибудь. Но можно, мне кажется, показать, что в научной истории нельзя обойтись без категории всеединства, все равно, изучаем ли мы историю человечества или историю социальной группы, существующей в эмпирически ограниченном пространстве и времени»*5.
В соответствии с таким подходом Карсавин определяет предмет истории как «социально-психическоеразвитие всеединого человечества»*6.
43 Сорокин IT. А. Система социологии. М., 1993. Т. I.C. 58.
44 Там же. С. 65-66.
43 Карсавин Л. П. Философия истории. СПб., 1993. С. 90. 46 Там же. С. 98.
Не останавливаясь здесь на весьма любопытном анализе понятия «социальная группа», который дает Карсавин47, отметим лишь, что социальную группу он понимает как «историческую коллективную индивидуальность», рассматривая связанные с ней явления в качестве наиболее типичных для исторической науки. При этом он подчеркивает, что эти явления нельзя трактовать «как общие всем членам данной группы, класса, народа». И здесь несомненно созвучие идее Лаппо-Данилевского о коллективном индивидууме. К этой же сфере Карсавин относит «конструируемые историками системы мировоззрения, системы этических, эстетических норм и т.п.». Отметим, однако, что он оговаривается (в духе Лаппо-Данилевского), что не признает термин «конструировать» удачным, поскольку историк выстраивает эти системы «вовсе не произвольно», а на основе научного метода48.
Подчеркивая, что для историка существенны главным образом «психические факты», Карсавин резко отрицает правомерность такого понятия, как «история материального быта». Отмечая рост интереса к этим сюжетам, он пишет со свойственным ему сарказмом:
«В Петербурге даже образовали особую "Академию Материальной культуры", трогательно именуемую "Маткульт"»49.
И констатируя, при каких условиях правомочно существование «истории костюма», «истории материального быта», отмечает:
«Материальное само по себе, то есть в оторванности своей не важно. Оно всегда символично и в качестве такового необходимо для историка во всей своей материальности. Оно всегда выражает, индивидуализирует и нравственное состояние общества, и его религиозные или эстетические взгляды, и его социально-экономический строй»50.
Для советской исторической науки идеалистическая концепция Лаппо-Данилевского была абсолютно неприемлема. В какой-то мере удавалось сохранять и передавать его идеи в практике преподавания источниковедения, дипломатики, вспомогательных наук истории в Историко-архивном институте. Дело в том, что если идеологизированной советской исторической науке высокий профессионализм был не нужен и даже опасен, то архивное дело как отрасль государственного управления без него не могло обойтись. Поэтому Историко-ар-хивный институт, основанный в 1930 г. и долгое время существовавший в системе НКВД, постепенно превращается в своего рода убежище профессионализма в исторической науке. В 30—40-е годы здесь
47 Карсавин Л. П. Указ. соч. С. 90-95.
48 Там же. С. 99. «Тамже. С. 100. 50Тамже. С. 101.
212
213
получили редкую возможность преподавать лучшие научные силы: Ю. В. Готье, С. Б. Веселовский, В. И. Пичета, П. П. Смирнов, В. К. Лукомс-кий, И. Ф. Колесников, М. Н. Тихомиров, С. А. Никитин, И. И. Полосин, А. Н. Сперанский, Н. В. Устюгов и другие ученые и среди них ученик и последователь А. С. Лаппо-Данидевского А. И. Андреев. Но и в самом Историко-архивном институте (правда, не без вмешательства вышестоящих партийных инстанций) разыгрались баталии вокруг наследия Лаппо-Данилевского, особенно острые в период идеологических кампаний второй половины 40-х годов.
Что же конкретно отличает источниковедческую школу, восходящую к наследию Лаппо-Данилевского, которой удалось сформироваться в условиях, во-первых, сильнейшего давления со стороны идеологизированного преподавания истории и, во-вторых, постоянного вытеснения гуманитарных дисциплин так называемыми «архивными», основное содержание которых составляла технология архивной работы. Остановимся лишь на трех принципиальных моментах: определение понятия «исторический источник» (предмет исследования), структура источниковедческого анализа (метод исследования), роль сознания исследователя в процессе исторического познания (методология). Системообразующее значение для любой научной дисциплины имеет определение ее предмета, понимание природы которого во многом обусловливает и метод исследования. Если в советской исторической науке господствовало (да и во многом продолжает удерживать позиции) определение: исторический источник — это все, откуда можно получить информацию о развитии человеческого общества, — то в рамках данной парадигмы исторический источник рассматривается как произведение, созданное человеком в его деятельности, как продукт культуры (в широком понимании). Различия этих двух подходов к определению предмета источниковедения вполне очевидны. В рамках первого из них не определяется природа исторического источника, его субстанция, а лишь обозначается функция (служить в историческом познании) некого неизвестного предмета или явления. В рамках второго акцент делается на понимание психологической и социальной природы исторического источника, которая и обусловливает его пригодность «для изучения фактов с историческим значением». Обозначенные различия имеют глубокую методологическую основу, поскольку в конечном счете обусловлены разным пониманием объекта исторического познания. Первое определение исходит из посылки инвариантности исторического прошлого, его осуществлен-ности в определенных формах, что заставляет сделать это прошлое объектом исторического познания, а генеральным методом такого познания — все более и более точное моделирование этого единственно возможного прошлого. Если же историческое прошлое понимается как реконструкция историка, в основе которой лежит диалог его сознания (и психики в целом) с сознанием (и психикой) людей, прежде
214
живших, то такой диалог начинается с понимания «Другого» (человека прошлого), объективную (овеществленную) основу для чего и дает «реализованный продукт человеческой психики» — исторический источник, который позволяет в ходе интерпретации перевоспроизвести «одушевленность» (психику, индивидуальность) своего творца.
Разное понимание предмета источниковедения ведет к различиям в понимании и его метода. Лаппо-Данилевский, определяя исторический источник как «реализованный продукт человеческой психики, пригодный для изучения фактов с историческим значением», стремился путем интерпретации исторического источника понять его автора — человека прошлого и дальше на этой основе осуществлять историческое построение, т.е. осмысливать исторический факт в системе не только коэкзистенциального (сосуществующего), но и в первую очередь эволюционного целого, т.е. по сути с позиций современности выявить ценность и действенность факта и приписать ему историческое значение. Причемдля понимания концепции Лаппо-Данилевского важно постоянно помнить, что он разделял источниковедческое исследование и историческое построение только аналитически, прекрасно понимая неразделенность этих составляющих в процессе исследования. В рамках долгое время господствовавшей (по сути позитивистской) парадигмы исторический источник рассматривается лишь как хранилище нужных историку для выстраивания (реконструкции) инвариантного прошлого фактов. Именно из-за этого в господствовавшей как в науке, так и в преподавании парадигме источниковедческий метод часто подменялся техникой добывания «достоверной» информации. При этом метод собственно источниковедческого исследования исчезал. Признание единства метода источниковедческого исследования в источниковедческой школе Историке-архивного института ведет к целостному пониманию источниковедческого анализа, рассматриваемого как система исследовательских процедур, ни один из элементов которой не может быть опущен без ущерба для корректности конечного результата. В этой системе первостепенное внимание уделяется характеристике автора, обстоятельствам создания исторического источника, его значению в контексте породившей его действительности. И только исследование всего комплекса проблем, связанных с происхождением источника и его функционированием в породившую его эпоху, позволяет перейти (еще раз подчеркнем: в аналитическом, а не во временном смысле) к интерпретации содержания и оценке информации.
Отличительная черта источниковедческой парадигмы, восходящей к наследию Лаппо-Данилевского, в том, что в ней рассматривается не только соотношение источника и действительности, но и взаимодействие познающего субъекта и источника, при взаимосвязанном анализе этих аспектов. Особое внимание уделяется различению взглядов автора исторического источника, воззрений, сложившихся в ис-
215
ториографии на разных этапах ее развития, и собственной точки зрения исследователя, без чего невозможен самостоятельный исторический синтез, но существует опасность неосознанного восприятия точки зрения, оценок, сложившихся в историографии в иную эпоху, в контексте другого эволюционного целого. Начинающий исследователь постоянно учился анализировать содержание собственного сознания, выявлять происхождение и структуру тех исторических представлений, которые у него складывались при знакомстве с историографией и в процессе собственной исследовательской работы.
Как уже было сказано, в основе научно-педагогической школы лежит эпистемологическая концепция Лаппо-Данилевского. Но является ли методологическая школа Историко-архивного института лишь хранительницей традиции или все же, несмотря на идеологическое давление и иные сложности существования в жестких рамках «единственно верного» учения, ученые, принадлежащие к данному направлению, смогли достичь нового уровня исторических исследований? По-видимому, к существенным достижениям последних десятилетий следует отнести последовательную разработку видовой структуры корпуса исторических источников российской истории. Еще в конце 1930-х годов в учебниках, подготовленных на кафедре вспомогательных исторических дисциплин Историко-архивного института М. Н. Тихомировым и С. А. Никитиным, начинает реализовываться идея видового структурирования корпуса исторических источников и разработки видовых методик. В 1950—1960-х годах создается серия учебных программ, структурированных по видам исторических источников, и учебных пособий, обозревающих отдельные виды и рассматривающих видовую методику источниковедческого исследования51. Теоретическая разработка феноменологической парадигмы гуманитарного знания, осмысление эпистемологической концепции А. С. Лаппо-Данилевского в соотнесении с современными проблемами гуманитарного познания ведется в последние десятилетия О. М. Медушевской.
Проведенные исследования логической структуры феноменологической парадигмы гуманитарного знания, теоретических основ источниковедения, видовой структуры корпуса исторических источников и отдельных видов исторических источников российской истории позволяют, на наш взгляд, сформулировать на основе эпистемологической концепции Лаппо-Данилевского и в рамках источниковедческого подхода критерий сравнительно-исторического исследования.
Как было показано, методологическая концепция Лаппо-Данилевского, являясь по своим основаниям идиографической, рассматривает исторический факт не изолированно, а в контексте коэкзис-тенциального и эволюционного целого, что позволяет синтезировать
Sl См.: Медушевская О. М. Источниковедение в России XX в.: Научная мысль и социальная реальность//Советская историография. М., 1996. С. 42-77.
216
радиографический и номотетический подходы. Иными словами, историк преимущественно изучает индивидуальное воздействие индивидуума на среду с идиографической точки зрения, но для объяснения этого воздействия должен учесть воздействие среды на индивидуума с номотетической точки зрения, с которой он изучает действие
«среды на индивидуумов в ея уравнительном значении, т.е. в той мере, в какой она производит такие изменения в психике индивидуумов (а значит и в их действиях, и в их продуктах), благодаря которым они делаются сходными в некоторых отношениях...».
Это уравнительное, типизирующее влияние социальной среды (коллективного индивидуума) на индивидуальность, а значит, и особенности самой этой среды наиболее последовательно проявляются на уровне основной классификационной единицы источниковедения — вида исторических источников. Именно под влиянием унифицирующего воздействия социальной среды индивидуальные результаты реализации человеческой психики (продукты культуры) приобретают общие черты и могут быть названы собирательно: мемуары, периодическая печать и т.д. Итак, вид исторических источников репрезентирует формы человеческой деятельности, совокупность которых и составляет историю общества в определенный период. Именно поэтому эволюция видов исторических источников может выступать как критерий в сравнительно-исторических исследованиях.
Подведем итоги:
• осознание истории как целостного процесса в сочетании с наблюдениями над другими культурами, известными европейцам со времени Великих географических открытий, привело к построению стадиальных теорий исторического процесса, воплощающихся в виде образов «ступеней исторической лестницы» и «возрастов человечества»;
• основная цель сравнительно-исторического исследования в этом случае — изучить иные социокультурные общности, как сосуществующие одновременно с проводящим исследование историком и доступные этнографическому описанию, так и уже исчезнувшие и доступные только историческому изучению, и на этой основе реконструировать начальные периоды собственной истории;
ш такой подход разрушает единое историческое пространство, поскольку оставляет другие, неевропейские, народы как бы в ином коэкзистенциальном пространстве (на более низкой ступени исторического развития);
• Гегель использует принцип сравнения по отношению к системообразующему фактору — созданию и изменению государства как в коэкзистенциальном, так и в историческом пространстве. Таким об-
217
разом, он фактически выстраивает свою историческую теорию, проводя сравнение как в рамках коэкзистенциального, так и в рамках исторического целого, что будет свойственно наиболее разработанным концепциям только в XX в.;
• теория общественно-экономических формаций К. Маркса и Ф. Энгельса как классическая стадиальная теория предполагает использование метода аналогий, но в этом сравнение опосредуется знанием законов общественного развития, социальной модели, которая и служит образцом для сравнений;
• в конце XIX в. была осмыслена методологическая оппозиция «номотетика — идиография»; номотетические подходы как типизирующие нацелены в первую очередь на выявление общего, а идиогра-фические как индивидуализирующие — на выявление особенного;
• в концепции Н. И. Кареева осмысление оппозиции помологических и идиографических подходов привело к разграничению сравнительно-социологического и сравнительно-исторического исследования;
• социальные изменения начала XX в. ведут к принципиальным изменениям целей исторического познания; в силу интеграционных процессов в развитии общества в новейшее время и историческая наука начинает преодолевать национальные границы; ее объектом становится «всеединое человечество»; системное постижение целого невозможно без компаративного анализа его составляющих, что обусловливает значение сравнительно-исторического метода в построении исторического метанарратива;
• теоретике-познавательная концепция А. С. Лаппо- Данилевского, интегрирующая идиографический и номотетический подходы в историческом познании, позволяет предложить метод сравнительно-исторического исследования, основанный на сопоставлении корпуса исторических источников, порожденных разными культурами.
Литература
Настоятельно рекомендуемая
Кареев Н. И. Историка (Теория исторического знания). Пг., 1916. 231 с. Февр Л. От Шпенглера к Тойнби//Февр Л. Бои за историю. М., 1991. С. 72-96.
Рекомендуемая
Шидер Т. Возможности и границы сравнительного метода в исторических науках//Философия и методология истории: Сб. ст. М., 1977. С. 143—167.
Эмар М. История и компаративизму/Европейский опыт и преподавание истории в постсоветской России: Материалы из цикла семинаров
218
«Поддержка региональных инноваций в программах и методах преподавания истории». М., 1999. С. 70-82.
Дополнительная
Румянцева М. Ф. Методология истории А. С. Лаппо-Данилевского и современные проблемы гуманитарного познания//Вопросы истории. 1999. №8.0.138-146.
Вопросы
1. Чем отличается сравнение как метод от метода сравнения? Какова функция того и другого?
2 Зачем и как осуществляется сравнительно-историческое исследование в рамках стадиальных теорий исторического процесса?
3. В чем особенность сравнительного исследования в рамках теоретико-познавательной концепции марксизма?
4. В чем основная задача сравнительного исследования при но-мотетическом подходе? И при идиографическом?
5. Чем различаются сравнительно-социологический и сравнительно-исторический методы в концепции Н. И. Кареева?
6. Какие возможности для сравнительно-исторического исследования открывает источниковедческая парадигма гуманитарного знания?
_ Задания
*1. Сформулируйте и обоснуйте метод сравнительно-исторического исследования.
*2. Предложите систему критериев для сравнения Руси-России с другими национально-государственными образованиями в разные периоды ее истории.
Глава 2
Компаративное источниковедение: апробация метода
О том, что мы пытаемся обнаружить в процессе сравнения в первую очередь— различия или сходства
О том, как корректно определить объект сравнительно-исторического исследования
И о том, на какие размышления может навести сравнение корпуса источников России и Западной Европы в новое время
...нельзя избежать открытия
тождества, представляя себе
возможность открытия различия.
Умберто Эко
Основное положение: компаративное источниковедение — методология сравнительно-исторического исследования, базирующаяся на теоретическом осмыслении того факта, что основная классификационная единица источниковедения — вид исторических источников — репрезентирует объединенные единством целепола-гания определенные формы человеческой деятельности, совокупность которых и составляет историю общества.
1. Постановка проблемы
К понятию «компаративное источниковедение» следует относиться как к термину, т.е. как к словосочетанию, обозначающему определенное понятие, о содержании которого мы только что условились. В противном случае это словосочетание выглядит как тавтология, поскольку исследование вообще, и в том числе источниковедческое, вне сравнения невозможно.
Сравнение, по сути дела, — это способ не только исследования, но и восприятия действительности. Видя какой-либо предмет, мы сравниваем его с теми образцами, которые содержатся в нашем сознании. Неучет этого обстоятельства ведет зачастую к слишком узкому пониманию возможностей сравнения.
Рассмотрим лишь один пример — статью известной польской исследовательницы античности А. Вонсович «Сравнительный метод в изучении греческой колонизации», опубликованную в 1995 г. в «Вестнике древней истории» в рамках дискуссии «Великая греческая колониза-
220
ция: итоги и перспективы изучения»1. Рассматривая вопрос о границах применимости сравнительного метода при исследовании различных регионов греческой колонизации, Вонсович указывает, что в ряде случаев анализируемые историками явления «не подлежат сравнению». Исследовательница ставит проблему следующим образом: при сравнительном исследовании необходимо предварительно решить вопрос: «какие районы колонизации следует сравнивать, когда использовать параллели и в какой степени? Можно ли сравнивать механически все районы греческой колонизации или следует учитывать примеры, действительно сходные?» Иллюстрируя эту мысль, Вонсович предлагает сравнивать милетские колонии в Причерноморье и фокейские в западной части греческой ойкумены. «Основой для сравнения этих двух линий колонизации, — пишет она, — можно считать сильно развитую торговлю, специфические отношения с местным населением... и т.д.». В то же время Вонсович предостерегает от сравнения «между, с одной стороны, колониями Милета в Колхиде и, с другой, ахейскими и дорийскими колониями в Великой Греции и Сицилии: их корни разные, неодинаковы функции, что a priori делает их различными и соответственно неудобными для сравнения»2.
Но если посмотреть на проблему чуть пошире, чем это делает Вонсович, мы заметим, что вывод о сопоставимости милетских и фокейских колоний, равно как и о несопоставимости колоний Милета в Колхиде с ахейскими и дорийскими в Великой Греции и Сицилии, есть результат сравнительного исследования, а именно его первого этапа — установления одномасштабности и изоморфности сравниваемых объектов.
В связи с рассмотренным примером подчернем, что мы абсолютно убеждены в том, что принципиально нельзя ставить вопрос: можно ли сравнивать два объекта, понятия и т.д.? Если такой вопрос возник, значит сравнение уже началось.
В процессе сравнения необходимо решить ьопрос об одномасштабности сравниваемых объектов и их изоморфности. Но еще раз заметим, что этот вывод может быть получен лишь в процессе сравнения и должен рассматриваться как его результат.
Затем следует поставить вопрос о критериях сравнения.
В обыденном понимании поставленные два вопроса могут быть интерпретированы следующим образом: с чего начинается сравнение -- с поиска сходства или различия? Не углубляясь в поисках ответа в сферу психологии восприятия, заметим, что в процессе исследо-
1 Вонсович А. Сравнительный метод в изучении греческой колонизации//Вест-ник древней истории. 1995. № 4. С. 106—110.
2 Там же. С. 108-109.
221
вания эти два аспекта неразрывно связаны, но аналитически следует на первое место поставить поиск сходства, т.е. определения одномас-штабности и изоморфности объектов сравнительного исследования. В рассмотренном выше примере первый этап практически был выведен за рамки исследования, что часто происходит в случаях, когда проблема достаточно хорошо изучена и накоплен большой эмпирический материал, позволяющий специалисту на уровне интуиции уловить изоморфные объекты.
Именно эти два вопроса — выбор одномасштабных и изоморфных объектов и определение критериев сравнения — мы и попытаемся разрешить на примере проблемы сравнительно-исторического исследования России и Западной Европы в новое время. Каждый из них в свою очередь может быть структурирован.
Итак, предмет нашего исследования — сравнение России и Западной Европы в новое время. Точнее — обоснование методологии такого сравнительно-исторического исследования.
В новое время, с одной стороны, завершается процесс складывания современных государств на основе национально-территориального принципа. Этим обусловливается определенность объектов сравнительного анализа. С другой стороны, в этот период начинается активизация не только межгосударственных, но и межнациональных связей, в том числе и в форме непосредственного культурного влияния, что способствует выравниванию темпов развития, отчасти нивелировке наиболее резких различий (вспомним петровскую «европеизацию») и в перспективе ведет — при переходе от нового времени к новейшему—к формированию «всеединого человечества*.
Кстати, подчеркнем, что понятие «новое время» выступает здесь также как объект сравнительно-исторического исследования — только в эволюционном, а не коэкзпотенциальном понимании, поскольку само это понятие может быть выделено при сравнении с предшествующим и последующим периодами.
В пределах нового времени объектами сравнительно-исторического исследования являются страны. Отметим существенное: здесь мы различаем понятие «страна» от более узкого понятия «государство». Оба эти понятия относятся, как правило (хотя есть и исключения), к единому национально-территориальному объекту, но первое из них включает не только тип государственности, но и определенный тип общества и национальный тип личности. Таким образом, понятие «страна» структурируется в единстве и взаимодействии составляющих: «личность — общество — государство».
Более подробно обосновывать выбор объекта исследования мы пока не будем в силу его общепризнанности, хотя отметим, что поле для размышлений здесь остается весьма обширное. Например, взяв в ка-
222
честве основного объекта сравнительного исследования Россию, необходимо уяснить, насколько она сопоставима с Западной Европой в целом или с отдельными странами.
Конечно, возможно попарное сравнение России с отдельными странами Западной Европы. Но, по-видимому, возможно рассмотрение Западной Европы как единого объекта сравнительного исследования, что подтверждается наличием устоявшегося понятия для обозначения этой группы стран.
Именно как единое понятие мы рассматриваем Западную Европу в настоящем исследовании, фактически пренебрегая различиями между странами. Это не означает, что мы рассматриваем эти различия как несущественные. Мы лишь фиксируем следующую исследовательскую гипотезу, которая позволит нам объединить эмпирический материал: различия между Россией и Западной Европой в целом более существенны, чем между отдельно взятыми странами Западной Европы.
Выбрав объект исследования, поставим вопрос о критерии. В качестве такого критерия мы предлагаем эволюцию видов исторических источников. Как уже говорилось, обоснованию этого критерия и посвящено основное содержание учебного пособия.
Приняв эволюцию видов исторических источников как критерий компаративистики, мы в качестве следующего по иерархии объекта сравнительного исследования будем рассматривать вид исторических источников и уже применительно к этому объекту должны будем сформировать систему критериев для сравнительного анализа (например, время возникновения, внутривидовая структура, взаимосвязь с другими видами исторических источников: мемуаристика и публицистика, мемуаристика и эссеистика, периодическая печать и публицистика и т.п.).
Обосновав предмет исследования и определиз структуру учебного пособия, сделаем еще одно предварительное замечание, дабы избежать часто встречающейся ошибки — сужения рамок сравнительного метода. Часто под сравнительным исследованием понимается обнаружение аналогий. Но результатом сравнительного исследования должна быть констатация как черт сходства, так и различия исследуемых объектов. Если объекты обнаруживают больше различий, чем сходства — это вовсе не означает, что их нельзя сравнивать, а это есть нормальный вывод сравнительного исследования.
Прежде чем приступить к описанию результатов сравнительного исследования корпуса источников нового времени, сделаем несколько предварительных замечаний.
223
Первое. В первой главе этого раздела учебного пособия мы последовательно проводили мысль о необходимости сравнительно-исторического исследования как в контексте эволюционного целого, так и в контексте коэкзистенциального целого. Поставив задачу сравнительного анализа корпуса исторических источников нового времени России и Западной Европы и стремясь к последовательности реализации предлагаемого метода, мы должны выделить несколько этапов достижения цели:
• выявить критерии, по которым мы выделяем период нового времени, показать отличия корпуса источников этого периода от предшествующей и последующей систем;
• описать те общие свойства, которые придают единство и качественную определенность выделенному корпусу источников;
• и, наконец, провести сравнительный анализ отдельных видов исторических источников внутри выявленного корпуса исторических источников нового времени.
Второе. Поскольку главная наша задача — демонстрация возможностей метода, работа не претендует на полноту охвата материала. Мы решали скорее иную задачу — оптимизация привлекаемого материала для более четкого выявления структур. Поэтому из всего многообразия видов и разновидностей исторических источников нового времени мы выбрали три группы: источники личного происхождения — периодическая печать — законодательство, адекватно, на наш взгляд, воспроизводящие структурные связи в системе «личность —- общество — государство».
Третье. За основу сравнения взят корпус источников российской истории по нескольким причинам.
Во-первых, потому, что у любого историка существует представление о его родной истории, и сформировавшаяся на этой основе модель служит основой для сопоставления, в том числе и в случаях, когда это не осознается. По-видимому, приблизительно так, как родной язык при восприятии иностранного текста.
Во-вторых, в соответствии с заявленным нами пониманием целей исторического познания сравнительно-историческое исследование в данном случае выступает как способ лучшего понимания собственной истории.
И наконец, в-третьих, в силу особенностей развития российской исторической науки источниковедение в ней выделилось еще в начале XX в. в особую отрасль знания, которая затем в условиях тоталитарного государства развивалась более успешно, чем собственно историческое построение, поскольку была менее идеологизирована.
224
2. Периодизация эволюции корпуса
исторических источников как проблема
сравнительно-исторического исследования
Проблема перехода от средних веков к новому времени. Источниковедческий критерий периодизации
Что же отличает период, идентифицируемый как новое время, от предыдущего и последующего? Ответ на вторую часть вопроса очевиден (хотя лишь при поверхностном рассмотрении и преимущественно в рамках отечественной истории): советское общество обладает слишком существенной спецификой, что и обусловливает отдельное рассмотрение источников советского периода отечественной истории. Первая часть поставленного вопроса требует специального рассмотрения. Проблема периодизации исторического процесса — одна из основных в историческом познании со времени кардинального изменения представления об историческом времени в 1760—1780-е годы. Переход от средних веков к новому времени — длительный исторический процесс. В зависимости от научной парадигмы можно выделить различные критерии начала нового этапа исторического развития: от формирования капиталистических производственных отношений до эмансипации личности и структурирования общества. В качестве определяющей вехи также выступают различные события: от нидерландской до французской революции, и даже до отмены крепостного права в России (при локальном исследовании российской истории). Рассмотрение эволюции корпуса исторических источников предполагает выяснение вопроса о совпадении или несовпадении общеисторической и источниковедческой периодизации и выбор той периодизации, которая адекватно объяснит эволюцию корпуса источников либо формулирование иного критерия фиксации происходящих изменений.
Источниковедческий метод позволяет по-новому взглянуть на ключевую в сравнительно-историческом исследовании проблему — проблему периодизации.
В советской историографии преобладающей являлась периодизация по общественно-экономическим формациям, т.е. в основе периодизации лежала научная абстракция высокого уровня обобщения, что не позволяло достаточно точно реконструировать историческую реальность. Чем же отличается исторический подход к периодизации от источниковедческого? И может ли не совпадать периодизация истории общества и эволюции корпуса исторических источников? Исходя из определения исторического источника как «продукта целенаправленной человеческой деятельности» (О. М. Медушевская) или «реализованного продукта человеческой психики* (А. С. Лаппо-Данилевский) и
225
15-6867
рассматривая исторический источник в связи с обстоятельствами его возникновения как часть определенной исторической эпохи, мы должны признать, что эволюция корпуса исторических источников не просто совпадает с эволюцией общества, а это единый процесс. И действительно: исторические источники не возникают помимо человеческой деятельности, совокупность различных форм которой и составляет историческую действительность.
Изменения в корпусе исторических источников при переходе от средних веков к новому времени
На рубеже XVII—XVIII вв. и в течение XVIII в. в России происходят кардинальные изменения в характере исторических источников, в видовой структуре их комплекса. В это время угасают, отходят на второй план летописание, житийная литература, но появляются мемуаристика, художественная литература, научные сочинения, в том числе и исторические, публицистика (в собственном смысле этого слова), периодическая печать, статистика, существенно меняется характер законодательства, актовых источников и делопроизводства. Не ограничиваясь исследованием только письменных исторических источников, отметим, что практически одновременно с такими личностными источниками, как мемуары, появляется в России и портретная живопись. Столь существенные изменения в структуре корпуса источников российской истории не могут не быть обусловлены глубокими изменениями как в российском обществе, так и в ментальное™ отдельной личности. Аналогичные изменения происходят в близких хронологических рамках и в других странах. Например, обратимся к обзору источников английской истории, данному J. J. Bagley3. Работа J. J. Bagley состоит из двух частей: «Источники английской средневековой истории, 1066—1540» и «Источники английской истории до настоящего времени, 1540 to Present Day». Вполне очевидно, что автор выбрал чисто исторический, традиционный критерий периодизации, но если мы посмотрим хотя бы оглавление томов, то увидим, что второй том начинается с характеристики источников периода 1540-1660 гг., многие из которых в видовом отношении восходят к источникам, обзор которых был дан автором в первой части. При этом мы сразу заметим, что этот раздел очень беден, в нем практически отсутствуют повествовательные источники. Дело здесь в том, что автор, обозревая источники английской истории, избрал принцип упоминания каждого вида источников только по одному разу при их появлении. Таким образом, в период с 1540 по 1660 г. автору не удалось обнаружить новые виды повествовательных источников. Зато в следующем периоде, ох-
3 Bagley J.J. Historical Interpretation. P. 1-2. N.Y. |1972|. P. 1. Sources of English Medieval History, 1066—1540; P. 2. Sources of English History, 1540 to Present Day.
226
ватывающем 1660—1760 гг., мы находим дневники, автобиографии и «современные истории» (Diaries, Autobiografies and Contemporary Histories), а также памфлеты и первые газеты (Pamphlets and the First Newspapers), т.е. виды источников, наиболее типичные именно для нового времени.
Для сравнения напомним, что, несмотря на столь очевидные изменения корпуса источников российской истории на рубеже XVII— XVIII вв., учебный курс источниковедения в соответствии с форма-ционной теорией долгое время разделялся по рубежу XVIII—XIX вв.
Существует, как минимум, несколько вполне обоснованных концепций перехода от средних веков к новому времени, каждая из которых по-своему объясняет его причины. Но рассматривая исторический источник как реализованный продукт человеческой психики и обосновав источниковедческий критерий периодизации, мы в качестве гипотезы, объединяющей наши наблюдения над изменениями видовой структуры корпуса исторических источников, примем концепцию индивидуализации человека при переходе от средних веков к новому времени. Наиболее адекватен неофрейдистский подход в изложении Э. Фромма, поскольку он отмечает и вторую сторону процесса индивидуализации — установление «вторичных связей» между человеком и обществом4. Дополним лишь, что это связи двух типов, поскольку включают человека не только в коэкзистенциальное, но и в эволюционное целое (осознание хода исторического времени).
Особо подчеркнем, что, приняв концепцию Фромма, мы не отрицаем иные причины, обусловившие смену эпох, однако будем их считать факторами, имплицитно включенными в выбранную нами схему, тем более что сам Фромм уделяет внимание не только следствиям, но и причинам анализируемых им изменений человеческой личности.
Посмотрим, как работает предлагаемая гипотеза на объяснение возникновения новых видов исторических источников: мемуаристики, эссеистики, публицистики (в ее буквальном, а не расширительном понимании), периодической печати.
Наиболее четким индикатором перехода от средних веков к новому времени является возникновение мемуаристики. Общепризнано, что возникновение мемуаристики обусловлено становлением индивидуальности в этот период. И мы вполне согласны с А. Г. Тартакоз-ским, который констатирует единство целевого назначения мемуаров, состоящее в стремлении «запечатлеть для современников и потомства опыт своего участия в историческом бытии, осмыслить себя и свое место в нем»5. Такое стремление могло появиться лишь у челове-
4 Фромм Э. Бегство от свободы. М.,1995.
s Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источниковедческого изучения. М., 1980. С. 23.
227
15-
ка, сознающего свою отделенность от окружающего его социума и понимающего ценность своего индивидуального исторического опыта. Однако нам представляется, что мемуаротворчество требует более глубокого психологического объяснения, в частности понимания причин, порождающих стремление к запечатлению исторического опыта индивидуальности. При типологическом изучении мемуаристики как вида исторических источников необходимо подчеркнуть, что индивидуализация — это не только выделение себя в коэкзистенциальном целом, т.е. осознание своей обособленности от сосуществующих одновременно других личностей и относительной самостоятельности внутри социальной группы, но и осознание своего места в эволюционном целом, т.е. в историческом процессе или более конкретно в чреде поколений. Соответственно и создание «вторичных связей» с социумом идет как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном плане. Причем этот процесс характеризуется различной степенью от-рефлексированности — от целенаправленного конструирования своих социальных связей до подсознательного включения в социум, например через механизм идеологического воздействия в тоталитарном государстве. Мемуары, с психологической точки зрения, как раз и имеют целью осознанное создание таких связей, особенно в их эволюционном аспекте.
Такой подход поможет нам внести новые штрихи как в проблему классификации, так и в проблему эволюции мемуаристики. Мы не сможем ограничиться утвердившимся в историографии определением : « Мемуары — повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собственной памяти автора», а вынуждены будем достаточно четко их разделить на мемуары-автобиографии и мемуары о событиях. Эти группы мемуаристики отличаются (хотя иногда и весьма нечетко) по объекту описания, что может служить различающим критерием, но в основе различия — цели написания. Мемуары-автобиографии обычно преследуют (в качестве основной) цель включения мемуариста в чреду поколений, в «эволюционное целое» (типичный пример — мемуары А. Т. Болотова). Мемуары, объектом описания в которых является не столько сам мемуарист, сколько современные ему события, преимущественно направлены на воссоздание коэкзистенциального мемуаристу целого. Классический пример — мемуары Сен-Симона. В отличие от А. Т. Болотова, который не претендует на какие-либо обобщения, Сен-Симон пишет «частную историю», т.е. такое историческое произведение, которое «относится к времени автора и его стране». Мы не случайно привели в качестве примеров типологически различных мемуаров два признанных классическими произведения этого жанра, поскольку они демонстрируют не просто две разновидности мемуарных произведений, но разновидности, по-видимому, соответственно преобладающие в российской и европейской мемуаристике раннего этапа ее развития, что и обусловливает ее различия.
228
L
Что касается эволюции мемуаристики, то отметим, что достаточно четко прослеживаемая общая тенденция состоит в усилении коэк-зистенциальных связей мемуариста в ущерб эволюционным. Это проявляется в усилении публицистичности мемуаристики, что в свою очередь ведет к ориентации на немедленную публикацию мемуарных произведений. Усиление ко экзистенциальных связей мемуариста в ущерб эволюционным как основной критерий эволюции мемуаров обусловливает сближение их с публицистикой.
Функция публицистики как вида исторических источников состоит в заявлении позиции личности, осознающей себя частью определенной социальной группы, а следовательно, и в прямом установлении связей между личностью и обществом и различными социальными группами внутри общества, т.е. связей коэкзистенциальных.
Отметим также существование редко встречающегося в российском источниковедении вида исторических источников, занимающего промежуточное место между мемуаристикой и публицистикой. Это — эссеистика, несомненно относящаяся к источникам личного происхождения, что уже свидетельствует о связи развития этой формы деятельности с процессом индивидуализации. Эссеистика, в отличие от публицистики, призванной выражать мнение той или иной социальной группы, отражает взгляды отдельной личности. Но она создается с целевой установкой на публикацию, т.е. подразумевается наличие интереса к индивидуальному мнению отдельной личности со стороны общества, следовательно, предполагает создание коэкзистенциальных связей отдельной личности и общества.
Аналогичную функцию, однако с иной направленностью — не от личности к обществу, а от общества к личности — выполняет периодическая печать. Возникновение периодической печати как средства воздействия на личность вполне очевидно связано как с процессом эмансипации личности, так и со стремлением подчинить ее идеологическому влиянию либо со стороны какой-либо общественной группы, либо со стороны государства. С одной стороны, периодическая печать срастается с публицистикой, с другой — она призвана создавать коэкзис-тенциальные связи в обществе в целом, что, кэк правило, связано с внедрением государственной идеологии или же с оппозицией к ней.
Итак, мы видим, что рассматриваемая гипотеза вполне способна объединить наши наблюдения над возникновением новых видов исторических источников.
При сравнении видовой структуры корпуса исторических источников разных стран в ее эволюции мы увидим не только отмеченные черты сходства, но и глубокие отличия. Например, в российском средневековье мы практически не обнаруживаем биографики, что, несомненно, сказывается на характере летописей (в сопоставлении с западноевропейскими хрониками) и агиографии. В новое время мы не обнаруживаем в России в сколько-нибудь сформированном виде та-
229
кой распространенный в Западной Европе вид исторических источников, как эссеистика, при весьма значительном развитии публицистики. Кстати, отметим двоякий перевод французского слова essai в названиях произведений на русский язык — как «опыт» и как «очерк». Не будучи филологом, все же можно предположить, что второй вариант перевода является результатом поиска адекватного (максимально близкого) к эссеистике вида российских исторических источников.
Кроме возникновения новых видов исторических источников, отметим существенные изменения в видах, существовавших и в предшествующий период, — в законодательстве и актовых источниках.
Что касается актовых источников, то значительное увеличение числа их разновидностей свидетельствует об активизации личности в частноправовой сфере.
Для западноевропейского и североамериканского законодательства нового времени наиболее характерной чертой является фиксация прав личности, что не требует пояснения характера связи с принятой нами объясняющей гипотезой. В российском законодательстве нового времени такого рода нормы отсутствуют, если не рассматривать в качестве таковых активно проводимую в XVIII в. фиксацию прав сословий. Однако если оставаться в рамках заявленного гуманитарного подхода, то мы сможем обнаружить в российском законодательстве XVIII в. целый ряд черт, позволяющих отнести его к законодательству нового времени. Дело в том, что российское законодательство в гораздо меньшей степени испытало влияние римского права, чем западноевропейское. Поэтому при относительно самостоятельном его развитии в качестве системообразующего фактора в эволюции российского законодательства нового времени выступает изменение соотношения обычая и закона как источников права. Данный фактор вызывает установление целого ряда новых принципов российского законодательства, таких как «незнание закона не освобождает от ответственности», «закон обратной силы не имеет». Это в свою очередь ведет к установлению порядка обязательной публикации законодательных актов. Все эти изменения свидетельствуют о новом характере взаимоотношений личности и государства, по крайней мере о том, что государство признает существование личности если не через признание ее прав, то через признание ответственности.
Изменение характера государственного управления, проявившееся, в частности, в изменениях в законодательстве, породило и такой новый вид исторических источников, как статистика. Назначение статистики — реализация обратной связи в системе управления, сбор и анализ информации для принятия управленческих решений. Естественно, что такой вид деятельности мог возникнуть лишь тогда, когда личность (в том числе, естественно, и законодатель) начинает осознавать изменения в эволюционном целом и стремится повлиять на направленность и ход этих изменений.
230
L
Таким образом, в новое время расширяется сфера возникновения исторических источников за счет источников личного происхождения, а также возникающих в области общественных отношений. Нетрудно заметить, что виды исторических источников, доставшиеся новому времени от средних веков, практически полностью связаны с государственной сферой, а вновь возникающие виды исторических источников имеют главным образом личное и общественное происхождение.
Изменения в корпусе исторических источников при переходе от нового времени к новейшему
Охарактеризовав в целом источники российской истории XVIII-XIX вв. как источники нового времени и рассмотрев их в связи с корпусом источников европейской истории, мы должны признать, что явно в границах этого периода происходит переход от нового времени к новейшему. Отталкиваясь от разных исторических событий — франко-прусская война 1870 г., англо-бурская война начала XX в., Первая мировая война, революция в России, конец Первой мировой войны, — мы можем определить рамки этого перехода 1870-1918 гг. Вполне очевидно, что границы здесь более определенны, чем при переходе от средних веков к новому времени. Обосновав в качестве критерия перехода от одной крупной исторической эпохи к другой изменения в корпусе исторических источников, применим его к данной проблеме.
На первый взгляд, нас ожидает разочарование. Ведь мы уже убедились, что в конце XIX — начале XX в. новых видов исторических источников не возникает. Конечно, появляется большое количество разновидностей. Но, во-первых, этот процесс идет постоянно и не делает «качественных скачков» на рубеже веков, а, во-вторых, он несопоставим с масштабами порождения новых видов при переходе от средних веков к новому времени.
Тем не менее существенные изменения происходят в корпусе источников и при переходе к новейшему времени. Этот переход характеризуется усилением унифицирующего влияния окружающей социальной среды на человеческую личность, определяющего влияния социальной группы на самосознание личности, что не могло не отразиться на характере основных видов исторических источников.
На рубеже XIX-XX вв. проявляется тенденция к унификации формы и содержания многих видов письменных источников — делопроизводственных материалов, периодической печати и т.д., вплоть до столь личностного источника, как мемуаристика, отчасти попадающего в зависимость от картины событий, формируемой средствами массовой
231
информации. В целом существенно увеличивается удельный вес источников изначально, уже в момент возникновения предназначенных к публикации в той или иной форме.
В законодательстве мы наблюдаем рост значения международных договоров. В новейшее время идея приоритета государственного законодательства постепенно теснится идеей приоритета международного права, по крайней мере в некоторых правовых сферах. И хотя этот процесс протекает очень медленно, учитывать систему международного права при анализе законодательных источников в рамках национальных историй необходимо.
В статистике переход к новейшему времени связан с началом преобладания переписей как способа получения статистических данных. Усложнение стоящих перед статистикой задач ведет к применению все более сложных методов анализа статистических данных, а усложнение методик — к сложностям в интерпретации получаемых результатов. Историк, использующий итоговые данные, должен учитывать это обстоятельство, а историк, обращающийся к первичным материалам статистических обследований, помнить, что возможность многоаспектной обработки данных закладывается на уровне программы статистического обследования, и уметь четко различать, получение каких данных является целью обследования, а какие данные необходимы для проверки получаемого результата.
Наиболее существенные изменения при переходе от нового времени к новейшему заметны в тех видах исторических источников, которые порождаются в общественной и личностной сферах.
В периодической печати мы наблюдаем преобладание газетной периодики над журнальной, изменение характера публикуемой информации (явное стремление к достоверности), а следовательно, и источников ее получения (появление информационных агентств, формирование сети собственных корреспондентов). С переходом к новейшему времени в России периодическая печать сращивается с публицистикой. Проявляется отчетливая дифференциация периодической печати, в том числе и по общественно-политическим направлениям. Уточняется адресность отдельных периодических изданий.
Публицистическую составляющую мы наблюдаем и в источниках личного происхождения, особенно в мемуаристике, которая все чаще предназначается к немедленному опубликованию.
Появляются новые взаимосвязи внутри видовой структуры. Например, начало издания исторических журналов и, следовательно, расширение публикации источников личного происхождения оказывают обратное влияние на сами эти источники. Появляется мода на писание дневников, что приходится учитывать при анализе целепола-гания автора исторического источника. Явно усиливается влияние информационного образа события, создаваемого в том числе и средствами периодической печати (постепенно перерастающими в сред-
232
ства массовой информации), на мемуариста. Это проявляется в первую очередь в отборе общественно значимых событий, описываемых в мемуарах. Растет и влияние мемуаристов друг на друга.
Осознание ценности источников личного происхождения приводит к тому, что такие источники, как дневники и частные письма, начинают специально собираться и тщательно храниться. Это обстоятельство в свою очередь оказывает влияние на авторов уже в момент писания личного дневника или частного письма, поскольку теперь автор (осознанно или бессознательно) предвидит возможность будущей публикации своего произведения.
Изменения типологии корпуса исторических источников
Усиление унифицирующего влияния на личность при переходе от нового времени к новейшему во многом связано со становлением фабричного производства, изменившего характер труда, усилившего отчуждение человека от конечного результата его деятельности, а также унифицировавшего окружающую человека бытовую среду. Таким образом, существенные изменения происходят не только внутри корпуса письменных исторических источников.
Кроме того, на рубеже XIX—XX вв. начинают происходить изменения и в структуре типов источников: появляются фото- и киноматериалы, позже — машиночитаемые документы. Изменения в типах источников, по-видимому, свидетельствуют о глобальных изменениях в истории человечества. И в этом плане, возможно, возникновение типа машиночитаемых документов сопоставимо с зарождением письменности и появлением письменных источников. Ведь типы источников, как и виды, появляются не одновременно. И последовательность возникновения основных типов источников: вещественные — изобразительные — письменные, — вполне соответствует последовательности трех стадий в развитии человечества: дикость — варварство — цивилизация.
Общие свойства исторических источников нового времени
Как мы установили, целесообразно начинать сравнительное исследование с выявления общих характеристик сопоставляемых феноменов.
Исторический источник — «реализованный продукт человеческой психики, пригодный для изучения фактов с историческим значением». Принятое нами определение исторического источника позволяет четко разграничить две сферы: «источник—действительность» и «историк—источник»^. Свойства исторического источника как объекта ис-
6 Заметим, что разграничение это чисто аналитическое. Исторический источник — это не только то, что создано человеком прошлого, но и то, что осмыслено в качестве такового современным исследователем.
233
следования закладываются в момент его создания в соответствии с целью его творца, поэтому сфера «источник—действительность» первична для нашего рассмотрения. Но сразу же подчеркнем, что каждое свойство источников нового времени, порождаемое в сфере «источник—действительность», имеет своим следствием особенности взаимодействия в системе «источник—историк».
/. Количественный рост исторических источников
«Исто чник—действительност ь»
Человеку свойственно не замечать очевидного. А самым важным свойством корпуса исторических источников нового времени в сравнении с предшествующим периодом является их огромный количественный рост. Разберемся в его причинах и следствиях.
Отметим несомненно лучшую сохранность документов нового времени. Особенно это относится к России. Ведь в силу разных причин корпус исторических источников, оставшихся от средневековья, в России значительно меньше, чем в европейских странах. Крупномасштабное преобразование государственного аппарата в правление Петра I, ликвидация системы приказов и как следствие этого необходимость организации специального хранения документов вне системы делопроизводства приводит к созданию архивной службы, что сказывается на сохранности исторических источников. Значительно улучшается сохранность исторических источников из-за того, что в новое время многие исторические источники уже в момент своего создания предназначены для публикации (тиражирования).
Но главное не в этом. В первую очередь речь должна идти не о лучшей сохранности исторических источников, а о качественном сдвиге в их порождении.
Почему же возрастает потребность в документировании?
1. Индивидуализация человека, эмансипация человеческой личности при переходе от средних веков к новому времени расширяют круг авторов исторических источников. Мы здесь не останавливаемся на таком очевидном факторе, как рост грамотности, поскольку он является производным от рассмотренного обстоятельства.
2. Стремление эмансипированной личности к созданию вторичных социальных связей ведет к тому, что исторические источники начинают порождаться не только в государственной (и церковной) сфере, как это было до сих пор, но и в личностной и общественной. О возникновении новых видов исторических источников речь шла в предыдущей главе. Отметим здесь лишь то, что увеличение мобильности населения ведет к увеличению числа эпистолярных источников, направленных на поддержание как межличностной, так и деловой коммуникации.
3. Кроме возникновения новых сфер порождения исторических источников, увеличивается их количество и в государственной сфере. 234
Что также во многом обусловлено новым характером законотворчества и взаимоотношений между личностью и государством. Превращение закона в единственный источник права и убежденность в том, что путем законотворчества можно переустроить жизнь государства и повлиять на формирование личности, заставляют принимать законы на основе анализа информации о состоянии тех или иных сторон жизни общества и государства. С другой стороны, расхождение обычая и закона вынуждает специально заботиться о публикации законодательства и о контроле за его эффективностью. Все это приводит к увеличению числа делопроизводственных источников7.
«Историк— истопник»
Рост количества исторических источников создает совершенно новую познавательную ситуацию. Исследователь уже не в состоянии изучить все источники, имеющие отношение к сколь-либо значимой теме или проблеме. Он вынужден целенаправленно отбирать исторические источники в соответствии со своей исследовательской гипотезой, что заставляет более четко ее сформулировать.
Иногда исследователи утверждают, что возможно исследование без гипотезы, что гипотеза «мешает» исследователю, ограничивает поле его исследовательского внимания. Но необходимо осознать, что исследования без гипотезы не бывает. Гипотеза может быть лишь осознанной или нет. И чем сложнее проблематика, чем шире круг источников, тем строже исследователь должен подходить к формированию гипотезы. Дело в том, что гипотеза — это всегда обобщение ранее накопленного знания. В процессе исследования она трансформируется, потому что исследователь получает дополнительную информацию. Если гипотеза трансформировалась значительно, то приходится возвращаться к началу исследования, с тем чтобы проверить новую гипотезу. Историк, занимающийся ранними периодами истории, иногда почти наизусть помнит «свои» источники, постоянно обращается к одним и тем же текстам. Историк нового времен л в целом ряде случаев не имеет такой возможности, особенно если оь работает с массовыми источниками или статистикой. Представьте себе исследователя, который читает подряд формулярные списки чиновников или материалы земской статистики в надежде, что его «осенит» и он увидит за этими сотнями и тысячами цифр явления и процессы.
7 Здесь мы не обсуждаем специально вопрос о том, что первично: усложнение государственного аппарата или увеличение документооборота. Отметим лишь, что, на наш взгляд, распространенное убеждение, что усложнившийся государственный аппарат порождает огромное количество бумаг, основано на подмене причины следствием. Мы согласны с Б. Г. Литваком в том, что потребность в обмене информацией, а значит, и в документировании ведет к усложнению государственного аппарата.
235
Итак, при работе с большими массивами источников историк всегда получает ответ на тот вопрос, который поставил, и он лишен возможности переспрашивать свои источники в процессе исследования. Можно сравнить общение историка-медиевиста с историческими источниками с интервью, а историка нового времени — с социологическим опросом.
Кроме того, количественный рост источников заставляет поставить проблему выборочного исследования. И здесь важно понять, что выборочный метод — это особый метод исследования, корректно работающий только на математико-статистической основе. Важно различать подбор примеров, иллюстрирующих то или иное положение, и построение выборки, которая позволяет распространить полученные результаты на все аналогичные явления (генеральную совокупность).
Для исторических источников нового и новейшего времени необходимо учитывать сферу возникновения: личностная, общественная, государственная. Тогда мы легко увидим, что, например, русские газеты возникают не только позже европейских, но и в отличие от них в государственной, а не в общественной сфере.
Выделим и чисто эвристический аспект данной проблемы. Рассматривая эволюцию видов источников периода средневековья, можно и нужно ориентироваться на наиболее заметные памятники, такие как Повесть временных лет, Русская правда и т.д. В силу огромного количественного роста источников в новое и новейшее время такой подход невозможен. Необходимо выстроить модель вида и проследить его эволюцию, привлекая отдельные памятники в качестве иллюстраций.
2. Упрощение содержания отдельно взятого документа
«Источник—действительность»
Рост количества источников, особенно в сфере делопроизводства, приводит к упрощению содержания отдельно взятого документа, что сопровождается формализацией этого содержания8, а также усложнением системы источников на уровне вида и разновидности.
Указанные тенденции можно отметить не только в делопроизводственной сфере. Такие же процессы наблюдаются и в законодательстве. Не случайно в третьем Полном собрании законов Российской империи публикуются не все законодательные акты: для сепаратного законодательства в ряде случаев указывается лишь название.
Наиболее значительна формализация в статистике.
8 Данная точка зрения была сформулирована Б. Г. Литваком и оспорена С. В. Воронковой, утверждавшей, что на протяжении XIX в. происходит усложнение информации исторических источников. Эта полемика основана на недоразумении и дает отличный пример того, как в процессе спора происходит подмена его предмета. Ведь 6. Г. Литвак пишет об отдельном документе, а С. В. Воронкова о системах документации.
236
Процессы упрощения содержания одного отдельно взятого источника наблюдаются и в сфере повествовательных источников. К концу XIX в. вполне очевидна дифференциация периодической печати по целому ряду критериев: по общественно-политической направленности, по ориентации на различные профессиональные и сословные группы, пол о-возрастная дифференциация.
Как это ни покажется странным, такие же процессы мы обнаруживаем и в мемуаристике. На рубеже XIX—XX вв. все чаще встречаются мемуары, посвященные отдельным событиям или выдающимся современникам мемуариста. Относительно реже встречаются неспешные повествования обо всех памятных для автора событиях.
«Источник— историк»
Вполне очевидно, что упрощение содержания отдельного источника и усложнение внутривидовой структуры создают дополнительные сложности при формировании источниковой базы исследования. Репрезентативная основа исторического труда должна структурно воспроизводить нарастающую сложность корпуса источников. Например, для рубежа XIX-XX вв. невозможно изучать газету, выражающую то или иное общественное умонастроение, не зная всего спектра мнений, выражаемых в периодике.
Второе не менее важное следствие рассматриваемого явления — это увеличение объема скрытой (латентной) информации. Такую информацию называют еще структурной, потому что она может быть выявлена при анализе структуры корпуса источников, взаимосвязей между их элементами. Например, если мы прочитаем в формулярном списке городничего города Колы, происходившего из крестьян, что он имел чин V класса Табели о рангах, то мы получим информацию об одном, отдельно взятом конкретном факте. Это то, что можно непосредственно прочитать в историческом источнике. Но даже если мы установим достоверность этой информации, мы не будем знать, сколь типична или уникальна такая карьера. Однако если мы проанализируем несколько сотен формулярных списков, то сможем установить, каким образом зависел от социального происхождения чиновника ранг чина, имущественное положение чиновника к т.д. Традиционным методом извлечения скрытой (структурной информации) является построение таблицы, но есть и другие методы — количественные (математические) или формализованные. Чаще всего для анализа зависимостей используют такие методы математической статистики, как корреляционный и регрессионный анализ.
3. Рост числа разновидностей исторических источников
«Источник—действительность»
Количественный рост исторических источников и упрощение содержания отдельно взятого документа приводят к увеличению числа
237
разновидностей внутри видов. На протяжении всего периода вновь возникшие и ранее существовавшие виды делятся на разновидности. При этом процесс возникновения новых разновидностей явно преобладает над угасанием исчерпавших себя форм, что приводит к постоянному усложнению структуры корпуса исторических источников. Нарастание числа разновидностей в наибольшей степени проявляется в делопроизводственной документации, учетных материалах, актовых источниках.
«Источник—историк»
Вполне очевидно, что историку, работающему с источниками нового времени, приходится строже подходить к определению видовой природы источника, учитывая его принадлежность к той или иной разновидности внутри вида.
Кроме усложнения классификационного деления видов исторических источников, их дифференциация по разным параметрам открывает более широкие возможности для их систематизации, а значит, и для выявления структурной информации. Исследователь получает дополнительные возможности анализа информации путем составления разнообразных (в том числе и комбинаторных) таблиц, а также применения методов математической статистики.
Вторая исследовательская проблема связана с разработкой принципов группировки разновидностей и выработкой методов анализа групп. В качестве примера такой группы видов и разновидностей можно назвать массовые источники, активно разрабатываемые в отечественной историографии в последние двадцать—тридцать лет.
4. Публикация и тиражирование исторических источников
«Источник—действительность»
Может быть, самой существенной особенностью исторических источников нового времени является то, что источники большинства видов уже в момент создания были предназначены для публикации9.
С начала XVIII в. становится обязательной публикация законодательных актов10.
Наиболее характерные для корпуса исторических источников нового времени виды (периодическая печать, эссеистика, мемуаристика) создавались именно для публикации.
9 Мы различаем публикацию и тиражирование. Публикация в широком смысле включает не только печатание типографским способом, но и оглашение (например, законодательство) или предназначенность для прочтения другими (мемуары). Тиражирование некоторых документов нельзя рассматривать как публикацию (например, тиражирование формуляра).
10 Значение публикации в системе законодательства будет рассмотрено ниже при анализе законодательства нового времени.
238
И если для периодической печати расчет на публикацию очевиден и постоянен, то имманентно присущее мемуаристу стремление к обнародованию своих воспоминаний развивается и служит одним из критериев эволюции мемуаристики".
К концу XIX в. это свойство исторических источников выходит на новый уровень. Появляется текущая публикация законодательства — с 1863 г. выходит «Собрание узаконений и распоряжений, издаваемое при Правительствующем Сенате». С развитием исторической периодики расширяется публикация источников личного происхождения.
Начинается систематическая публикация сводных данных статистики.
В начале XX в. публикуется и такой источник, как стенографические отчеты Государственной Думы.
На протяжении XVIIT—XIX вв. нарастает взаимосвязь видов исторических источников. При обзоре основных видов исторических источников нового времени мы увидим, сколь тесно связаны законодательство и статистика, периодическая печать и публицистика, мемуаристика и периодическая печать, эпистолярные источники и художественная литература. Механизм взаимосвязи видов различен, однако отметим, что в целом ряде случаев один вид мог влиять на другой именно потому, что в новое и новейшее время многие исторические источники изначально предназначались для публикации.
«Историк—источник»
Очевидно, что синхронная публикация исторических источников создает принципиально новые условия их сохранности, что возвращает нас к началу нашего анализа — количественному росту не только создаваемых источников, но и сохранившихся от созданного.
Кроме этого, при анализе каждого источника историк должен отчетливо осознавать ту информационную среду, в которой существовал автор источника. Должен пытаться выявить не только непосредственные источники текста, но и тот информационный континуум, в котором существовал автор. Например, поскольку европейские мемуаристы уже в XVII в. имели возможность включить свои мемуары в историографический контекст (знакомясь с публикациями исторических сочинений, начиная с античных, и произведениями других мемуаристов) и поэтому часто рассматривали их как историю настоящего (Contemporary History), русские мемуаристы еще в XVIII в. писали свои мемуары-автобиографии изолированно друг от друга.
Историку при исследовании обстоятельств создания источника также следует обратить внимание на то, предназначался ли источник для публикации и в какой среде он должен бытовать. То есть расчет на публикацию включается в систему целей создателя источника. При
Расчет мемуариста на публикацию показан в работе А. Г. Тартаковского.
239
этом необходимо помнить, что авторы в разной степени учитывали характер дальнейшего бытования в момент создания исторического источника. Степень и характер учета потенциальной аудитории зависели как от личности автора, так и от видовой принадлежности создаваемого произведения.
В заключение подчеркнем взаимосвязь между отдельными свойствами. Количественный рост исторических источников во многом обусловливает упрощение содержания одного отдельно взятого документа, что в свою очередь порождает, как минимум, два следствия; увеличение количества разновидностей источников каждого вида и рост объема скрытой (структурной) информации внутри комплекса источников.
Отметим также, что многие особенности анализа источников нового времени, вытекающие из их природы, существенны и для предшествующего периода. Историк-медиевист, изучая летопись или агиографическое произведение, должен максимально осмыслить исходную гипотезу или задать себе вопрос, например, о характере бытования этого источника. Однако для нового времени эти методические требования должны быть четко осознанны, без их рефлексии невозможно сколько-нибудь существенное исследование.
3. Источники личного происхождения: сравнительное исследование
Процесс эмансипации человеческой индивидуальности и во многом обусловленный им процесс становления межличностных отношений породили новую сферу возникновения исторических источников. В первой главе настоящего раздела подробно рассматривалась объективация процессов индивидуализации и создания вторичных социальных связей в системе исторических источников нового времени. Именно источники личного происхождения наиболее последовательно воплощают эти тенденции.
Источники личного происхождения — группа видов исторических источников, функцией которых является установление межличностной коммуникации в эволюционном и коэкзистенциальном целом и авто коммуникации, в силу чего они наиболее последовательно воплощают процесс самоосознания личности и становления межличностных отношений. К источникам личного происхождения относятся дневники, частная переписка (эпистолярные источники), мемуары-автобиографии, мемуары — «современные истории», эссеистика, исповеди.
Приведенное определение источников личного происхождения указывает на существенные расхождения с моделью, сложившейся в
240
российской историографии. И сразу же со всей определенностью подчеркнем, что выработанное нами определение, отличное от имеющегося, — результат компаративного исследования.
Поскольку в качестве принципиальной позиции мы заявили сравнение видов исторических источников с видовой моделью, выработанной на российском материале, воспроизведем в общих чертах эту модель так, как она описана в отечественной историографии.
/. Историографическая модель
В отечественной историографии современная модель мемуаристики создана в первую очередь усилиями А. Г. Тартаковского12. Обычно выделяют два или три вида источников личного происхождения: мемуары (которые в свою очередь делятся на дневники и воспоминания) и частная переписка. Или же мемуары и дневники рассматриваются как отдельные виды исторических источников наряду с перепиской. С этим связан и спор о целесообразности использования двух терминов — «мемуары» и «воспоминания» или одного — «мемуары». В качестве исторического источника разрабатывается почти исключительно мемуаристика.
Интерес к мемуаристике как к виду исторических источников возник еще в середине прошлого века, но в рамках позитивистской историографии мемуаристика рассматривалась преимущественно как источник фактического материала. Такой подход оказался весьма устойчивым. Еще в середине 1970-х годов П. А. Зайончковский в предисловии к указателю «История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях современников» уверенно утверждал:
«...ценность мемуаров заключается в изложении фактической стороны описываемых событий, а не в оценке их, которая, естественно, почти всегда субъективна»13.
И только в последние два десятилетия, когда вышли три фундаментальные и по сути новаторские монографии Тартаковского, взгляд на мемуаристику начал трансформироваться. В монографии «1812 год и русская мемуаристика»14 Тартаковский новаторски ставит проблему, подчеркивая, что не собирается рассматривать традиционно отражение событий 1812 г. в русской мемуаристике, а сосредоточит вни-
12 См.: Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источниковедческого изучения. М, 1980; Он же. Русская мемуаристика XVIII — первой половины XIX в.: От рукописи к книге. М., 1991; Он же. Русская мемуаристика и историческое сознание XIX века. М., 1997.
13 История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях современников: Аннот. указ. кн. и публ. вжурн./Науч. рук., ред. и введ. П. А. Зайончковско-го. М., 1976-1989. Т. 1-5.
14 Тартаковский А. Г, 1812 год и русская мемуаристика. М., 1980.
241
16 - 6867
мание на влиянии этого исторического события на мемуаротворче-ство как форму человеческой деятельности, на расширении социального состава мемуаристов. В этой работе автор определяет мемуары как
«повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собственной памяти мемуариста».
И утверждает:
«Сравнительно с другими источниками личного происхождения именно в мемуарах с наибольшей последовательностью и полнотой реализуется историческое самосознание личности — в этом и состоит специфическая социальная функция мемуаров как вида источников».
Кроме Тартаковского существенный вклад в разработку данной проблематики внесли С. С. Минц15 и А. Е. Чекунова16.
Минц, разрабатывая проблему эволюции мемуаристики, предлагает следующий критерий: «...отражение в мемуарах степени осознания мемуаристами сущности явлений и процессов общественного развития, связи индивидуального и социального в общественной жизни». И хотя Тартаковский спорит с Минц, отмечая, что предлагаемый в ее работе критерий
«...не учитывает реально-исторических, имманентно предопределенных возможностей мемуаристики как специфической отрасли духовной культуры, ибо познание "сущности и механизма общественных отношений" составляет задачу целой системы наук гуманитарного цикла»,
представляется, что их позиции не противоречат одна другой, а дополняют друг друга. В самом деле, Тартаковский выделяет в эволюции мемуаристики три крупные вехи:
1) «переход от внутреннефамильных по преимуществу целей мему-аротворчества к предназначению мемуаров для обнародования, для печати», 2) «превращение их в фактор идейно-политической борьбы и литературно-общественного движения», 3) «осознание значимости мемуаров для исторического познания и включение в их целевую установку расчета на будущего историка».
li См.: Минц С. С. Об особенностях эволюции источников мемуарного характера (К постановке проблемы)//История СССР. 1979- № 6. С. 55-70; Она же. Мемуары и российское дворянство: Источниковедческий аспект историке-психологического исследования. СПб., 1998.
16 См.: Чекунова А. Е. Русское мемуарное наследие второй половины XVII— XVIII в.: Опыт источниковедческого анализа. М., 1995.
242
Тем самым он практически конкретизирует в границах мемуаристики общие тенденции эволюции личности в новое и новейшее время. При этом Тартаковский справедливо отмечает, что речь не идет о смене функций, а о наслоении их. Таким образом, получается, что мемуары, в которых повествуется об общественно значимых событиях, возникают веком позже после мемуаров преимущественно с внут-рифамильными целями.
Далее мы проверим, как работает эта модель на западноевропейском материале.
2. Некоторые наблюдения компаративного характера, или Испытание описанной модели
Итак, Тартаковский предложил «объемную», т.е. развернутую как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном пространстве, модель мемуаристики как вида исторических источников.
Коэкзистенциаяьное пространство
В коэкзистенциальном плане эта модель характеризуется следующим образом: Во-первых,
«Сравнительно с другими источниками личного происхождения именно в мемуарах с наибольшей последовательностью и полнотой реализуется историческое самосознание личности — в этом и состоит специфическая социальная функция мемуаров как вида источников».
Во-вторых, мемуары обладают тремя признаками:
«повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собственной памяти мемуариста».
В целом соглашаясь с Тартаковским и признавая его неоценимый вклад в развитие источниковедения российской истории, а также в изучение сравнительно новой для российской историографии последнего времени проблемы российской ментальности, мы не можем не отметить некоторые сложности в практическом применении предложенного им определения. На мой взгляд, функция определения не только в том, чтобы раскрывать содержание понятия, но и в том, чтобы позволять отграничивать определяемую совокупность объектов от всех прочих. Но понятие «реализация исторического самосознания», хотя и чрезвычайно важное для понимания мемуаристики, трудно применимо в качестве критерия определения вида. В конце концов, сложно показать, что изменение исторического самосознания привело и к изменению характера законодательства, а это в свою очередь вызвало к жизни такой далекий от мемуаристики вид исторических источников, как статистика. Отчасти это и было показано в первой
243
16-
главе данного раздела исследования при характеристике корпуса исторических источников нового времени. Правда, Тартаковский подчеркивает, что в мемуарах «историческое самосознание» реализуется с «наибольшей последовательностью и полнотой», но, на мой взгляд, это уточнение все же не снимает проблему.
Кроме того, если мы в полном соответствии с теорией источниковедения попытаемся определить вид источника по первичной социальной функции — «реализация исторического самосознания личности», то столкнемся со значительной проблемой, поскольку явно, что историческое сознание в русском обществе формируется с 60-х годов XVIII в. по 60-е годы XIX в., а мемуары появляются веком раньше—с конца XVII в.
Можно, конечно, считать возникновение мемуаристики устойчивым признаком существования «исторического самосознания» и на этом основании утверждать, что оно сложилось одновременно с возникновением мемуаристики — при этом не суть важно, относить ли возникновение мемуаристики к 60-м годам XVIII в. или относить формирование исторического самосознания к концу XVII в. И в том, и в другом случае мы столкнемся с существенными проблемами.
Рассмотрим подробнее оба варианта.
Вариант первый: отнести возникновение российской мемуаристики к 60-м годам XVIII в.
Во-первых, оставаясь в границах данного вида исторических источников, мы не сможем определить видовую принадлежность целого ряда весьма известных источников российской истории, таких как, например, «Записки» Натальи Борисовны Долгорукой.
Во-вторых, при сопоставлении с западноевропейским материалом мы будем вынуждены признать, что в России мемуары возникли спустя два с половиной века после их появления в Европе, что, конечно, теоретически возможно, но сразу же вызывает желание поточнее проверить этот вывод.
В-третьих, при рассмотрении мемуаристики в соотнесении с корпусом исторических источников нового времени окажется, что мемуары возникают позже, чем другие виды исторических источников нового времени или чем происходят существенные изменения существовавших и в предшествующий период видов, таких как законодательство, что совершенно не согласуется с теми критериями (эмансипация индивидуальности и создание вторичных социальных связей) выделения корпуса исторических источников нового времени, которые были нами обоснованы выше.
Вариант второй', отнести формирование исторического самосознания к концу XVII в.
В этом случае оказывается, что историческое самосознание возникает в России веком раньше, чем в Европе. Конечно, для такого утверждения необходимо было бы вначале прояснить смысл понятия
244
«возникновение исторического самосознания». Но чтобы не втягиваться в дискуссии, поясним лишь, что определение этого понятия для нас неразрывно связано с восприятием истории как процесса, что было изложено в первой главе первого раздела учебного пособия.
Ну а если попытаться — в порядке эксперимента — совместить оба варианта, то мы получим чрезвычайно удивительный вывод: историческое самосознание в России возникает веком раньше, чем в Европе, а мемуары — двумя с половиной веками позже.
Если же при определении мемуаристики руководствоваться только тремя предложенными признаками: «повествования о прошлом, основанные на личном опыте и собственной памяти мемуариста», то мы столкнемся с той же самой проблемой — трудностью идентификации произведения как мемуаров, но в ее «зеркальном отражении»: если, руководствуясь критерием «реализация исторического самосознания», мы рисковали не заметить первые опыты российской мемуаристики, то, используя предложенные признаки, мы будем вынуждены весьма расширить круг мемуаров.
Приведем несколько примеров. И сразу же отметим, что здесь и далее мы выбирали из рассматриваемых в качестве примеров произведений главным образом те места, в которых характеризуется цель автора—в полном соответствии с принятым в источниковедении определением видовой природы исторического источника по его первичной социальной функции, которая идентифицируется через цель создания.
Августин Аврелий". IV-V века
Книга первая. I.
1. Я буду искать Тебя, Господи, взывая к Тебе, и воззову к Тебе, веруя в Тебя, ибо о Тебе проповедано нам. Взывает к Тебе, Господи, вера моя, которую дал Ты мне, которую вдохнуп в меня через вочеловечившегося Сына Твоего, через служение Исповедника Твоего. [С. 8]
Книга первая. II.
2. Но как воззову я к Богу моему, к Богу и Господу моему? Когда я воззову к Нему, я призову Его в самого себя. Где же есть во мне место, куда пришел бы Господь мой? [С. 8]
Книга пятая. I.
1. Прими исповедь мою, приносимую в жертву Тебе языком моим, который Ты создал и побудил исповедовать имя Твое... [С. 54]
17 Августин Аврелий. Исповедь Блаженного Августина, епископа Иплонского// Августин Аврелий. Исповедь. Петр Абеляр. История моих бедствий. М., 1992. С. 8— 222. Здесь и далее в квадратных скобках приводятся номера страниц по указанным изданиям.
245
Книга пятая. III.
3. Я расскажу пред очами Господа моего о том годе, когда мне исполнилось двадцать девять лет... [С. 55] [выделено мной. — М. Р.]
Книга десятая. III.
3. Что же мне до людей и зачем слышать им исповедь мою, будто они сами излечат недуги мои? [Выделено мной. — М. Р.] Эта порода ретива разузнавать про чужую жизнь и «ленива исправлять свою. Зачем ищут услышать от меня, каков я, те, кто не желает услышать от Тебя, каковы они? И откуда те, кто слышит от меня самого обо мне самом, узнают, правду ли я говорю, когда ни один человек не знает, что «делается в человеке, кроме духа человеческого, живущего в нем»? Если же они услышат о самих себе от Тебя, они не смогут сказать: «Господь лжет». А услышать от Тебя о себе — не значит ли узнать себя? А разве не солжет тот, кто, узнав себя, скажет: «это неправда»? Но так как «любовь всему верит», по крайней мере, среди тех, кого она связала воедино, то я, Господи, исповедуюсь Тебе так, чтобы слышали люди, которым я не могу доказать, правдива ли исповедь моя; мне, однако, верят те, чьи уши открыла для меня любовь. [С. 129]
Петр Абеляр". XII век
Человеческие чувства часто сильнее возбуждаются или смягчаются примерами, чем словами. [Выделено мной. — М. Р.] Поэтому после утешения в личной беседе, я решил написать тебе, отсутствующему, утешительное послание с изложением пережитых мною бедствий, чтобы, сравнивая с моими, ты признал свои собственные невзгоды или ничтожными, или незначительными и легче переносил их... [С. 260]
...Такова, о возлюбленный во Христе брат и ближайший спутник в жизни, история моих бедствий, которым я подвергаюсь беспрестанно, чуть ли не с колыбели. [Выделено мной. — М. Р.] Ты теперь впал в отчаяние и мучаешься от сознания причиненной тебе обиды. Поэтому я желаю, как я и сказал в начале этого послания, чтобы рассказанная мною история послужила тебе утешением и чтобы по сравнению с моими ты признал бы свои невзгоды или ничтожными, или легкими и терпеливее бы переносил их... [С. 293]
Владимир Мономах". Около 1117 года
...Сидя на санях, помыслил я в душе своей и воздал хвалу богу, который меня до этих дней, грешного, сохранил. Дети мои или иной кто, слушая эту
18 Абеляр Петр. История моих бедствий//Августин Аврелий. Исповедь. Петр Абеляр. История моих бедствий. М., 1992. С. 259-294.
19 Владимир Мономах. Поучение//Памятники литературы Древней Руси: Начало русской литературы XI — начало XII века. М., 1978. С. 393—413.
246
грамотку, не посмейтесь, но кому из детей моих она будет люба, пусть примет ее в сердце свое и не станет лениться, а будет трудиться... [С. 393]
...А теперь поведаю вам, дети мои, о труде своем, как трудился я в разъездах и на охотах с тринадцати лет... [С. 403] [Выделено мной. — М. Р.]
...Не осуждайте меня, дети мои или другой, кто прочтет: не хвалю ведь я ни себя, ни смелости своей, но хвалю бога и прославляю милость его за то, что он меня, грешного и худого, столько лет оберегал от тех смертных опасностей, и не ленивым меня, дурного, создал, на всякие дела человеческие годным. Прочитав эту грамотку, постарайтесь на всякие добрые дела, славя бога со святыми его... [С. 409] [Выделено мной. — М. Р.]
Протопоп Аввакум". 1672—1675 годы
Аввакум протопоп понужен бысть житие свое написати иноком Епифа-нием, — понеж отец ему духовной инок, — да не забвению предано будет дело божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу Богу нашему... [С. 217]
...По сем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова, — апостоли о себе возвещали же, егда что бог содепает в них: не нам, Богу нашему слава. А я ничто ж есм... [С. 239]
Жан-Жак Руссо". 1765—1770 годы
Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я жочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, — и этим человеком буду я. [Выделено мной. — М. Р.]
Я один. Я знаю свое сердце и знаю людей. Я создан иначе, чем кто-либо из виденных мною; осмеливаюсь думать, что я не похож ни на кого на свете. Если я не лучше других, то, по крайней мере, не такой, как они. Хорошо или дурно сделала природа, разбив форму, в которую она меня отпила, об этом можно судить, только прочтя мою игповедь.
Пусть трубный глас Страшного суда раздастся когда угодно, — я предстану пред Верховным судией с этой книгой в руках. Я гро.'лко скажу: «Вот что я делал, что думал, чем был. С одинаковой откровенностью рассказал я о хорошем и о дурном. Дурного ничего не утаил, хорошего ничего не прибавил; и если что-либо слегка приукрасил, то лишь для того, чтобы заполнить пробелы моей памяти. Может быть, мне случилось выдавать за правду то, что мне казалось правдой, но никогда не выдавал я за правду заведомую ложь. Я показал себя таким, каким был в действительности: презренным и низким, когда им был, добрым, благородным, возвышенным, когда был им.
20 Аввакум. Житие протопопа Аввакума//Русская литература XI-XVIII вв. М., 1988. С. 217-239.
11 Руссо Ж.-Ж. Исповедь//Руссо Ж.-Ж. Избранное. М., 1996.
247
Я обнажил всю свою душу и показал ее такою, какою Ты видел ее Сам, Всемогущий. Собери вокруг меня неисчислимую толпу подобных мне: пусть они слушают мою исповедь, пусть краснеют за мою низость, пусть сокрушаются о моих злополучиях. Пусть каждый из них у подножия Твоего престола в свою очередь с такой же искренностью раскроет сердце свое, и пусть потом хоть один из них, если осмелится, скажет Тебе: «Я был лучше этого человека»».
Я родился в Женеве в 1712 году, от гражданина Исаака Руссо и гражданки Сюзанны Бернар... [С. 7] [Выделено мной. — М. Р.]
Если руководствоваться предложенными признаками, то все вышеназванные произведения придется отнести к мемуарам, поскольку их авторы пишут о прошлом, основываясь при этом на своем личном опыте и памяти.
Но обратим внимание, что произведения Августина Аврелия, Петра Абеляра и Владимира Мономаха относятся к одной эпохе (конечно, можно спорить здесь об отнесении к одной эпохе Августина и Абеляра, но проблема эта отодвигается на второй или даже более далекий план, если мы вспомним, что предметом нашего исследования является корпус исторических источников нового времени). Объединяет их нравоучительная функция, столь характерная для произведений средневековья. И весьма существенно отличается по своей нацеленности от них «Житие протопопа Аввакума» — «да не забвению предано будет дело божие», хотя и сохраняет традиционную форму жития22.
Все признаки мемуаров имеет и относящаяся к иной эпохе «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо, хотя ее традиционно и справедливо рассматривают как философское произведение.
Эволюционное пространство
Если рассматривать эволюцию мемуаристики с точки зрения видовой модели, выработанной на российском материале, то при обращении к западноевропейской мемуаристике мы также заметим существенные противоречия.
Выше мы уже показали, что при последовательном выстраивании модели мемуаристики на основе предложенных критериев мы приходим к тому, что российская мемуаристика возникла на два с половиной века позже европейской, поскольку первыми европейскими мемуарами традиционно считаются «Мемуары» Филиппа де Коммина. При всех исторических модификациях значения этого слова в названии вида источников личного происхождения оно впервые появилось при публикации этого исторического повествования в 1524 г.
Обратимся к тексту этого исторического источника.
Филипп де Коммин". Конец XV века
Монсеньор архиепископ Вьеннский, удовлетворяя Вашу просьбу, с коей Вы соблаговолили ко мне обратиться, — вспомнить и описать то, чго я знал и ведал о деяниях короля Людовика XI, [выделено мной. — М. Р.], нашего господина и благодетеля, государя, достойного самой доброй памяти (да помилует его Господь!), я изложил как можно ближе к истине все, что смог и сумел вспомнить... [С. 5]
А теперь вспомним общую схему эволюции российской мемуаристики: мемуаристика с «внутреннефамильными» целями — мемуаристика как «фактор идейно-политической борьбы и литературно-общественного движения» — «осознание значимости мемуаров для исторического познания и включение в их целевую установку расчета на будущего
историка».
И обратившись к тексту Филиппа де Коммина, мы можем убедиться, что в Западной Европе мемуаристика возникает не только на два с половиной (или на полтора — в зависимости от точки отсчета) века раньше, чем в России, но и первый ее опыт соответствуют сразу же последнему из выделенных Тартаковским этапу развития российской мемуаристики, поскольку абсолютно очевидно, что произведение Филиппа де Коммина преследует отнюдь не «внутреннефамилъ-ные цели», а скорее предназначено для истории.
Конечно, можно возразить, что отдельные примеры ничего не доказывают. Но мы берем не просто примеры, а примеры хрестоматийные, общепризнанную классику мемуаристики как вида исторических источников.
Но все же продолжим сравнение. Приведем еще два хрестоматийных примера, но более близкие друг к другу по времени создания.
Сен-СиАюн". Июль 1743 года
Предисловие. О дозволительное™ писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени.
Во все века изучение истории считалось столь достойным занятием, что, думается, было бы пустой тратой времени приводить в защиту этой истины несчетные высказывания самых уважаемых и ценимых авторов... [С. 42]
...уж если, учась ручному труду, нельзя обойтись без наставника, по крайности без наглядного примера, то тем более нужны они в различных умственных и научных занятиях, где невозможно руководствоваться только зрением и прочими чувствами.
22 Замечу, что я абсолютно не согласна с высказанной в литературе точкой зрения, что «Житие протопопа Аввакума» демонстрирует новое содержание житийной литературы. Даже будучи человеком абсолютно нерелигиозным, не могу себе представить «автоканонизацию».
248
21 Коммин Филипп де. Мемуары. М., 1987. 496 с.
24 Сен-Симон. Мемуары: Избранные главы: В 2 кн. К.н. 1. М., 1991.
249
А коль скоро лишь уроки, полученные от других, делают разум способным усвоить то, что он должен усвоить, нет науки, без коей было бы трудней обойтись, нежели история... [С. 44]
...Для достойного выполнения своей задачи автор всеобщей или частной истории обязан досконально изучить предмет посредством углубленного чтения, точного сопоставления и верного сравнения других тщательнейше отобранных авторов, разумной ученой критики, и все это должно подкрепляться большой образованностью и остротой суждения. Я именую всеобщей историей ту, что является таковой, ибо обнимает много стран, много веков жизни церкви или одного народа, несколько царствований либо одно очень давнее или важное религиозное событие. Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах; и, будучи более узким по охвату, подобный исторический труд должен содержать гораздо больше мелких подробностей и вводить читателя в гущу действующих лиц, чтобы ему казалось, будто он не читает историю или мемуары, а сам посвящен в тайны того, что перед ним изображают, и воочию видит то, о чем ему рассказывают. Такой жанр требует щепетильной точности и достоверности каждого сюжета и каждой черты... особенно же важно, чтобы, описывая события, сочинитель опирался на источники, личные впечатления или рассказы своих близких друзей; в последнем случае самолюбие, дружба, неприязнь и собственная выгода должны приноситься в жертву истинности даже наимельчайших и наименее важных подробностей... [С. 46—48]
...Писать историю своей страны и своего времени — значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни [выделено мной. — М. Р.], различные их механизмы и подчас ничтожные на первый взгляд пустяки, которые привели в движение пружины этих механизмов... [С. 59-60]
...Поучительность ее воспитывает для жизни в свете, общения с людьми и в особенности для занятий делами. Примеры, которые исчерпывают в ней читатели, направляют и остерегают их тем легче, что живут последние в тех же местах, где произошли события, и во времена, еще недостаточно отдаленные, чтобы нравы и образ жизни, правила обхождения и поступки существенно изменились. Каждый мазок авторской кисти вооружает рекомендациями и советами в отношении изображаемых лиц, поступков, стечений обстоятельств и следствий, ими вызванных, но эти рекомендации и советы насчет предметов и людей извлекаются самими читателями и воспринимаются ими тем легче, что они свободны от многословия, сухости, навязчивости, докучности, кои делают неприятными и бесплодными рекомендации и советы тех, кто навязывает их нам. Итак, я не вижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю... [С. 61]
250
...тот, кто пишет историю своего времени, стремясь только к правде и никого не щадя, всячески старается скрыть, чем занимается... Следственно, автор, ежели только он не решился ума, ни за что не позволит, чтобы его заподозрили в написании истории. Он даст книге созреть, упрятав ее под ключ и надежные замки, также тайно передаст своим наследникам, а те благоразумно выждут одно-два поколения и выпустят ее в свет не раньше, чем время станет ей защитой от преследований... [С. 62]
А. Т. Болотов. Конец XVIII века
Не тщеславие и не иныя какия намерения побудили меня написать сию историю моей жизни, в ней нет никаких чрезвычайных и таких достопамятных и важных происшествий, которыя бы достойны были переданы быть свету [выделено мной. — М. Р.], а следующее обстоятельство
было тому причиною.
Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий, и чрез то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них, и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие. Я тысячу раз сожалел о том и дорого бы заплатил за каждый лоскуток бумажки с таковыми известиями, если б только мог отыскать что-нибудь тому подобное... Я винил предков моих за таковое небрежение и, не хотя сам сделать подобную их и непростительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, рассудил потребить некоторые праздные и от прочих дел остающиеся часы на описание всего того, что случилось со мною во все время продолжения моей жизни...
...При описании сем старался я не пропускать ни единого происшествия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя бы иныя из них и самыя маловажный [выделено мной. — М. Р.], случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества...
...А как я писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удоаольствования любопытства моих детей [выделено мной. — М. Р.] и тех у.з моих родственников и будущих потомков, которые похотят обо мне иметь сведение: то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико; а старался только, чтобы чего не было пропущено, почему в случае если кому из посторонних случится читать сие прямо набело писанное сочинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить...
Мемуары Болотова абсолютно явно написаны с «внутреннефа-мильныни целями» и тем самым вполне подтверждают приведенную схему эволюции мемуаристики, но при сопоставлении их с мемуарами Сен-Симона напрашивается странный вывод: при всеобщей убежденности в «общинной» ментальности русского человека наиболее
251
значительные русские мемуары периода расцвета мемуаристики крайне индивидуалистичны, их автор описывает мельчайшие факты своей жизни, совершенно не заботясь, интересно ли это читателю; мемуары индивидуалистичного европейца, напротив, нацелены на читателя, описывают не столько жизнь автора, сколько значимые события истории, современником которых он был.
Зайдя окончательно в тупик противоречий, попытаемся из него выбраться, помня о том, что у тупиков выход находится там же, где вход. А «входом» для нас послужила видовая модель мемуаристики, которую я условно бы назвала «эволюционной», поскольку в ней разные группы мемуаров (в частности, мемуары с «внутреннефамильны-ми целями» и мемуары, нацеленные на описание «современной истории» для будущих поколений) рассматриваются не как изначально рядоположенные, а как последовательно возникающие.
Попытаемся скорректировать эту модель. И снова начнем с сопоставления.
Сен-Симон
Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах. Писать историю своей страны и своего времени — значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни.
...я не зижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю...
Медведев Сильвестр25.
Конец XVII века
...Подобает нам содеявшия в наша времена какие-либо дела не придавать забвению...
...Писанием оставити вежество, ибо мнози о тех делах глаголют и соперство между себе творят... абаче инии истинствовати не могут...
Созерцание краткое лет
7190, 91 и 92, в них же, что содеяся
во гражданстве
Матвеев А. А.
Конец XVII — начало XVIII века
...Сей автор не за любочестие свое и не праздную себе хвалу, но для общей всех памяти о том потщится сей малый труд принять, дабы всегда в Российском государстве благоразумные и любопытные читатели, вразумляющиеся полезно, к будущему известию своему, для познания родящихся сыновей своих от род в род оставляли незабвенно...
" Цит. по: ЧекуноваА. Е. Русское мемуарное наследие второй половины XVII— XVIII в.: Опыт источниковедческого анализа. М, 1995. 136 с.
252
Я не вижу существенных различий в целеполагании Сен-Симона, с одной стороны, и Сильвестра Медведева и А. А. Матвеева — с другой. И в этой связи крайне примечательно как название труда Сильвестра Медведева «Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92, в них же, что содеяся во гражданстве», так и его цель — «писанием оставити вежество».
Итак, поскольку вполне логичная на русском материале конструкция плохо работает при обращении к западноевропейским источникам, предложим скорректированную модель источников личного происхождения.
3. Источники личного происхождения: видовая модель
Попытаемся выстроить модель вида источников личного происхождения нового времени как в коэкзистенциальном (проблема классификации), так и в эволюционном пространстве (проблема периодизации).
Проблема классификации
Первым и основным критерием классификации источников личного происхождения является направленность устанавливаемых ими коммуникационных связей, которая в свою очередь рассматривается
в двух аспектах.
Во-первых, источники личного происхождения можно разделить на автокоммуникативные (дневники) и направленные на межличностную коммуникацию. Во второй группе можно выделить источники с фиксированным адресатом (эпистолярные источники, отчасти мемуары-автобиографии, предназначенные для собственных потомков мемуариста) и с неопределенным адресатом (мемуары—«современные истории», эссеистика, исповеди).
Во-вторых, направленность источника личного происхождения на установление связей в эволюционном или коэкзистенциальном целом.
К источникам, направленным на установление коммуникации преимущественно в коэкзистенциальном целом, относятся дневники и частная переписка. Но основная функция источников личного происхождения — установление вторичных социальных связей индивидуума в эволюционном целом. Это подтверждается и тем, что достаточно часто и источники, отнесенные к первой группе, предназначаются (уже в момент создания) для длительного хранения, а следовательно, потенциально, и для прочтения потомками.
Для сравнения приведем своеобразную «классификацию» источников личного происхождения, которую дает Н. А. Бердяев в философской автобиографии «Самопознание»:
«Книги, написанные о себе, очень эгоцентричны. В литературе "воспоминаний" это часто раздражает. Автор вспоминает о других лю-
253
дях и событиях и говорит больше всего о себе. Есть несколько типов книг, написанных о себе и своей жизни. Есть, прежде всего, дневник, который автор вел из года в год, изо дня в день. Это очень свободная форма, которую сейчас особенно любят французы <...> Есть исповедь. Блаженный Августин и Ж.-Ж. Руссо дали наиболее прославленные примеры. Есть воспоминания. Необъятная литература, служащая материалом для истории. «Былое и думы» Герцена — самая блестящая книга воспоминаний. Наконец, есть автобиография, рассказывающая события жизни внешние и внутренние в хронологическом порядке. Все эти типы книг хотят с большей или меньшей правдивостью и точностью рассказать о том, что было, запечатлеть бывшее»26.
Приведенная классификация принципиально важна не только потому, что обусловливает различия в методике изучения разных видов исторических источников. Например, вполне очевидны различия в установлении влияния адресата на автора при фиксированном и нефиксированном адресате и т.д. Но важно отметить, что различная адресность и направленность коммуникации на эволюционное или коэкзистенциальное целое самым существенным образом сказывается на степени сохранности исторических источников, их сосредоточенности в архивохранилищах, возможностях их поиска. Все это в конечном счете определяет степень адекватности наших представлений о том или ином виде исторических источников.
Говоря об общих свойствах источников нового времени, мы отмечали, что значительная часть их уже в момент создания предназначалась к изданию. Что касается источников личного происхождения — то это источники с нефиксированным адресатом: мемуары—«современные истории», эссеистика, исповеди. Причем и здесь мы должны разделить источники, предназначенные, как правило, к немедленному опубликованию (эссеистика), и источники с отложенной публикацией (значительная часть мемуаров—«современных историй»).
Что касается дневников как автокоммуникативных источников, частной переписки, имеющей конкретного адресата, или мемуаров-автобиографий, часто предназначенных прямым потомкам, то они зачастую если и не уничтожались самим автором или адресатом, то хранились небрежно и гибли, и даже если бережно сохранялись потомками, то системы их приема на государственное хранение (в отличие от, например, делопроизводственных источников, также не предназначавшихся для печати) не существовало, да и не существует до сих пор. Попасть в архив они могли, как правило, в составе личных фондов, а еще чаще коллекций, что затрудняет их поиск и использование.
С. 6. 254
Бердяев Н. А Самопознание (Опыт философской автобиографии). М., 1990.
Кроме того, отношение к сохранению источников личного происхождения было различным в разных слоях общества и не оставалось неизменным на протяжении всего рассматриваемого периода. В 60-е годы XVIII в,, а затем в 60-е годы XIX в. отношение к источникам личного происхождения меняется.
Итак, прежде чем перейти к рассмотрению эволюции источников личного происхождения, подчеркнем, что наши представления о мемуарах—довременных историях», эссеистике и исповедях гораздо более адекватны, чем о дневниках, эпистолярных источниках и мемуарах-автобиографиях с внутрифамильными целями.
Проблема периодизации21
1) XVII в.
Выделенные виды источников личного происхождения (кроме исповедей) постепенно формируются в Западной Европе на протяжении XVI—XVII вв., в России преимущественно в XVII в., после Смуты (кроме эссеистики).
В дальнейшем эволюция источников личного происхождения в России существенно отличается от западноевропейского процесса, что сказывается в первую очередь на эволюции мемуаристики. В Западной Европе развитие мемуаристики определяется двумя факторами, отсутствующими в России: постоянным накоплением исторических знаний, европейские мемуаристы имеют возможность читать античных и средневековых авторов, знакомиться со своей национальной историей (достаточно напомнить, что Большие французские хроники издаются типографским способом с 1480 г.) и формированием общественного мнения. Для России же характерно позднее становление исторического сознания и формирование общества (не будем здесь дискутировать по вопросу, сформировалось ли оно вообще).
2) С начала XVIII в. до 1760-х годов
В начале XVIII в. в поступательный процесс эмансипации человеческой индивидуальности и создания вторичных социальных связей, формирования и структурирования общества резко вмешивается государство, ускоряя и, естественно, деформируя этот процесс, что не способствует развитию источников личного происхождения, и на протяжении практически всего XVIII в. эти источники в России развиты мало. О степени распространенности дневников и частной переписки нам, в силу вышеуказанных причин, судить сложно. Эссеистика практически отсутствует, а что касается мемуаристики, то в основном встречаются мемуары-автобиографии. Русские мемуаристы еще в XVIII в. писали свои мемуары-автобиографии изолированно друг от
27 Решается по преимуществу на российском материале из-за недостаточной разработанности этой проблематики в историографии.
255
друга, Тартаковский очень точно подметил, что многочисленные ссылки русских мемуаристов на уже существующие прецеденты говорят «не о сложившейся преемственности, а как раз о почти полном ее отсутствии на ранних стадиях развития мемуаристики, ибо сама потребность опереться на чей-то прежний опыт, оправдаться перед собой и узким кругом возможных читателей, указывает на то, каким необычным, дерзким являлось для автора ведение записок, как остро ощущал он "новизну жанра", а отнюдь не его традиционность».
В 60-е годы XVIII в. в русском обществе начинает просыпаться интерес к истории, пока еще не к истории собственного народа и государства, а к классическим ее образцам.
3) 60-е годы. XVIII в. - 60-е годы XIX в.
Указанная тенденция хотя и весьма существенна, но затрагивает по преимуществу образованную часть общества. На «демократизацию» авторского состава мемуаристов повлиял ряд крупных исторических событий, в частности губернская реформа Екатерины II и в гораздо большей степени — Отечественная война 1812 г. Характер этого влияния на отдельные виды источников личного происхождения будет рассмотрен особо, а пока отметим, что на первый план постепенно выдвигаются мемуары — «современные истории».
4) С 60-х годов XIX в.
К этому времени завершается длившийся в течение века процесс становления исторического сознания русского общества. Самым убедительным свидетельством этого является начало издания исторических журналов, в частности «Русского архива» П. И. Бартенева. Издание исторических журналов говорит не только об общественном интересе к истории. От традиционной историографии их отличает интерес преимущественно к недавней отечественной истории XVIII-XIX вв., чем предшествующая историография практически не интересовалась. В этих условиях мемуаристика естественно приобретает статус исторического свидетельства. Мемуарист пишет уже по преимуществу не о себе на фоне эпохи, а о современных ему событиях, которые общество (именно общество) признает историческими. Именно через отбор объектов описания проявляется унифицирующее влияние среды на мемуариста при переходе от нового времени к новейшему.
Отличие нашей позиции состоит не только в расширении круга источников личного происхождения за счет эссеистики и исповедей, а в том, что мы рассматриваем мемуары-автобиографии и мемуары — «современные истории» как два вида исторических источников, отличающихся по своим первичным социальным функциям.
Итак, представляемая нами система хотя абсолютно не противо-
256
речит, но существенно отличается от сложившейся в отечественной историографии. Причина этого в привлечении не только российского, но и западноевропейского материала.
Скорректировав таким образом видовую модель, перейдем к описанию отдельных ее составляющих.
4. Мемуары — ^современные истории»
В первую очередь требует пояснения сам термин. Выше отмечалось, что отечественная историография не разделяет мемуары на виды, а выделяет этапы становления и развития мемуаристики, однако выход за пределы источников только российской истории заставляет нас выделить эту группу мемуаристики, поскольку именно она наиболее характерна для западноевропейской источниковой базы. За неимением лучшего, нам пришлось воспользоваться термином, принятым в англоязычной историографии (Contemporary History), а также по смыслу соответствующим самоопределению данного вида во французской традиции.
Мемуары—«современные истории» — вид источников личного происхождения, целью которых является индивидуальная фиксация общественно-значимых событий с целью передачи их в эволюционном целом.
Общепризнано, что начало данному виду исторических источников положили «Мемуары» Филиппа де Коммина, написанные в конце XV в. и впервые опубликованные в 1524 г. То, как автор описывает цель создания своих мемуаров и понимание особенностей этого жанра, было приведено выше. Здесь же остановимся лишь на проводимом самим Филиппом де Коммином сопоставлении его труда с трудом хрониста:
«...Хронисты обычно пишут лишь то, что служит в похвалу тем лицам, о которых они говорят, и о многом умалчивают или же подчас не знают правды. А я решил невзирая на лица говорить только о том, что истинно и что я видел сам или узнал от достаточно важных персон, которые достойны доверия. Ведь не бывает, надо полагать, столь мудрых государей, что не ошибались бы иногда, а при долгой жизни — и частенько. Но такими они и их дела предстают тогда, когда о них сказана вся правда. Самые великие сенаты и консулы, какие только были и есть, заблуждались и заблуждаются, и это можно наблюдать каждодневно...
...Хотя меня не было на месте этих событий, я был осведомлен о том, как там идут дела, в которых хорошо разбирался, поскольку имел о них представление и знал, в каком положении находятся обе стороны; позднее мне о них рассказали те люди с той и другой стороны, которые их вели... [С. 192]
257
17-6867
Недаром мемуарист приводит именно такое: ведь мемуары — «современные истории» восходят именно к хроникам в отличие от мемуаров-автобиографий, которые в европейской традиции восходят к биографике.
В России произведения, написанные с аналогичной целью — запечатлеть в памяти историческое событие, появляются в XVII в. Сильвестр Медведев — современник и участник событий периода регентства Софьи Алексеевны создает труд с примечательным названием «Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92, в них же, что содеяся во гражданстве». Уже само название источника — «Созерцание...» свидетельствует о намерении описать то, чему был свидетелем. Младший современник Сильвестра Медведева А. А. Матвеев также пишет записки с аналогичной целью. Отрывки из «Созерцания...» Сильвестра Медведева и записок А. А. Матвеева были воспроизведены ранее при сопоставлении с мемуарами Сен-Симона (см. с. 252).
В Европе в XVII в. рассматриваемый вид источников личного происхождения вполне сформировался. В Англии к этому времени относится «История восстания» («The History of Rebellion») Кларендона, повествующая о событиях гражданской войны 1642—1660 гг., в которой автор участвовал на стороне короля. В конце XVII в. епископ са-лисберийский Гильберт Бюрне написал произведение с символичным названием «История моего собственного времени» («The History of My Own Times»). Бюрне постоянно перерабатывал свой труд и готовил его к публикации.
Общепризнанной классикой вида являются мемуары французского вельможи Сен-Симона (которые также цитировались выше), который не только создал обширное произведение о событиях, современником которых он был, и о людях, в них участвовавших, но и дал пример осмысления задач «современной истории».
Иногда в мемуары — «современные истории» перерастают мемуары или дневники, которые автор начинал писать «для себя». Например, Арман де Коленкур, автор хорошо известных мемуаров о наполеоновских войнах, пишет:
«...Когда я начал вести свои записи, я не преследовал другой цели, кроме желания отдать себе отчет в своей жизни, в своих впечатлениях и своих поступках. Но потом эти заметки показались мне материалами, дающими необходимое дополнение к официальной части моей посольской корреспонденции и, может быть, даже к истории этой великой эпохи, ибо все, что относится к России, имеет для этой истории существенное значение, так как Россия в мировых делах занимала тогда первое место после Франции.
Моя цель будет достигнута, если эти заметки помогут также понять характер и политические взгляды императора Наполеона...
...Конечно, читатели часто заметят, что энергичные выражения императора ускользнули из моей памяти, но те, которые знали его
258
ближе, найдут, надеюсь, в моих записках знакомые им мысли императора и убедятся в неизменной добросовестности этих записок.
Перо человека, ведущего дневник, несомненно, не в состоянии справиться с такой темой, но намерение сохранить вместе с воспоминаниями о великих делах драгоценные материалы для истории должно снискать автору снисхождение читателя. Я до такой степени боялся быть льстецом, и мои взгляды в такой мере побуждали меня порицать политический курс и политические мероприятия той эпохи, что многие мои суждения, казавшиеся мне тогда беспристрастными, часто теперь кажутся мне скорее суровой критикой, чем рассказом дружественного повествователя. Тем не менее я с полной откровенностью передаю свои впечатления в том виде, какими они были тогда, предпочитая лучше подвергнуться нападкам, чем быть заподозренным в том, что я изменил записи, сделанные в эпоху, когда совершались эти события...
...В жизни людей, обремененных общественными делами, как и в ходе самих событий, все связано друг с другом, все сцепляется звено со звеном и сливается с историей. Подробности необходимы, потому что они часто объясняют те обстоятельства, из которых рождались события. В силу простой необходимости мне приходится поэтому говорить и о самом себе...»28.
В России Отечественая война 1812 г. также породила обширный корпус мемуарных произведений29. Примечательность его в том, что он порожден общественно значимым событием. И далее на протяжении XIX—XX вв. любое общественно значимое событие порождало более или менее обширную мемуаристику. Такого рода «социальный заказ» неизбежно влиял и на содержание мемуаров: авторы, которые писали об одном и том же событии, не могли не учитывать уже высказанные другими авторами (не обязательно мемуаристами, но и публицистами, историками) точки зрения, консолидируясь или полемизируя с ними.
И в начале XX в. мы имеем, например, мемуары С. Ю. Витте, написанные уже фактически как ответ на газешую полемику вокруг инициированных им реформ.
Очевидно, что мемуары — «современные истории» уже в момент написания рассчитаны на публикацию. Однако практически на протяжении всего рассматриваемого периода авторы предполагают публикацию спустя какое-то время, иногда весьма продолжительное. Об этом писал Сен-Симон. Также относился к своим мемуарам через полтора века Витте.
2S Коленкур, Арман де. Поход Наполеона в Россию. Смоленск, 1991. С. 3-4.
г* Корпус мемуарных произведений, порожденных событиями 1812 г., исследован в уже упоминавшейся монографии А. Г. Тартзковского «1812 г. и русская мемуаристика». М., 1980.
259
5. Мемуары-автобиографии
Мемуары-автобиографии — вид источников личного происхождения, целью которого является установление вторичных социальных связей мемуариста внутри эволюционного целого. Мемуары-автобиографии преследуют чаще всего внутри фамильные цели, предназначаются непосредственным потомкам, для них, по крайней мере на первом этапе их существования, характерен произвольный отбор информации в соответствии с индивидуальными представлениями мемуариста.
В России мемуары-автобиографии восходят к житийной традиции, поскольку в российском средневековье не было других биографических жанров, в отличие от Западной Европы (достаточно вспомнить хотя бы классику вида — биографию Карла Великого), где мемуары-автобиографии очевидно восходят к биографике.
Как уже отмечалось, исследование мемуаров-автобиографий, особенно на первом этапе их существования, затруднено из-за отсутствия общественного механизма их сохранения.
Черты автобиографии носит «Житие протопопа Аввакума» (1672— 1675).
Житийная традиция (житие-мартиролог) однозначно прочитывается в мемуарах Натальи Борисовны Долгорукой, хотя это уже мемуары в чистом виде.
Классикой вида мемуаров-автобиографий, несомненно, являются мемуары А.Т. Болотова. Мы уже описывали понимание Болотовым целей мемуаротворчества. Теперь остановимся на них поподробней, с тем чтобы выявить специфику данного вида в сравнении с мемуарами—«современными историями».
В соответствии с заявленным подходом обратимся сначала к личности мемуариста — и сразу же обнаружим парадоксальное явление: Андрей Тмофеевич Болотов известен в нашей истории почти исключительно как мемуарист, т.е. не мемуары интересны нам потому, что написаны известным историческим лицом, участником исторических событий, а личность приобрела известность потому, что была автором одного из обширнейших мемуарных произведений в русской истории. Но интересные мемуары не могут быть написаны заурядным человеком. Незаурядность Болотова — в абсолютной типичности его судьбы, о которой сам мемуарист писал: «...в ней нет никаких чрезвычайных и таких достопамятных и важных происшествий, которые бы достойны были переданы быть свету».
Андрей Тимофеевич Болотов родился 7(18) октября 1738 г. в семье офицера, по обыкновению того времени малолетним был зачислен в полк, которым командовал его отец. А. Т. Болотов получил типичное, домашнее образование, изучал немецкий и французский языки, некоторое время учился в частном пансионе. В семнадцать лет,
260
уже осиротев, он поступает на действительную службу, вскоре получает офицерский чин и участвует в Семилетней войне. Во время одного из главных сражений этой войны, при Грос-Егерсдорфе (1757), полк, в котором служил Болотов, находился в резерве, и Андрей Тимофеевич описывает это сражение как близкий наблюдатель. И эта позиция — позиция наблюдателя с этих пор становится для него обычной: он был свидетелем, но не участником многих событий второй половины XVIII в., которые и описал в своих мемуарах. Это Семилетняя война, кратковременное праатение Петра III, «чумной бунт» 1771 г. в Москве, Пугачевское восстание (впрочем, прошедшее стороной от его имения) и казнь Пугачева, события начала правления Павла I и многое, многое другое.
XVIII в. — век чиновников. И после завоевания Восточной Пруссии Андрей Тимофеевич служит в канцелярии русского военного губернатора Н. А. Корфа, который, став санкт-петербургским генерал-полицмейстером, в начале 1762 г. берет Болотова в адъютанты. На короткое время Андрей Тимофеевич становится свидетелем событий в Петербурге, но вскоре, воспользовавшись возможностью, предоставленной манифестом 18 февраля 1762 г. «О даровании вольности и свободы всему Российскому Дворянству», он выходит в отставку и занимается благоустройством своего имения Дворениново в Тульской губернии. Многие из ушедших в отставку по манифесту о вольности дворянства вскоре вернулись на службу. Не избежал этого и Андрей Тимофеевич, хотя на этот раз служба его была не совсем традиционной: с 1774 г. он управлял Киясовской, а затем Богородицкой дворцовыми волостями. Нетрадиционность службы не помешала ему при выходе в отставку, после перехода Богородицких волостей в собственность графа Бобринского, в 1797 г. получить чин коллежского асессора. С 1797 г. и до конца жизни Болотов живет в своем имении. Мы видим, что и во второй половине XVIII в. жизнь молодого А. Т. Болотова не богата событиями, тем более исторического характера, а в XIX в. наш мемуарист становится вполне типичным помещиком, практически безвыездно живущим в своем имении и занимающимся сельским хозяйством. Умер Болотов 7(19) октября 1833 г., прожив 95 лет.
Увлечения Андрея Тмофеевича были также вполне традиционными для его времени. XVIII в. — век энциклопедистов, и А. Т. Болотов увлечен науками, в первую очередь агрономией. Его труд «Изображения и описания разных пород яблоков и груш, родящихся в Дворе-нинских, а отчасти и в других садах; рисованы Андреем Б. 1797— 1800» позволяет считать Болотова родоначальником отечественной помологии. Он занимался культивированием новых для XVIII в. культур — помидоров, луговых трав; предложил свою систему землепользования. Болотов занимался практическим врачеванием в своем имении и исследованиями в области медицины, результатом чего стала его работа «Краткие и на опытности основанные замечания о електризме и о
261
способности електрических махин к помоганию от разных болезней» (1803). В XVIII в. российская наука оформляется организационно, возникают научные общества, наиболее известное из которых Вольное Экономическое Общество, созданное в русле не только отечественной, но и общеевропейской традиции XVIII в., и в 1767 г. Болотов становится членом ВЭО и активно сотрудничает в издаваемых им «Трудах». Вторая половина XVIII в. — время зарождения русских журналов, и А. Т. Болотов издает в 1778-1779 гг. журнал «Сельский житель», а с 1780 по 1789 г. как приложение к газете «Московские ведомости» и при сотрудничестве с Н.И. Новиковым журнал с традиционно для XVIII в. длинным названием «Экономический магазин, или Собрание всяких экономических известий, опытов, открытий, примечаний, наставлений, записок и советов, относящихся для земледелия, скотоводства, до садов и огородов, до лугов, лесов, прудов, разных продуктов, до деревенских строений, домашних лекарств, врачебных трав и до других всяких нужных и не бесполезных городским и деревенским жителям вещей в пользу российских домостроителей и других любопытных людей образа журнала издаваемой». Екатерининская эпоха — период философских увлечений, и А. Т. Болотов публикует философские труды «Детская философия, или Нравоучительные разговоры между одною госпожой и ея детьмя, сочиненные для поспешествования истинной пользе молодых людей» (1776-1779), «Чувствование христианина при начале и конце каждого дня на неделе, относящееся к самому себе и к Богу» (1781) и «Путеводитель к истинному человеческому счастью, или Опыт нравоучительных и отчасти философских рассуждений о благополучии человеческой жизни и средствах к приобретению онаго» (1784). XVIII в. — время становления русской литературы, драматургии, театра, и Болотов пишет пьесу «Нещастныя сироты» (1781) и делает ряд переводов литературных произведений. Из «увлечений» своего века Болотову удалось избежать лишь участия в дворцовых переворотах, несмотря на достаточно близкое знакомство с Григорием Орловым и попытки последнего вовлечь его в заговор против Петра III, а также участия в масонских обществах, несмотря на длительное знакомство и деловые отношения с Н. И. Новиковым.
На протяжении многих десятилетий Болотов вел дневники. По свидетельству внука Андрея Тимофеевича, после отставки в 1797 г. и почти до последних дней своей долгой жизни Болотов начинал свой день с записей в «Книжке метеорологических замечаний», в «Журнале вседневных событий» и в «Магазине достопрмечательностей и достопамятностей». И эта разделенность обыденных и примечательных событий говорит о том, что Болотов и в XIX в. продолжал воспринимать себя не как деятеля, а как наблюдателя.
Итак, мы видим, с одной стороны, вполне заурядную судьбу, а с другой — многоаспектную реализацию творческих устремлений в са-
262
мых разных сферах — от медицины до философии. Каково же место мемуаров в жизни Болотова? Зачем он на протяжении многих десятилетий изо дня в день пишет свои воспоминания?
Свои уникальные как по объему, так и по абсолютной типичности для XVIII в. мемуары Болотов начинает писать в 1789 г. 9 января 1811 г. в 248-м письме своих записок, относящемся к событиям 1789 г., мемуарист пишет:
«Я занимался отчасти продолжением своих экономических сочинений для журнала, отчасти затеванием кой-каких новых письменных работ, но из коих только две получили в сие время свое порядочное основание. Первое состояло в основании порядочных исторических записок, относящихся до всего нашего отечества... А второе состояло в пристальнейшем продолжении описания собственной моей жизни и всех бывших со мною происшествий...».
И хотя отдельные попытки писать мемуары Болотов предпринимал и раньше, но 24 января 1789 г. он начинает все сначала и — что примечательно — одновременно с началом работы над историческими заметками. Вспомним, как сам Болотов понимал цель своих записок:
«Не тщеславие и не иныя какия намерения побудили меня написать сию историю моей жизни... Мне во всю жизнь мою досадно было, что предки мои были так нерадивы, что не оставили после себя ни малейших письменных о себе известий, и через то лишили нас, потомков своих, того приятного удовольствия, чтоб иметь о них, и о том, как они жили, и что с ними в жизни их случалось и происходило, хотя некоторое небольшое сведение и понятие... Я винил предков моих за таковое небрежение и, не хотя сам сделать подобную их и непростительную погрешность и таковые же жалобы навлечь со временем и на себя от моих потомков, рассудил потребить некоторые праздные и от прочих дел остающиеся часы на описание всего того, что случилось со мною во все время продолжения моей жизни».
Болотов не понимал, да и не мог понять, что не нерадивость предков виною тому, что они не писали мемуаров. Стремление «запечатлеть для современников и потомства опыт своего участия в историческом бытии, осмыслить себя и свое место в нем» могло появиться лишь у человека, сознающего свою отделенность от окружающего его социума и понимающего ценность своего индивидуального опыта. И Болотов стремится передать именно свой индивидуальный опыт, а не «историческое бытие». Типична для XVIII в. и адресность мемуаров Болотова, и «принцип отбора» событий:
«...При описании сем старался я не пропускать ни единого происшествия, до которого достигала только моя память, и не смотрел, хотя
263
бы иныя из них и самыя маповажныя, случившиеся еще в нежнейшия лета моего младенчества...
...А как ч писал сие не в том намерении, чтоб издать в свет посредством печати, а единственно для удовольствования любопытства моих детей и тех из моих родственников и будущих потомков, которые похотят обо мне иметь сведение: то и не заботился я о том, что сочинение сие будет несколько пространно и велико; а старался только, чтобы чего не было пропущено, почему в случае если кому из посторонних случится читать сие прямо набело писанное сочинение, то и прошу меня в том и в ошибках благосклонно извинить..».
Естественно, что руководствоваться такими «критериями» отбора при написании «современной истории» невозможно. Но примечательно, что за несколько лет до того, как Болотов начинает писать свои мемуары, во второй половине 60-х годов XVIII в. во Франции создается гораздо более знаменитое автобиографическое произведение, написанное, на первый взгляд, также без всякого отбора биографических фактов, — «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо. Это сопоставление показывает, как опасно при исследовании исторических источников ориентироваться исключительно на характер описываемых в них жизненных явлений, ведь целеполагание у этих авторов было существенно различным.
Как уже отмечалось, писание мемуаров не было распространенным занятием в России XVIII в. Однако на рубеже XVIII—XIX вв. появляется комплекс мемуаров, объединенных сходным социальным составом их авторов. Это мемуары провинциальных чиновников — порождение губернской реформы 1775 г. Дело здесь в том, что создание большого количества новых чиновничьих и канцелярских мест в системе местного государственного аппарата породило определенный дефицит кадров, что заставляло пополнять государственный аппарат выходцами из непривилегированных сословий. В этот период служащие в местные учреждения набирались, кроме, естественно, дворян, из среды церковно- и священнослужителей; приказных, подьяческих и секретарских детей; обер-офицерских детей, солдатских детей, из купечества и даже из отпущенных на волю крепостных крестьян и господских людей. Кардинальные изменения в социальном составе местного чиновничества произошли в очень короткие сроки. Они были уже хорошо заметны к началу 80-х годов. В ходе губернской реформы не только создается новая система местных государственных учреждений, но и формируется новый тип чиновника — выходца из разночинцев или податных сословий по социальному происхождению и маргинала по своей социальной сущности. Такой «маргинальный» тип чиновника — тип исключительно российский. Он мог возникнуть лишь в специфических российских условиях целенаправленного формирования и длительной консервации сословного деления общества. Для
264
провинциального чиновника конца XVIII в. характерно сочетание извечного чиновничьего превосходства и определенной социальной ущербности — сочетание с психологической точки зрения не столь уж редкое и вполне понятное. Свидетельством осознания мелкими чиновниками своей социальной значимости являются их мемуары, причем не только, а может быть и не столько, содержание мемуаров, сколько сам факт их писания, однозначно говорящий о самоосознании личности.
В XIX в. мемуары-автобиографии отходят на второй план, будучи оттесненными мемуарами—«современными историями», и в дальнейшем общественный интерес вызывают (а значит, и становятся широко известными) мемуары-автобиографии преимущественно творческих деятелей, хотя механизм отбора фактов претерпевает изменения под усиливающимся влиянием социальной среды.
6. Эссеистика
Эссе — вид исторических источников, направленных на передачу уникального опыта индивидуума в коэкзистенциальном целом. Эссеист излагает свое мнение по произвольно выбранной им или общественно значимой проблеме. Существенно важно, что, в отличие от публициста, эссеист не выступает от какой-то социальной группы.
Эссеистика как вид исторических источников нового времени восходит к «Опытам» Мишеля Монтеня (1580-1588), в которых он сообщает свое мнение по самым разным проблемам, например о скорби, о стойкости, об уединении.
Мишель Монтень, К читателю (1581)
«Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе. Силы мои недостаточны для подобной задачи. Назначение этой книги — доставить своеобразное удовольствие моей родне и друзьям: потеряв меня (а это произойдет в близком будущем), они смогут разыскать в ней кое-какие следы моего характера и моих мыслей и, благодаря этому, восполнить и оживить то представление, которое у них создалось обо мне. Если бы я писал эту книгу, чтобы снискать благоволение света, я бы принарядился и показал себя в полном параде. Но я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь как живые и весь облик мой таким, каков он в действительности, насколько, разумеется, это совместимо с моим уважением к публике. Если бы я жил между тех племен, которые, как говорят, и посейчас еще наслаждаются сладостной свободою изначальных законов природы, уверяю тебя, читатель, я с величайшей охотою нарисовал бы себя во весь рост, и притом
265
нагишом. Таким образом, содержание моей книги — я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному. Прощай же!
Первого марта тысяча пятьсот восьмидесятого года»30.
Вполне очевидно, что, если ориентироваться только по этому обращению, вполне можно принять произведение Монтеня за мемуары. И действительно, Монтень излагает свой личный опыт, однако в его произведении практически отсутствует ретроспективная информация.
В дальнейшем эссеистика получила достаточно широкое распространение в Западной Европе. Она была тесно связана, например, с первыми газетами, особенно в Англии. Эссеистика и по сию пору выступает как форма научного гуманитарного произведения (например, «Опыт о даре»).
По-видимому, первые весьма немногочисленные произведения этого вида появились в России в начале XIX в., например, «Избранные места из переписки с друзьями* Н. В. Гоголя или «Философические письма» П. Я. Чаадаева. Но очень быстро эссеистика была подавлена публицистикой, личностная позиция была подчинена общественному интересу. Впоследствии эссеистика осталась как один из философских жанров. Так написано, например, «Уединенное» В. В. Розанова, «Роза мира» Д. Андреева.
В целом, отсутствие развитой эссеистики, в частности в литературной, научной и философской сфере, — характерная особенность структуры российской источниковой базы. Осознание этого факта позволяет лучше понять российскую ментальность, характер взаимосвязи личности и общества.
7. Исповедь
Исповедь — вид философских произведений, утверждающих уникальность человеческой индивидуальности. Такое предназначение данного вида исторических источников сближает их с эссеистикой.
Жанр исповеди нельзя отнести к распространенным, но он принципиально важен для понимания источников нового времени. Во-первых, необходимо строго разграничивать «исповедь» в системе источников нового времени от средневековых источников с тем же названием (например, «Исповедь блаженного Августина»). Средневековые источники носят явно выраженный теологический и нравоучительный характер.
Начало этому виду в системе источников нового времени положила «Исповедь» Ж.-Ж. Руссо, написанная во второй половине 1760-х
30 Мишель Монтень. Опыты: В 3 кн. М, 1992. Кн. 1. С. 5.
266
годов. Давайте разберемся, какова цель создания этого произведения. Ведь если ориентироваться только на формальные признаки, принятые в отечественной историографии при характеристике мемуаров, то мы вполне смогли бы отнести произведение Руссо к мемуарам. В самом деле, в центре повествования — личность автора, он по памяти воспроизводит события своей жизни, а понятие об «историческом самосознании» как первичной социальной функции мемуаристики слишком расплывчато для того, чтобы использовать его в качестве практического критерия. Руссо, казалось бы, не отбирает события, пишет обо всем, о чем вспомнит, вплоть до мелочей, и в этом он похож на Болотова, но произведение Руссо содержит еше более мелкие, малозначимые детали его жизни, поскольку ему важно утвердить самоценность своей индивидуальности во всех ее проявлениях.
Итак, произведение Руссо философского характера, смысл его в утверждении уникальности человеческой индивидуальности в противовес общепринятому мнению эпохи Просвещения о единообразии
природы человека.
Другие известные нам исповеди носят также философский характер (не забудем при этом, что этика — часть философии).
В российской традиции отметим два произведения — «Исповедь» Л. Н. Толстого и «Самопознание» Н. А. Бердяева. Бердяев, заявив, что цель мемуарных произведений «запечатлеть бывшее», продолжает свою мысль:
«<...>К бывшему принадлежат, конечно, и мысли и чувства авторов. Моя книга не принадлежит вполне ни к одному из этих типов. Я никогда не писал дневника. Я не собираюсь публично каяться. Я не хочу писать воспоминаний о событиях жизни моей эпохи, не такова моя главная цель. Это не будет и автобиографией в обычном смысле слова, рассказывающей о моей жизни в хронологическом порядке. Если это и будет автобиографией, то автобиографией философской, историей духа и самосознания. Воспоминание о прошлом никогда не может быть пассивным, не может быть точным воспроизведением и вызывает к себе подозрительное отношение. Память активна, в ней есть творческий, преображающий элемент, и с ним связана неточность, неверность воспоминания. Память совершает отбор, многое она выдвигает на первый план, многое же оставляет в забвении, иногда бессознательно, иногда же сознательно. Моя память о моей жизни и моем пути будет сознательно активной, то есть будет творческим усилием моей мысли, моего познания сегодняшнего дня. Между фактами моей жизни и книгой о них будет лежать акт познания, который меня более всего и интересует<...>
<...>В книге, написанной мной о себе, не будет выдумки, но будет философское познание и осмысливание меня самого и моей жизни. Это философское познание и осмысливание не есть память о бывшем, это есть творческий акт, совершаемый в мгновении настоя-
267
щего. Ценность этого акта определяется тем, насколько он возвышается над временем, приобщается ко времени экзистенциальному, то есть к вечности... Книга эта откровенно и сознательно эгоцентрическая. Но эгоцентризм, в котором всегда есть что-то отталкивающее, для меня искупается тем, что я самого себя и свою жизненную судьбу делаю предметом философского познания. Я не хочу обнажать души, не хочу выбрасывать во вне сырья своей души. Эта книга по замыслу своему философская, посвященная философской проблематике. Дело идет о самопознании, о потребности понять себя, осмыслить свой тип и свою судьбу. Так называемая экзистенциальная философия, новизна которой мне представляется преувеличенной, понимает философию как познание человеческого существования и познание мира через человеческое существование. Но наиболее экзистенциально собственное существование. В познании о себе самом человек приобщается к тайнам, неведомым в отношении к другим. Я пережил мир, весь мировой и исторический процесс, все события моего времени как часть моего микрокосма, как мой духовный путь<...>
<...>То, что носит характер воспоминаний и является биографическим материалом, написано у меня сухо и часто схематично. Эти части книги мне нужны были для описания разных атмосфер, через которые я проходил в истории моего духа. Но главное в книге не это, главное — самопознание, познание собственного духа и духовных исканий. Меня интересует не столько характеристика Среды, сколько характеристика моих реакций на среду».
Сопоставление приведенных примеров заставляет сделать вывод о нарастающем влиянии социальной среды на индивидуальность. В произведении Бердяева социальный фон гораздо более ощутим, чем в «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо.
4. Периодическая печать
Периодическая печать — вид исторических источников, представленный долговременными изданиями периодического характера, функциями которых является организация (структурирование) общественного мнения, осуществление идеологического воздействия государства, обратной связи в системе управления, информационное обслуживание экономической деятельности в сфере частного пред-при ни мател ьства.
Периодическая печать делится натри разновидности: газеты, журналы, повременные издания государственных учреждений, общественных организаций и научных обществ. Из перечисленных разновидностей газеты наиболее полно репрезентируют эволюцию вида и дают материал для сравнительного исследования.
268
1. Газеты: проблема классификации и критериев компаративного исследования
Проблема классификации газетной периодики разработана слабо. В границах предлагаемой источниковедческой парадигмы основаниями классификации периодических изданий должно служить различение их функций. Последовательно реализуя принцип сравнительного исследования видов исторических источников, сформулированный при рассмотрении источников личного происхождения, рассмотрим структуру газетной периодики, выявим соотношение различных функций российских и западноевропейских газет как в коэкзистенциальном, так и в эволюционном плане.
Но сразу же со всей определенностью подчеркнем, что некорректно выделять так называемую информационную функцию: передача информации не может быть целью, а только средством для ее достижения.
Основная задача периодических изданий — формировать общественное мнение. Функция идеологического воздействия, строго говоря, может рассматриваться в системе функции структурирования общественного мнения, но, поскольку ни одна общественная группа, как правило, не может выступать наравне с государством (тем более это относится к России, где государство традиционно сильно), мы разделяем эти два направления. Эти функции можно признать системообразующими для периодической печати.
Функция реализации обратной связи в системе управления, оказания воздействия на правительство отличается от иных тем, что степень ее реализации (речь идет в первую очередь о России, где не сформировалось гражданское общество) во многом зависит от «доброй воли» самого правительства, от степени его заинтересованности в достоверной информации о состоянии общества31. Но, с другой стороны, и издатель может целенаправленно стремиться к воздействию на правительство, выражая интересы той или иной социальной группы.
На наш взгляд, возможно первую сторону данной функции объединить с функцией идеологического воздействчя и рассматривать в этом случае систему «государство — человек» как теоретически взаимодействующую систему, но с разной интенсивностью связей: как правило, сильной от государства к человеку и более слабой от человека к государству. Если речь идет о целенаправленной попытке воздействия издателя на государственную политику, то, по-видимому, это можно рассматривать как составляющую функции структурирования общества.
31 Вообще корректная постановка целей в сфере управления — важнейший критерий эффективности функционирования управляющей системы. Поэтому эффективно функционирующая система всегда заинтересована в достоверной информации, что сказывается на качестве государственной статистики, официальных изданий и на отношении к периодической печати.
269
Таким образом, мы можем выделить три функции в системе газетной периодики, анализ соотношения которых позволит нам сопоставить данную разновидность исторических источников в Западной Европе и России:
• информационное обслуживание экономической деятельности;
• структурирование общественного мнения;
• идеологическое воздействие со стороны государства32.
Кроме выделенных параметров, нас будет также интересовать цензура, которая может рассматриваться как реакция государства на развитие в том числе и периодической печати.
Выделим также ряд дополнительных критериев, по которым возможно сопоставление.
В Западной Европе становление периодической печати начинается в XVI в. Для периода до XIX в. более применим термин — «повременные издания», поскольку в это время многие из них не имели строгой периодичности. Например, с 1566 г. в Страсбурге и Базеле выходили газеты с порядковой нумерацией, но без определенной периодичности.
Важнейшей характеристикой периодической печати является количество изданий, выходящих одновременно. Дело в том, что значительное количество открываемых изданий оказывались недолговечными. Особенно это характерно для начальных этапов становления периодики и для периодов общественных потрясений. Поэтому часто используемый показатель общего количества периодических изданий неадекватно характеризует состояние газетного и журнального дела.
Второй существенной характеристикой является тираж периодического издания. Эти две характеристики непосредственно взаимосвязаны. Очевидно, что если изданий много, то тираж каждого из них может быть меньше, чем если существует лишь одно издание. Например, тираж первой русской газеты «Ведомости» доходил до 4 тыс. экземпляров. Для сравнения: тиражи английских газет в это время не превышали нескольких сотен экземпляров. Но в России в первой четверти XVIII з. выходила лишь одна газета, а в Лондоне от 10 до 20.
Необходимо также учитывать, является ли периодическое издание частным или официальным, а также более конкретно источники его финансирования. Это также может сказываться на тираже: как правило, только государство может позволить себе не думать об окупаемости издания35.
32 Конечно, это деление весьма условно, функции могут переплетаться, но еще раз подчеркнем, что сообщение информации не может быть целью, а только средством для ее достижения.
33 Известны примеры издания частными лицами явно убыточных газет: например, князь Мещерский издавал газету «Гражданин* на свои деньги. Однако такая ситуация встречается редко, чаще убыточное издание выпускали политические партии, но в России они появляются только в начале XX в., если не считать нелегальную газету «Искра», издававшуюся РСДРП с 1900 г.
270
Последнее обстоятельство влияет и на характер тиражирования издания. Первые газеты, возникавшие в европейских странах в XVI в., были рукописными, поскольку издавать их типографским способом было просто невыгодно, и только в XVII в. появляются первые печатные повременные издания.
В связи с этим отметим также, что как некорректно выделять чисто информационную функцию периодических изданий, точно так же некорректно говорить о том, что какие-то издания преследуют чисто коммерческие цели. Более целесообразно отметить, что некоторые газеты, издаваемые государством или политическими партиями, имеют некоммерческий характер. Стремиться к получению прибыли абсолютно нормально для частного издания, и во все времена и во всех странах существуют более адекватные способы получения доходов.
Все перечисленные факторы важны для характеристики периодической печати и могут быть использованы как параметры в сравнительно-историческом исследовании. Однако они обретают смысл, только будучи встроенными в общую систему эволюции периодической печати, поэтому будут затронуты при рассмотрении газет различной целевой направленности.
В развитии российской периодической печати можно выделить три периода. В XVIII в. происходит длительное, очень медленное становление повременных изданий. С начала XIX в. бурно развивается как газетная, так и журнальная периодика, но журнальная преобладает. В 60-е годы происходят существенные изменения как в области журнального, так и особенно газетного дела, и в 70-е годы газетная периодика начинает преобладать над журнальной, что знаменует начало нового периода развития этого вида исторических источников.
Те же самые три этапа можно выделить и в становлении и развитии цензуры в России.
2. Цензура
Возникновение цензуры, т.е. особого законодательства, регулирующего издательскую деятельность, и особых институтов власти, осуществляющих контроль за словом, является важным показателем становления и уровня влияния периодики. Конечно, цензуре подвергались не только периодические издания, но именно на них влияние цензуры сказывалось с особой силой, поскольку они быстро утрачивали свою актуальность.
Но сначала два предварительных замечания.
Первое. Цензура влияет, естественно, не только на газеты и журналы, но и на все издания, но три обстоятельства заставляют обратиться к истории цензуры именно в связи с рассмотрением перио-
271
дической печати. Во-первых, взаимосвязь периодики с публицистикой обусловливает наиболее пристальное внимание к ней цензуры. Во-вторых, периодический характер изданий, распространение их на протяжении большей части XIX в. исключительно по подписке и сильная финансовая зависимость в последующем от розничной продажи делали зависимость периодической печати от цензуры достаточно жесткой. В-третьих, наиболее характерной чертой периодических изданий является их кумулятивный эффект, необходимость учета которого затрудняет в их отношении цензорскую деятельность.
Второе. Необходимо договориться, что мы понимаем под цензурой. Если вообще контроль государства {и церкви) за печатью, то такой контроль существует с момента возникновения книгопечатания, а до этого существовал контроль за распространением рукописных текстов. Такой контроль необходимо учитывать в источниковедческом исследовании, но формы его столь многообразны, что требуют специального, исторически конкретного исследования. В определенный момент такой контроль принимает строгие организационные формы — возникает цензура как государственный институт. И этот момент принципиально важен, потому что свидетельствует о новом характере отношения государства к печатному слову. Достаточно сказать, что в Англии такой контроль возникает в XVI в., при королеве Елизавете. В 1586 г. Елизавета распорядилась принять строгие меры к контролю за книгопечатанием, было принято решение об обязательной регистрации всей печатной продукции, наблюдение за разрешением новых изданий было поручено архиепископу Кентерберийскому и епископу Лондонскому, ни одно издание не могло выходить за пределами Лондона (исключение было сделано только для двух университетских городов). На протяжении XVII в. был принят ряд законодательных актов, ужесточавших цензуру (указ 1637 г., устав 1643 г., акт о цензуре — Licensing Act 1662 г.), и уже с конца XVII в., когда в 1695 г. истекает срок действия акта о цензуре, начинается некоторое ослабление цензуры под давлением развития периодической печати.
Во Франции королевский рескрипт, запрещавший печатать в газетах что-либо, касающееся государственных дел, издается в 1624 г.
В России такая цензура появляется в начале XIX в. Новое качество цензорской деятельности проявляется, во-первых, в издании соответствующих законов и, во-вторых, в создании учреждений, призванных специально заниматься цензорской деятельностью.
С конца XVIII в. цензорские функции находились в ведении Управ благочиния. 9 июля 1804 г. издается первый Устав о цензуре, который узаконил предварительную цензуру всех изданий. В это же время закладывается и система организации цензуры. Предварительная цензура отдана в ведение Министерства народного просвещения. В 1811 г. в связи с ужесточением цензуры создается Особый комитет при Министерстве полиции, в обязанности которого входит цензура уже выпущенных изданий и надзор за цензорами.
272
В 1817 г. проведена децентрализация цензуры, введена «множественная цензура», т.е. рассмотрение изданий в соответствующих ведомствах до поступления их в Министерство народного просвещения.
Новый цензурный устав был принят 10 июня 1826 г. Он предусматривал столь мелочную регламентацию печати, что его трудно было применять, и следующий цензурный устав издается 22 апреля 1828 г.
Этот устав действовал до начала 1860-х годов. В период его действия было издано множество подзаконных актов, уточнявших условия пропуска в печать материалов различной тематики.
В 1848 г., в связи с событиями в Европе, цензура ужесточается. Был создан межведомственный орган для «негласного наблюдения» за литературой — так называемый Бутурлинский комитет. Он действовал до конца 1855 г.
С середины 1850-х годов действуют противоречивые тенденции: с одной стороны, расширяется гласность, начинается подготовка реформы печати, а с другой — в 1859 г. создается Комитет по делам книгопечатания — новый межведомственный орган, призванный оказывать влияние на печать (правда, он прекратил свое существование в конце того же 1859 г.). С начала 1860-х годов к цензурированию начинает привлекаться Министерство внутренних дел. В течение 1862 г. цензура находилась в ведении двух министерств — Министерства народного просвещения и Министерства внутренних дел. Функции разделялись следующим образом: Министерство народного просвещения ведало предварительной цензурой, на Министерство внутренних дел возлагались карательные функции, причем как по отношению к изданиям, так и к цензорам, пропустившим в печать неподобающий материал. Одновременно проходила реорганизация цензурного ведомства. В 1862 г. ведомственная цензура была упразднена, Главное управление цензуры ликвидировано. Была создана Особенная канцелярия министра народного просвещения, просуществовавшая до января 1863 г. В январе 1863 г. цензура окончательно переходит в ведение Министерства внутренних дел, где создается Совет министра по делам книгопечатания.
В это же время была обновлена и нормативная основа цензорской деятельности. С 1828 г., со времени утверждения последнего цензурного устава, в результате издания множества инструкций, уточнявших условия пропуска через цензуру тех или иных материалов, нормативная база была запутана. 12 мая 1862 г. издаются Временные правила о печати, состоявшие всего из тринадцати пунктов, двенадцать из которых содержат запреты на пропуск в печать материалов определенной тематики, а в тринадцатом пункте говорится, что эти правила вводятся вместо многочисленных нормативных актов 1828—1861 гг.
Реформа цензуры — одна из Великих реформ — была проведена 6 апреля 1865 г., когда были утверждены новые Временные правила о цензуре и печати, вошедшие как приложение в цензурный устав. По этим правилам от предварительной цензуры освобождались «в обеих
273
18-6867
столицах... все выходящие доныне на свет повременные издания, коих издатели сами заявят на то желание».
Отсутствие предварительной цензуры означало судебную ответственность издателя за содержание периодического издания.
Цензурой с этого времени ведало Главное управление по делам печати.
После реформы 1865 г. можно выделить два направления влияния властей на периодическую печать: традиционное ограничение возможности публиковать материалы определенной тематики и принципиально новое — увеличение материальных убытков издателя в случае какого-либо конфликта с цензурным ведомством. Особо отметим второе направление, связанное с коммерциализацией периодической печати. Например, в 1866 г. редакциям временно приостановленных периодических изданий было запрещено выдавать подписчикам какую-либо замену, в 1868 г. было разрешено в качестве санкции запрещать иа время розничную продажу периодического издания и, наконец, в 1874 г. было предписано представлять в цензурное ведомство корректуру только тогда, когда отпечатан весь тираж.
В 1882 г. цензура вновь ужесточается, что фиксируют новые Временные правила о печати. По этим правилам совещание в составе трех министров (внутренних дел, просвещения и юстиции) и обер-прокурора Синода могло запретить дальнейший выход любого издания. Некоторое ослабление цензуры будет иметь место только в ходе революции 1905г.
Таким образом, мы видим, что в сфере цензуры в России XIX в. идут процессы, сходные с процессами в Англии XVII в. Существенной вехой является ослабление цензуры под влиянием бурного развития периодической печати в Англии в конце XVII в., в России — в 50-е годы XIX в. Эту аналогию можно было бы признать в какой-то степени случайной, если бы вслед (что, впрочем, не означает вследствие) за этим не последовали, как в Англии, такие в России существенные (в значительной степени аналогичные) изменения как в сфере общественной дифференциации газет, так и в становлении местной периодической печати.
3. Информационное обслуживание экономической деятельности
Развитие периодической печати повсеместно начинается с газет, но происходит это по-разному. Первая газета появилась в XV в. в Венеции и была рукописной34. По-видимому, обслуживание интересов тор-
34 Строго говоря, первая газета появилась в 911 г. в Китае — «Столичный вестник» и издавалась тысячу лет, однако традиционно мы рассматриваем корпус источников российской истории в европейском контексте.
274
говли можно назвать первой по времени возникновения функцией периодической печати. Не случайно первая газета появилась именно в Венеции — крупнейшем центре мировой торговли XVI в. Известны также газеты, издававшиеся во время Франкфуртской и Лейпцигской ярмарок. В России газеты, обслуживающие экономические интересы, появляются лишь в XIX в.
В 1830-х годах в России возникает ряд газет коммерческого направления («Земледельческая газета», «Северный муравей» и др.). Появляются литературные газеты: «Литературная газета» Дельвига, «Художественная газета» Кукольника.
С конца 1830-х годов предпринимаются малоуспешные попытки наладить выпуск специализированных промышленных газет. В 1838-1839 гг. выходит газета «Листок промышленности, ремесел, искусств и фабрик». Более продолжительным было издание газеты «Посредник» (1840-1855).
В этот период газеты распространялись только по подписке, дохода они практически не приносили, так как объявления печатались лишь в «Санкт-Петербургских...» и «Московских ведомостях» и не носили коммерческого характера.
Авторы газетных материалов, за редким исключением, не указывались. Газеты не претендовали на достоверность информации, часто встречались сообщения «по слухам», преобладало стремление к сенсационной информации. В этих условиях оперативность газетной информации не имела большого значения. Правда, столичные новости в газеты, печатавшиеся в столицах, попадали сразу же, провинциальные через 5—20 дней, но много времени занимала доставка газеты
подписчикам.
В конце 1840-х годов с ужесточением цензуры после событий в Европе 1848 г. газетное дело в России приходит на некоторое время в упадок и оживает только во время Крымской войны. Новый этап его развития начинается в пореформенный период.
Наиболее существенные изменения происходят в газетном деле в России в 60-е годы XIX в. Они обусловлены преимущественно двумя факторами: расширением читательской аудитории р связи с ростом городского населения и ростом потребности в оперативней информации. К этому времени достаточно четко размежевались функции газет и журналов. От газет требуется оперативная информация в первую очередь для обеспечения коммерческой деятельности, активизировавшейся в пореформенный период. С начала 1870-х годов газеты начинают количественно преобладать над журналами. В 1870 г. выходило 36 газет, в 1877 г. — 51, в 1881 г. — 83 газеты35. Активизации газетного дела в конце 1870-х годов способствовала русско-турецкая война 1877—1878 гг. В 1880-е годы выходило более 80 газет, в 1890-е — более 90 и в 1900-е — более 100 газет
35 Подсчеты Б. И. Есина.
275
18-
общероссийского характера. С середины 1860-х годов газеты в основном издаются большим форматом и объемом в 4—6 (иногда до 8) полос. Определяется и внутренняя структура газет: полоса, как правило, делится на шесть колонок и подвал, который обычно занимал так называемый фельетон — большая статья, очерк36.
Обеспечить оперативность, достоверность и полноту информации были призваны информационные агентства. В 1835 г. во Франции возникает информационное агентство Гавас37. Сотрудники Шарля Гаваса Вольф и Рейтер основали информационные агентства соответственно в Берлине (1848 г.) и в Лондоне (1851 r.)3S. До 1866 г. русские газеты могли перепечатывать сообщения из-за рубежа из официальных газет или публиковать их с разрешения Министерства иностранных дел. В 1866 г. создается Русское телеграфное агентство. До этого, с 1862 г., телеграфное бюро существовало при газете «Биржевые ведомости». В 1871 г. возникает Международное телеграфное агентство, а в 1882 г. — Северное телеграфное агентство.
К этому времени большинство российских газет выходили ежедневно или шесть раз в неделю, но для повышения оперативности информации необходим был выпуск газет два раза в день, а также выпуск вечерних газет. В 1827 г. в Лондоне начинает выходить газета The Evening Standard. В России первая вечерняя газета выходила с 1865 г. как приложение к тем же «Биржевым ведомостям» (фактически это был второй дневной выпуск, отличающийся от утреннего лишь составом телеграмм). Стремление к оперативности информации, а также рост конкуренции приводят к созданию корреспондентской сети. Газетное дело начинает приносить прибыль, главным образом за счет рекламы. Ограничения с публикации частных объявлений были сняты в мае 1862 г.39. С 1865 г. разрешается розничная продажа газет, что также создает дополнительный источник финансирования, который нельзя недооценивать. Напомним, что с 1870-х годов одна из экономических санкций против газет состояла как раз в запрете розничной продажи, что свидетельствует о существенности этого источника финансирования. Возможность увеличивать розничную продажу заставляла газеты стремиться к публикации остроактуальной и сенсационной информации.
36 В это время фельетон не носит сатирического характера и вообще обозначает не столько жанр, сколько определенное местоположение на газетном листе.
37 Просуществовало до 1940 г., после оккупации в 1944 г. на его основе создано ныне действующее агентство Франс пресс.
38 Агентство Рейтер до сих пор остается крупнейшим информационным агентством, распространяющим иностранную информацию.
34 В 1870-е годы была даже предпринята попытка издания рекламной газеты с бесплатной рассылкой, но такого рода издания станут жизнеспособными только в самом конце XIX в.
276
4. Структурирование общественного мнения
В некоторых европейских странах, в частности в Англии, Италии, появлению газет предшествует тиражирование и распространение памфлетов. Памфлет — разновидность публицистики40. Часть английских газет первого периода их существования (XVII в., время Стюартов) представляли собой небольшие листки, рассказывающие об отдельных событиях. В английском языке наряду с термином «newspaper» существуют для обозначения такого рода изданий слова «newssheet» и «newsletter». И если в России сращивание публицистики с журнальной периодикой начинается в конце XVIII в., а с газетной происходит лишь в XIX в., то в указанных странах распространение публицистики — фактически изначальная функция периодической печати. В Великобритании, например, публицистическая полемика была чрезвычайно развита уже в XVII в. Ведущие публицисты были среди влиятельных людей своего времени. Развитие публицистики способствовало даже некоторому ослаблению цензуры в конце XVII в. С конца XVII в. в Великобритании отчетливо сформировалась публицистика вигов и тори.
В Англии уже в XVII в. публиковались развернутые редакторские комментарии на текущие политические события. Правда, Акт о цензуре 1662 г. затруднил публикацию новостей, и существовавшие в это время еженедельные газеты «Новости» («News») и «Осведомитель» («Intelligencer») к середине 1660-х годов закрылись.
В первой половине XVIII в. в России одновременно выходила лишь одна газета (с 1703 г. — «Ведомости», с 1728 г. — «Санкт-Петербургские ведомости»), да и та имела официальный характер.
Для сравнения отметим, что в Лондоне в первое десятилетие XVIII в. выходило от 10 до 20 газет и журналов одновременно. Во второй половине 1710-х годов (в начале правления Георга I) объем газетной периодики в Лондоне составил 200 полулистов в месяц. И кроме новостей в этих газетах значительное место отводилось комментарию к ним. В 1704 г. начинает выходить газета Дефо, которая со временем получает название «Обозрение государства английской нации» («A Review of the State of the English Nation»), в которой содержится уже серьезный политический комментарий текущих событий, а в разделе, озаглавленном «Совет от Клуба сплетников», — сатирический обзор лондонской жизни. Газета издавалась до 1713 г. и имела несколько подражателей. В 1709 г. Джозеф Эддисон и Ричард Стил начинают издавать газету «Сплетник» («Tatler») с намерением давать комментарий политических событий, но очень скоро они переходят к освещению социальных и литературных тем. Газета просуществовала до конца 1710 г., а уже в марте 1711 г. эти же издатели приступают к выпуску новой газеты —
4U Для сравнения: в США знаменитый памфлет Пейна «Здравый смысл», написанный в 1776 г., был отпечатан общим тиражом 120 тыс. экземпляров.
277
«Наблюдатель» («Spectator»), которая выходит до конца 1712г. В конце 1710-х годов в лондонских газетах начинают публиковаться отчеты о парламентских дебатах, а к 1722 г. Палата общин стала объектом репортажей, регулярно публикуемых в газетах. Публикация репортажей о парламентских дебатах составляла основное содержание некоторых популярных газет. В 1770 г. начинает выходить «Morning Chronicle», имевшая успех благодаря публикации парламентских отчетов; затем она проигрывает в конкуренции «Gazette», издаваемой Джеймсом Перри, которая благодаря созданию команды парламентских репортеров смогла давать более детальные репортажи о дебатах в Палате общин. Правда, тиражи лондонских газет в это время составляли несколько сотен экземпляров, в то время как тираж «Ведомостей» мог доходить до 4 тыс., хотя неизвестно, каким образом газета распространялась. Объем их также зависел от количества актуальной информации (от 2 до 20 страниц41). «Ведомости» не имели устойчивой периодичности, выходили раз в одну-две недели. Для сравнения отметим, что большинство лондонских газет этого времени выходит или еженедельно, или два раза в неделю. А в 1702 г, начинает издаваться первая ежедневная газета «Daily Courant».
Первая частная газета в России «Северная пчела» Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча начинает выходить в 1825 г. Хотя вряд ли ее можно назвать общественно-политической. В «Северной пчеле» преобладала иностранная информация, хотя печатались и внутриполитические известия. Значительное место занимал литературный отдел. С конца 1820-х годов «Северная пчела» имела довольно значительный для того времени тираж от 2000 до 2500 экземпляров. Для сравнения популярная лондонская газета «Times», имевшая в конце XVIII в. тираж около 1000 экземпляров, в 1820-е годы печаталась в количестве 15 000 экземпляров в день,
В 1860-е годы в газетном деле начинает проявляться тенденция к дифференциации по целому ряду признаков, свойственная многим видам источников нового времени.
С 1863 г. появляются газеты, рассчитанные на самую широкую читательскую аудиторию — крестьян, ремесленников, городскую прислугу, мелких служащих. Среди них выделяются газеты, адресованные конкретным социальным группам, например, «Мирское слово», рассчитанное на низшие слои духовенства. Выделим также «Народную газету» — первую, которая продавалась отдельными номерами.
Начинается общественно-политическая дифференциация газетной периодики. Именно в это время происходит сращивание газетной периодики с публицистикой. Этому, в частности, способствовало появ-
41 В XVIII — первой половине XIX в. газеты выходили на листах небольшого формата.
278
ление такого газетного жанра, как передовые статьи, носившие характер политических обозрений.
Ведущие газеты в это время имели тиражи более 10 тыс. экземпляров. Среди популярных газет в это время можно назвать «Московские ведомости», «Биржевые ведомости», «Голос», «Русские ведомости», «Санкт-Петербургские ведомости», «Новое время»42. Газета «Голос» А. А. Краевского, тираж которой с середины 1860-х до середины 1870-х годов вырос с 5 до более 20 тыс. экземпляров, отличалась тем, что получала информацию из 600 мест России и 146 пунктов Европы, Азии, Америки.
5. Идеологическое воздействие со стороны государства
Газеты могли издаваться государством для воздействия на подданных в нужном направлении (внедрения государственной идеологии) путем распространения официальной информации. Такого рода газеты возникают в европейских столицах на протяжении XVII в. Например, во Франции «Французская газета» официального характера издавалась с 1631 г.; в Лондоне официальная «Лондонская газета» — с 1666 г. (кстати, во второй половине 1660-х — 1670-е годы в связи с ужесточением цензуры — единственная разрешенная газета в
Англии).
В России именно такой была первая газета «Ведомости» и такими оставались российские газеты на протяжении XVIII и значительной части XIX в. «Ведомости» издавались со 2 января 1703 г. по указу Петра I. Правда, в XVII в. при дворе царей Михаила Федоровича и Алексея Михайловича существовала рукописная газета «Куранты», в которой сообщались политические известия, династическая информация, поступившая из-за границы от послов. Но «Куранты» не могут расцениваться как периодическое издание, и не потому, что были рукописными (первая венецианская газета также переписывалась от руки), а потому, что не предназначались для тиражирования и распространения. В первом номере «Ведомостей» содержались сообщения о производстве пушек, штурманской школе, подарках индийского правителя русскому царю, об открытии месторождения медной руды. Такой характер информации газета сохранила и впоследствии. Особое внимание уделялось событиям Северной войны.
В 1728 г. газету «Ведомости» сменили «Санкт-Петербургские ведомости», издаваемые Академией наук. Характер газеты сохранился, но отличает ее от предшествующего издания строгая периодичность: «Санкт-Петербургские ведомости» выходили два раза в неделю по
42 -'Московские...» и «Санкт-Петербургские ведомости» в 1860-е годы меняют свой характер, фактически превращаясь в частные газеты, поскольку были переданы в аренду соответственно Каткову и Коршу.
279
«почтовым дням» (вторник и пятница), объем их — четыре страницы43.
В 1756 г. при Московском университете начинает издаваться газета «Московские ведомости», которая имела менее официальный характер, о чем свидетельствует и ее тираж — до 600 экземпляров. В «Московских ведомостях» публиковались информация о культурной жизни, известия из-за рубежа. В бытность редактором «Московских ведомостей» Н. И. Новикова (1779-1789) в газете расширился внешнеполитический раздел.
На этом практически исчерпывается история русских газет XVIII в. Но, обратясь к истории журнальной периодики, мы увидим, что так называемые журналы 60-90-х годов XVIII в. типологически близки некоторым, например, английским газетам.
Обе газеты, издававшиеся в России к концу XVIII в., оказались очень устойчивыми и просуществовали до начала XX в. В Великобритании в 1785 г. начинает издаваться газета «Times», существующая до сих пор.
В начале XIX в. газетное дело в России заметно активизировалось. За первое десятилетие возникает до 10 новых газет, но они, в отличие от газет XVIII в., были недолговечны. В 1809 г. была основана «Северная почта» (или «Новая Санкт-Петербургская газета», издавалась до 1819 г.) — орган Департамента почт Министерства внутренних дел. Выходила она два раза в неделю. В том же году начинают выходить «Сенатские ведомости». Из устойчивых изданий можно также назвать «Санкт-Петербургские коммерческие ведомости», существовавшие с 1802 по 1810 г. и в 1811 г. слившиеся с «Северной почтой». Частных газет по-прежнему не было44.
6. Местные газеты
Местная газетная периодика появляется позже столичных газет. Ее становление в разных странах проходит по-разному и во многом воспроизводит историю становления периодических изданий в столицах.
В Великобритании уже в начале XVIII в. влияние столичных газет на местах, несмотря на их незначительные тиражи, было весьма ощутимым. Провинциальные типографии отбирали сообщения из лондонской прессы и помешали их в свои еженедельные издания (digest'bi). Из местных газет этого времени можно назвать «Norwich Post», «Bristol Post-Boy», «Exeter Post-Man» и др. Такой характер информации вполне объясним: ведь местные новости пока еще быстрее передавались из
43 При устойчивом объеме часть информации публиковалась в приложениях («прибавлениях») к «Санкт-Петербургским ведомостям».
44 Если не считать газету-журнал Греча и Шредера «Гений времен» (1807— 1809).
280
уст в уста. Местные газеты носили коммерческий характер, поэтому они оживали, когда было много новостей (особенно в период военных действий), и закрывались, когда новостей было мало. В Великобритании с 1701 по 1760 г. издавалось более 130 провинциальных газет, но только 35 существовали к концу этого периода45.
Со второй половины 1710-х годов в местных газетах растет число объявлений, в том числе и рекламного характера. Их содержание составляли описания домов и другого недвижимого имущества, сдаваемого в наем или продаваемого, информация о крупном рогатом скоте для продажи и жеребцах для конных заводов, а также о бежавших подмастерьях или утерянном имуществе, публиковались также объявления врачей, учителей, реклама товаров, сведения о театральных постановках и транспортных тарифах и т.д.
Объявления, естественно, имели местный характер, и вслед за ними, а часто в связи с ними начали публиковаться и местные новости. С 1760-х годов английские провинциальные газеты дают многоаспектную картину местной жизни.
К началу XIX в. определилось политическое размежевание провинциальных английских газет. Они, так же как и лондонские, возникали для поддержки одной из политических партий (тори или виги). Например, в 1821 г. в Манчестере основана «Manchester Guardian», поддерживавшая вигов, а в 1825 г. начинает выходить «Manchester Courier», поддерживавшая тори. В Йоркшире в конце XIX в. выходила пара газет «Yorkshire Post» (тори) и «Leeds Mercury» (виги).
В России развитие местной печати начинается с официального издания «Губернских ведомостей»46. Положение об их издании было утверждено в 1830 г., но наладить их выпуск в большинстве губерний удалось только с 1838 г. Издание губернских ведомостей курировалось губернатором, а редактировал их, как правило, чиновник для особых поручений.
Частные газеты в российской провинции появляются начиная с 1860-х годов. Возникали они, как правило, из «ярмарочных листков». Во-первых, потребность в коммерческой информации преобладала; а во-вторых, на открытие такого рода газет легче соглашались местные власти.
Таким образом, мы обнаруживаем существенные различия в становлении газетной периодики России и Европы (на примере Вели-
45 По подсчетам С. A. Granfield («The Development of the Provincial Newspapers», 1700-1760).
46 Если не считать единичные опыты: например, при Казанском университете с 1811 по 1820 г. выходили «Казанские известия», с 1828 по 1832 г. — «Тифлисские ведомости »-
281
кобритании). Самое главное из них в том, что в России издание газет было инициировано государством, а в других странах они чаще всего возникали для обслуживания экономических интересов и потребностей развития публицистики.
Применив к источникам личного происхождения и к периодической печати единый метод компаративного исследования — сравнение видов исторических источников, структурированных в эволюционном и коэкзистенциальном плане по признаку соотношения функций внутри вида, мы пришли к наблюдению, что структурно эволюция источников личного происхождения в России и Западной Европе аналогична. Что же касается газетной периодики, то в России, в отличие от Западной Европы, долгое время сохранялся ее государственный характер. Функции структурирования общественного мнения и информационного обеспечения экономической деятельности появляются позже. Но самое примечательное, что местная печать повторяет путь столичной: в России в губерниях сначала появляется официальное издание — «Губернские ведомости», а лишь затем различные «ярмарочные листки», которые перерастают в городские газеты.
5. Законодательные акты: сравнительное исследование
Законодательство — вид исторических источников, объединяющий документы нормативного характера, санкционированные верховной властью.
Ввиду целого ряда особенностей законодательных актов как вида исторических источников нового времени необходимо предложить принципиально иные подходы к компаративному исследованию законодательства как вида исторических источников.
Во-первых, необходимо доказать, что мы в принципе можем рассматривать российское законодательство XVIII—XIX вв. как законодательство нового времени и попытаться обнаружить хронологическую грань этого перехода.
Во-вторых, целесообразно соотнести российское законодательство с двумя мировыми системами права.
В-третьих, целесообразно попытаться выявить структуру российского законодательства по разновидностям, что должно дать перспективы дальнейшего исследования.
1. Законодательные акты: проблемы сравнительного анализа
Сравнительный анализ законодательства вызывает особые трудности по целому ряду причин.
Во-первых, законодательство как вид исторических источников не возникает в новое время, что лишает нас возможности сопостав-
282
ления времени его возникновения в рамках рассматриваемого нами периода.
Во-вторых, законодательство явно недостаточно изучено как видовой комплекс: продолжает существовать проблема определения самого понятия «закон» на протяжении большей части российской истории нового и новейшего времени; неясна номенклатура и иерархия разновидностей российского законодательства нового времени. Все это затрудняет сопоставление структур данного вида исторических источников в разных странах.
В-третьих, в историко-юридических исследованиях, в которых законодательные акты рассматриваются в качестве источника права, принята систематизация законодательных норм по отраслям права, что не отражает специфику собственно законодательных актов. В свою очередь это порождает опасность подменить сравнительный анализ законодательства сравнительным анализом правовых норм (например, сравнением уголовного права, права собственности и т.д.).
Основная сложность сравнительного исследования законодательства XVIII—XIX вв. состоит в том, что в историко-правоведческих исследованиях не сформировано понятие «закон» применительно к рассматриваемому периоду, что, естественно, является следствием отсутствия четкого определения этого понятия самим законодателем. В работах историков права мы находим самые общие определения этого понятия. Все исследователи отмечают, что в законодательстве оформляется воля императора. Г. В. Вернадский пишет:
«Начиная с Петра Великого, единственным источником права делается вопя законодателя; это период правотворчества императорских указов...»47.
Более четкое определение закона мы находим у М. Ф. Владимирс-кого-Буданова:
«В период империи установилось понятие о законе как о воле государя, правильно объявленной»*8.
На постепенную выработку порядка «объявления воли» императора обращает внимание и Вернадский, который пишет, что
«...сами государи стремились установить незыблемый формы для отправления своей законодательной деятельности»,
что проявилось в том, что
47 Вернадский Г, В. Обзор истории права Русского государства XV11I-XIX вв. (Период империи). Прага, I924. С. 7.
411 Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Пг.; Киев, 1915. С.260.
283
«...определена была непременная форма публикации и регистрации законов — через Сенат...» и «постепенно делались попытки установить особую непременную форму для предварительной подготовки или особой прочности юридического бытия группы наиболее существенных законодательных актов»1".
Идеологизированное, но столь же общее определение закона дает Б. М. Кочаков в работе, опубликованной в 1937 г.:
«Закон, являясь общеобязательной, созданной государственной властью нормой, есть... определенное, в результате классовой борьбы созданное выражение воли господствующего класса, определенное орудие классовой политики государства...»50.
Интерес в работе Кочакова представляет то, что это общее положение автор конкретизирует, исходя из характера эволюции центральной власти, с укреплением которой «...появляется необходимость в дифференциации правительственных распоряжений» и тогда
«закон — это уже определенный вид распоряжения, это — указ, издаваемый определенным порядком»51.
При этом в XVIII в., по мнению Кочакова, в России не было точного понятия закона, господствовал царский указ и существовало стремление, остававшееся на протяжении XVIII в. безуспешным, выделить из всего многообразия указов те, которые по их юридическому действию можно было бы рассматривать как законы. В XIX в. поиск формальных критериев разделения закона и указа продолжался и шел главным образом по пути фиксации законодательной процедуры. Формальным признаком закона со времен Петра I продолжала оставаться царская подпись, но это правило в XVIII в. нарушалось «объявленными указами», а в XIX в. также и законами от Государственного Совета, одобряемыми словесно.
Таким образом, при различии исходных посылок определения понятия «закон» и Владимирский-Буданов, и Вернадский, и Кочаков выделяют два критерия: во-первых, наличие подписи императора и, во-вторых, фиксированный порядок принятия, вырабатывающийся постепенно на протяжении XVIII—XIX вв.
Теоретическую разработку понятие «закон» и проблема различия закона и указа получили в XIX в. в работах Н. М. Коркунова. В «Лекциях по общей теории права» Корку нов в теоретическом ключе ставит проблему отличия естественно-научных и юридических законов". В работе
44 Вернадский Г. В. Указ соч. С. 33.
50 Кочаков Б. М. Русский законодательный документ XIX — нач. XX века// Вспомогательные исторические дисциплины, М.; Л., 1937. С. 320.
51 Там же. С. 321.
н Коркунов Н. М. Лекции по общей теории права. 9-е изд. СПб., 1909. С. 48-53.
284
«Указ и закон» Коркунов подходит к определению закона, отталкиваясь от исторического развития понятия власти и принципа разделения властей. Он замечает, что говорить об отличии закона от указа можно лишь в том случае, если исполнительная власть отделена от законодательной. По его мнению, в российском законодательстве
«...со словом "указ" не соединяется точно определенного значения. До учреждения министерств указами назывались все вообще акты всех органов власти, обращенные к подчиненным им местам и лицам».
В XIX в. указ для Коркунова — научная абстракция, собирательное название для «всех общих правил, установленных в порядке управления»™.
Итак, четкого определения понятия «закон» и критериев для отделения закона от прочих распоряжений верховной власти в российской историко-правовой науке выработано не было. По-видимому, это в принципе неразрешимая задача, поскольку теоретически разграничить закон и административное распоряжение можно только, когда исполнительная власть отделена от законодательной (и здесь мы вполне можем согласиться с Коркуновым), чего в российской истории не было не только в XVIII—XIX вв., в условиях самодержавной империи, но и на протяжении большей части XX в.
Но при этом необходимо учитывать, что на практике историки чаще всего относят к законодательству второй половины XVII — начала XX в. то, что было отобрано в качестве законодательных актов составителями Полного собрания законов российской империи.
Стремясь избежать опасности подменить сравнительный анализ законодательства сравнительным анализом правовых норм, все же отметим, что западноевропейское и североамериканское законодательство нового времени характеризуется в первую очередь фиксацией прав личности, очевидно, что российское законодательство не знало аналогичных норм, если не считать в качестве таковых фиксацию прав сословий.
2. Российское законодательство XVIII—XiX вв. как законодательство нового времени
Изменение соотношения обычая и закона как источников права
Начало нового этапа в истории русского законодательства, а точнее, в истории русского права и законодательства как его источника, большинство авторов связывает с изменением соотношения обычая и
53 Коркунов Н. М. Указ и закон. СПб., 1894.
285
закона как источников права и относит изменение этого соотношения либо к середине XVII в. (после Соборного Уложения 1649 г.), либо к началу XVIII в. (периоду преобразований Петра I). Лишь И. Д. Беляев при периодизации истории русского права исходит из общеисторических воззрений, причем ярко выраженного славянофильского характера. Всю историю русского права он делит на четыре этапа: 1) до введения христианства, 2) от введения христианства до соединения русских удельных княжеств, 3) «от соединения северо-восточных русских княжеств с Москвою, а западных с Литвою, до царствования Алексея Михайловича», 4) от царствования Алексея Михайловича. Четвертый период Беляев характеризует следующим образом: «...внутренняя народная жизнь проявляется в борьбе с наплывом новых идей западно-европейского образования»^. Примечательность взгляда Беляева на периодизацию истории русского права обусловлена тем, что, исходя из общеисторических посылок, автор отмечает как бы два начала нового периода — с царствования Алексея Михайловича, когда проникшие на Русь во время Смуты западноевропейские идеи начинают распространяться и встречают противоборство со стороны «старой русской жизни», и с царствования Петра I, когда «...перевес борьбы явно перешел на сторону нового образования, впрочем основа старой русской жизни, известное отличие Руси от других народов осталось неприкосновенным».
К правлению Алексея Михайловича относит начало нового периода в истории русского законодательства и Н. П. Загоскин, который в своих построениях, как и другие авторы, исходит из соотношения обычая и закона как источников права. Он пишет, что
«...законодательная деятельность долго зиждется на обычном праве, оставаясь формою права только дополнительною по отношению к этому последнему и всецело черпая из него свое содержание; вследствие этого русское законодательство, вплоть до начала нового развития своего, которое может быть приурочено к эпохе издания Уложения царя Алексея Михайловича (1649 г.), представляет собою яркое отражение обычного права русского народа, являясь письменною формулировкою и законодательною санкциею отдельных норм этого обычного права»55.
Загоскин подчеркивает, что и в последующий период обычное право сохраняет большое значение, особенно в сфере регулирования крестьянской жизни, т.е. жизни подавляющего большинства российского населения.
Другие авторы относят начало нового периода в истории русского права к эпохе петровских преобразований, но и они связывают его с утверждением приоритета закона. М.Ф. Владимирский-Буданов пишет:
м Беляев И. Д. Лекции по истории русского законодательства. М., 1879. С. 3—6. 55 Загоскин Н. П. История права русского народа. Казань, 1899. С. 186.
286
«Единственным источником права XVIII ст. окончательно признан закон...»56.
Ему вторит Г.В. Вернадский:
«Единственным источником права в императорский период является творимый государем закон»57.
И дополняет это высказывание мыслью, соответствующей взглядам Загоскина:
«...обычное право сохраняет применение в отношении, главным образом, к сельскому состоянию».
В. Н. Латкин пытается разграничить юридическое и фактическое соотношение обычая и закона:
«Единственным источником права в императорскую эпоху является закон. Обычай, игравший такую важную роль в области права в удельно-вечевом периоде и в Московском государстве, отступает теперь совершенно на задний план и, если не всегда de facto, то de jure, совсем утрачивает значение фактора образования права»58.
Идея приоритета закона как источника права формируется постепенно. Некоторые признаки ее зарождения можно усмотреть, например, в наказе окольничему князю Львову, определенному воеводою в Казань «Об управлении казенными и земскими делами» от 31 марта 1697 (7205) г., в котором, кроме указания «всякие дела делать по сему Великого Государя указу», содержится наставление руководствоваться теми впредь приходящими грамотами из приказа Казанского Дворца, «которые наказа противны не будут»*9.
В конце 1710-х годов Петр I, по-видимому, считал, что имеющаяся законодательная база, в основе которой по-прежнему Соборное Уложение 1649 г., позволяет Сенату решать большинство дел, не обращаясь каждый раз заново к законодателю. По крайней мере в именном указе от 22 декабря 1718 г. «О неподаче Государю прошений о таких делах, которые принадлежат до рассмотрения на то учрежденных Правительственных мест, и о нечинении жалобна Сенат, под смертною каз-
56 Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 260.
5' Вернадский Г. В. Указ. соч. С. 158.
ss Латкин В. Н. Лекции по внешней истории русского права: Московское государство — Российская империя. СПб., 1890. С. 194.
59 Все названия законодательных акгов и выдержки из них приводятся по: Полное собрание законов Российской империи: Собрание I. T. I-XLIV. СПб. 1830.
287
нью» говорится, что Сенат должен доносить царю только в том случае, «разве такое спорное новое и многотрудное дело от челобитчиков объявится, котораго по Уложенью [выделено мной. — М. Р.] решить самому тому Сенату без доклада и без Именного от Его Царского Величества указа отнюдь нельзя...». Указ из Юстиц-коллегии «О вершении дел без всякого замедления и волокиты по Уложению и о выписках из судных дел» от 25 мая 1719г. числит в составе законодательных актов, на основе которых должны решаться дела, кроме Уложения и «новосостоятельные» указы (по-прежнему при ведущей роли Уложения). Отметим, что данный указ был издан как мера борьбы с волокитой и ускорения судопроизводства и он не устанавливал новой нормы, а только подтверждал ранее установленные. Эти же нормы подтверждаются указом из Юстиц-коллегии от 15 октября 1719 г. «Орешении дел в Московском Надворном Суде по Уложению и по новосостоятельным указам, а не по сепаратным, и о донесении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юс тиц-Коллегию», которым предписывается Московскому надворному суду дела управлять по Уложению и «по новосостоятельным Его же Великого Государя указам, которые к пополнению того ж Уложения всенародно напечатаны и повсюду объявлены»,
Основным законодательным актов, утверждавшим идею приоритета закона как источника права, стал именной указ от 17 апреля 1722 г. (опубликован 27 января 1724 г.) «О хранении прав гражданских, о невершении дел против Регламентов, о невыписывании в доклад, что уже напечатано, и о имении сего указа во всех судных местах на столе, под опасением штрафа». В указе говорится: «Понеже ничто так ко управлению Государства нужно есть, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас было, а отчасти и еще есть, и зело тщатся всякия мины чинить под фортецию правды...» Далее говорится, что «...сим указом яко печатью все уставы и регламенты запечатываются, дабы никто не дерзал иным образом всякие дела вершить и располагать не против регламентов, и не точию вершить, ниже в доклад вписывать, то что напечатано, не отговариваясь о том ни чем, ниже толкуя инако».
Хотя в нашу задачу не входит реконструкция постепенно складывающейся новой законотворческой процедуры, отметим здесь, что указ «О хранении прав гражданских...» закрепил основные элементы системы законотворчества: апробацию указа государем, публикацию и инкорпорирование в соответствующий регламент.
Установив приоритет закона как источника права, законодатель этим не ограничился, поскольку еще сохранялись обширнейшие сферы как государственной, так и особенно общественной и частной жизни, которые продолжали регулироваться обычаем из-за пробелов в законодательстве. С 1720-х годов правительство прилагает существен-
288
ные усилия для восполнения этих пробелов. 27 апреля 1722 г. издается именной указ «О должности Генерал-Прокурора», а 13 июня того же года — «Инструкция Обер-Прокурору Святейшего Синода», десятые пункты которых почти дословно совпадают. В именном указе «О должности Генерал-Прокурора» говорится: «О которых делах указами ясно не изъяснено, о тех предлагать Сенату, чтоб учинили на те дела ясные указы, против указа Апреля 17 дня 722 года [имеется в виду указ «О хранении прав гражданских...». — М. Р.], который всегда на столе держится; и как сочинят, доносить Нам, и ежели в пополнение сей инструкции что усмотрит, о том доносить же». Абсолютно то же самое предлагалось делать обер-прокурору Святейшего Синода, с тем отличием, что он должен «предлагать Синоду».
Впоследствии такой способ восполнения пробелов в законодательстве активизировался в правление Екатерины II. Например, в 11-м пункте манифеста от 15 декабря 1763 г. «О постановлении штатов» говорится: «Когда же случится, что к решению дел точных указов не будет, о том не реша в Департаментах, но иметь общее рассуждение и представлять, куда надлежит, с мнением...». Аналогичное требование содержит и именной, данный Генерал-Прокурору указ «О неотступлении Сенатской Канцелярии от предписанного образа при докладе, о приезде присутствующим в Сенат в установленное время, о неоставлении заседания прежде положенного часа и об основывании определений Сената по всем делам на законах». В нем говорится, с одной стороны, о необходимости точно соблюдать законы, а с другой — «в случае недостатка в узаконениях, по зрелому уважению Государственной пользы, доносить Нашему Императорскому Величеству».
Итак, не вступая в дискуссию о праве законодательной инициативы в России XVIII—XIX вв. и считая справедливой существующую в исторической и историко-правовой науке точку зрения, что право законодательной инициативы принадлежало царю, обратим внимание на то, что в XVIII в., особенно в правление Петра I и Екатерины II, должностные лица имели не только право, но и были обязаны обращать внимание законодателя на пробелы ь законодательстве.
С установлением приоритета закона как источника права связаны и попытки законодателя устранить противоречия в законодательстве. В частности, в именном, данном Сенату указе от 11 декабря 1767 г. « Об оставлении в Малороссии установления Магдебургских прав касательно привода к присяге свидетелей из священнослужителей, в своей силе», которым разрешается коллизия между Соборным Уложением и Воинским уставом в связи с порядком присяги священнослужителей, содержится ссылка на указ, данный Сенату 3 сентября 1765 г., которым «повелевается, если которая Коллегия усмотрит в двух равных делах разные Сената решения, то, не чиня исполнения, докладываться о сей разности Сенату и... Императорскому Величеству, а Сенат имеет оныя дела с объяснением своих решений... Императорскому Величеству взносить...».
289
19-6867
Таким образом, к концу правления Петра I не только законодательно утвердился принцип приоритета закона как источника права, но и был предпринят ряд мер, направленных на восполнение пробелов в законодательстве. В последующем такая законотворческая деятельность была продолжена. Среди мер, направленных на создание новой законодательной системы, отметим и малоуспешные попытки кодификации.
В последующие годы самым сложным было внедрить принцип приоритета закона в сознание чиновников. Эту цель, в частности, преследовали несколько законодательных актов, изданных в 1740 г. 9 февраля выходит сенатский указ «О нечинепии Камер-Конторе по таким делам, на которые имеются точные указы, никаких вымыслов и беззаконных волокит». Поводом для издания этого указа послужило рассмотрение конкретного дела винного подрядчика Воронцова. Камер-контора затребовала сенатский указ о мере наказания этому подрядчику за его «продерзость». Поскольку по вопросу о винных откупах и корчемстве существовали указы от 18 июня 6189 г., 28 января 1716 г., 6 мая 1736 г., на которые, кстати, в своем запросе ссылается и сама Камер-контора, Сенат указывает, что Камер-конторе «надлежало бы не докладывая и не утруждая Правительствующий Сенат, по вышеозначенным указам, а особливо по Именному Ея Императорского Величества 736 года указу точное решение чинить...». Более того, в указе подчеркивается, что если Камер-контора, несмотря на ранее данное указание Сената, не приняла решение в соответствии с известными ей указами, а обратилась с требованием указа в Камер-коллегию, то «явная и беззаконная волокита» чинилась «знатно для некоторой страсти, или лакомства». И в конце сенатского указа содержится требование не только как можно скорее в соответствии с имеющимися указами решить дело подрядчика Воронцова , но и «...впредь той Конторе в таких делах, на которыя имеются точные указы (как и на сие дело), отнюдь никаких вымыслов не употреблять, и беззаконных волокит к разорению не чинить, под опасением тяжкого штрафа...».
Правительство не ограничилось только разъяснением по конкретному делу. Вскоре, в правление бывшего герцога Курляндского, 23 октября 1740 г. был издан манифест «О поступании в управлении всяких Государственных дел по регламентам, уставам и прочим определениям и учреждениям». Этим манифестом провозглашалась необходимость «...во управлении всяких Государственных дел поступать по регламентам и уставам и прочим определениям и учреждениям от бла-женныя и вечнодостоиныя памяти Государя Императора Петра Великого, и по Нем во время Ея Императорского Величества блаженныя ж и вечнодостойныя памяти благополучного государствования учиненным без всяких отмен...». Манифестом подтверждается устав от 6 октября 1740 г., а также «все... прежние в народ публикованные указы и манифесты о правосудии».
290
Но герцог Курляндский правил недолго. И сразу же по смене правления, 11 ноября 1740 г. издается именной указ «О поступании при управлении Государственных дел, по Регламентам и Уставам и прочим учреждениям», содержащий ссылку на указ от 23 октября. В нем утверждается намерение новой власти «все... прежние указы... еще вновь наи-крепчайше подтвердить» и, как и в манифесте 23 октября, содержится повеление «всем находящимся при управлении Государственных дел, как вышняго, так и нижняго, какого б кто чина и достоинства ни были, каждому по своему месту и званию поступать по Регламентам и Уставам и прочим определениям и учреждениям от Предка нашего, блаженныя и вечнодостойныя памяти Государя Императора Петра Великого, и по Нем во время Ея Императорского Величества, блаженныя ж и вечнодостойныя памяти, Вселюбезнейшей Нашей Государыни, благополучного Государствования учиненныя, и по вышеобъявленному Нашему, вновь выданному от 9 сего Ноября Уставу, без всяких отмен...».
Отметим, что, несмотря на то, что попытки провести кодификацию в первые десятилетия XVIII в. не увенчались успехом, а значит, Соборное Уложение 1649 г. оставалось действующим кодексом, в упомянутых законодательных актах именно указы Петра I рассматриваются в качестве основы действующей законодательной системы.
Примечания достоин и тот факт, что именно при быстрой смене временных правителей Российской империи, в условиях крайней нестабильности верховной власти издаются один за другим законодательные акты, подтверждающие необходимость руководствоваться ранее принятыми законодательными нормами. В этом, несомненно, проявилась стабилизирующая роль законодательства при смене правлений.
В правление Екатерины II усилия заставить чиновников руководствоваться имеющимся законодательством были продолжены. В том же 11-м пункте уже упоминавшегося манифеста «О постановлении штатов...», кроме предложения «иметь рассуждение» о случаях, по которым нет соответствующих указов, содержится и еще одно требование: «...на что точные указы есть, о том отнюдь общаго собрания Департаментов не иметь, дабы напрасного предложения чрез то в делах по проискам каким-либо не происходило, но решить дела в Департаментах».
Но самый яркий пример усилий заставить чиновников руководствоваться существующими законами, а не требовать указа верховной власти по каждому конкретному делу содержит высочайшая резолюция на доклад генерал-прокурора «Об окончании Сенату дел, на которыя существуют ясные законы, не делая по оным особых докладов Ея Императорскому Величеству». В своем докладе генерал-прокурор просил указа императрицы в связи с тем, что при рассмотрении четырех апелляционных челобитных на гетманские решения Сенат не смог прийти к единому мнению. Ответ Екатерины II на эту просьбу таков:
291
«Малороссийские правы ясны, определение Сенатское 24 Сентября 1767 года еще яснее, Мой указ 1768 года 21 Марта весьма же не темен, и Мое о сей материи мнение довольно известно Сенату; соглашать же спорющих, по законам, есть дело Генерал-Прокурора. И так, Я, потеряв целое утро, которого каждая минута для Меня дорога, на такое дело, кое и без Меня по законам [выделено мной. — М. Р.] решить можно было, отсылая оное обратно, дабы Сенат окончал оное по вышеписанному без Меня же».
Постепенно от пожеланий должностным лицам указывать на пробелы в законодательстве, через утверждение о необходимости руководствоваться при решении дел имеющимися законами законодатель переходит к требованию строгого соблюдения имеющихся законов. Целый ряд такого рода требований содержит «Устав Благочиния или Полицейский», принятый 8 апреля 1782 г. Статья 46 Устава гласит: «Управа Благочиния имеет почесть противностию закона, буде кто не выполняет слова закона, и нарушением закона, буде кто тонкостию, или хитростию избывает силы закона». В статье 56 говорится, что «Управа Благочиния не дозволяет вчинять новизну в том, на что узаконение есть; всякую же новизну, узаконению противную, пресекает в самом начале». Запрет «вчинять новизну, узаконению противную» содержится и в статье 194 Устава. А статьей 236 из раздела «Взыскания» предусматривается за «узаконению противную новизну» отсылать в суд и наказывать «по мере вины или преступления».
В «Грамоте на права, вольности и преимущества благороднаго Российского Дворянства» от 21 апреля 1785 г. говорится: «Собранию Дворянства запрещается делать положения, противныя законам, или требовании в нарушение узаконений, под опасением за первый случай (то есть за положения противныя законам) наложения и взыскания с Собрания пени 200рублей; а за второй случай (то есть за требования в нарушении узаконений) уничтожения недельных требований...» (статья 49). Практически дословно совпадающую со статьей 49 «Грамоты на права, вольности и преимущества благороднаго Российского Дворянства» статью 37 содержит изданная одновременно с ней «Грамота на права и выгоды городам Российской Империи».
В связи с утверждением идеи приоритета закона к концу века законодатель формулирует и новое требование — точности, буквальности воспроизведения законов и цитат из законодательных актов. В уже упоминавшемся именном, данном генерал-прокурору указе от 7 апреля 1788 г. «О неотступлении Сенатской Канцелярии от предписанного образа при докладе...» говорится, что присутствующие должны «основывать свои определения везде и во всех делах на изданных законах и предписанных правилах, не переменяя ни единой литеры не доложася Нам». А в начале XIX в., уже при Александре I, издается именной, объявленный министром юстиции указ «Об означении, при выписывании по делам законов, точных слов оных без сокращения и малейшей перемены». Издание этого законодательного акта связано с конкретным казусом —
292
разбором жалобы графини Потоцкой, при котором было усмотрено, что неверное решение основано на частичной цитате из законодательного акта. В связи с этим император повелел, чтобы Правительствующий Сенат «подтвердил повсеместно, чтобы при выписывании по делам законов означаемы были точныя слова оных без сокращения и малейшей перемены, изменяющей часто самый смысл».
Таким образом, к началу XIX в. окончательно утверждается принцип приоритета закона как источника права. С его утверждением связано стремление к восполнению пробелов в законодательстве, требование соблюдения законов и точности их воспроизведения при решении конкретных дел.
Изменение соотношения обычая и закона как источников права, складывание приоритета закона — это основной, системообразующий признак, позволяющий говорить о начале нового этапа в истории российского законодательства. Он хорошо укладывается в принятую нами в качестве исследовательской гипотезы систему источников нового времени. Закон, в отличие от обычая, не только, а часто и не столько фиксирует сложившееся положение дел, сколько моделирует будущую ситуацию. На эту особенность европейского законодательства нового времени обращает внимание Э Аннерс: «Монархи и вольные города посчитали, что они могут развивать старое право посредством своей нормотворческой деятельности. Уже в XVII веке они стали широко и решительно регулировать указами то, что никогда ранее не регулировалось правом или же регулировалось в ограниченном объеме. Особенно это касалось сферы хозяйственной деятельности и сферы личного потребления людей»60. Примечательно, что Аннерс фиксирует эту тенденцию для Европы, начиная с XVII в., что соответствует тенденциям, выявленным нами на материале российских законодательных источников.
Таким образом, приоритет закона может сложиться тогда, когда в обществе, и в частности у законодателя, появляемся представление о социальной изменчивости в ходе исторического развития и мысль о возможности влияния на этот процесс.
Расхождение государственного и частного права
Наряду с вышерассмотренным подходом, в котором единодушны не только по сути, но зачастую и по форме выражения мысли многие авторы, существуют и другие подходы к периодизации истории русского права, которые также приводят к обособлению рассматриваемого периода. В частности, М. Ф. Владимирский-Буданов, который, как и другие авторы, отмечал утверждение приоритета закона начи-
1 Аннерс Э. История европейского права: Пер. со швед. М., 1994. С. 229.
293
нания с XVIII в., дает общую периодизацию развития права, исходя из соотношения государственного и частного права. Владимирский-Буданов выделяет три периода истории русского права: 1) «период земский (или т.н. княжеский) IX-XIII вв.»; 2) «период московский (правильнее — двух государств Московского и Литовского) XIV— XVI вв.»; 3) «период империи XVIII—XIX вв.»61. Отмечая, что в первом периоде господствует обычай, во втором — обычай и закон в равной мере, а в третьем — закон, Владимирский-Буданов пишет также, что в первом периоде «начало государственное и частное слиты, как равносильные», во втором периоде «право государственное и частное постепенно обособляются, но прежнее смешение их обнаруживается в том, что в Московском государстве государственное право строится по типу частному», и в третьем периоде «государственное право стремится к полному очищению от примеси частно-правовых начал».
Этот критерий начала нового этапа в истории законодательства (хотя точнее — в истории права) также хорошо соотносится с принятой нами объясняющей схемой. Расхождение государственного и частного права говорит не только о формировании государственного права периода империи, но и частного права нового времени, что вполне соответствует складыванию новых взаимоотношений между личностью и государством в процессе эмансипации личности при переходе от средневековья к новому времени.
Утверждение принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности»
В «Истории европейского права» Э. Аннерс, зафиксировав тенденцию к детальной регламентации различных сфер жизни общества и частной жизни посредством законодательства, сделал весьма меткое наблюдение: детальная, если не сказать мелочная, регламентация, в том числе и в тех сферах, которые раньше законодательно не регулировались, приводит к тому, что указы перестают соблюдаться". Утверждение приоритета закона приводит к постепенному установлению общего для законодательства нового времени принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности». Заметим, что этот принцип известен со времен римского права и был зафиксирован в «Законах XII таблиц» (середина V в. до н. э.). Не стоит рассматривать утверждение этого принципа в российском законодательстве в XVIII в. как рецепцию римского права, поскольку оно порождается изменением соотношения обычая и закона как источников права и в свою очередь обусловливает развитие системы публикации законодательных актов.
61 Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 4.
62 Аннерс Э. Указ. соч. С. 229.
294
На установление принципа «незнание закона не освобождает от ответственности» обращает внимание и М. Ф. Владимирский-Буданов63, который, по-видимому ошибочно, связывает его оформление с указом 22 января 1722 г. Скорее всего здесь речь должна идти об именном указе от 22 января 1724 г. «О важности Государственных уставов и о неотговорке судьям неведением Законов по производимым делам под опасением штрафа», опубликованном, как и указ «О хранении прав гражданских...», 27 января 1724 г. Указание на причины издания этого указа свидетельствует о том значении, которое стали придавать законодательным актам: «Надлежит обретающимся в Сенате, Синоде, коллегиях, Канцеляриях и во всех судных местах всего Государства ведать все уставы Государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел, и каждому для содержания чести своей, иубежания от впадения неведением в погрешение, и в наказание должно». Санкции, предусмотренные для должностных лиц при незнании законов, весьма суровы: «И дабы впредь никто неведением о Государственных уставах не отговаривался... и для того от ныне, ежели о каком указе где при каком деле помянуто будет, а кто в то время не возьмет того указа смотреть и пренебрежет, а станет неведением отговариваться: таких наказывать в первые отнятием чина на время и штрафу год жалованья, в другой ряд третьею долею всего движимого и недвижимого имения, в третий раз лишением всего имения и чина вовсе». Обращает на себя внимание весьма конкретный и вполне разумный принудительный порядок ознакомления с законами должностных лиц, устанавливаемый этим указом.
Но мне представляется, что в российском законодательстве рассматриваемый принцип, во-первых, утвердился гораздо раньше, чем полагал Владимирский-Буданов, а во-вторых, носил всеобщий характер и как принцип действовал по отношению ко всему населению. Другое дело, что для чиновников сам факт незнания законов мог повлечь существенные санкции.
Формулу «дабы неведением никто не отговаривался» мы можем встретить уже в «Уставе воинском», утвержденном 30 марта 1716 г. Петр I, обосновывая необходимость предпринятого им груда, в преамбуле к Уставу замечает: «...за благо изобрели ино книгу Воинский Устав учинить, дабы всякой чин знал свою должность, и обязан был своим званием, и неведением не отговаривался [выделено мной. — М. Р.}...» И в именном, данном Сенату указе «Орассылке книг Воинского Устава по корпусам войск, по Губерниям и Канцеляриям и о принимании его в основание, как по делам воинским, так и земским» присутствует эта формула, приводимая в обоснование необходимости тиражирования Устава.
И вообще эта формула очень часто сопровождала указание на порядок публикации того или иного законодательного акта.
63 См.: Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 261.
295
Специально утверждению этого принципа посвящен именной, объявленный из Канцелярии полицеймейстерских дел указ «О наказании за преступления против публикованных указов» от 9 февраля 1720 г. Начинается он формулой «Великий Государь указал объявить всенародно». Такое начало в XVII в. станет обычным для тех указов, которые действительно должны были быть доведены до каждого подданного и в которых, по этой причине, более тщательно описывался порядок их публикации. Например, с такой формулы начинается именной указ « О мерах для искоренения воров и разбойников, о доносе об оных местному Начальству, под опасением за укрывательство тяжкого наказания» от 7 сентября 1744 г.
В указе «О наказании за преступления против публикованных указов» говорится: «...в минувших годах, которые Его Величества указы оразных делах публикованы, и впредь публиковаться будут в народ, чтоб по оным исполнение чинили, как в техуказах предложено будет». Мы видим, что сама возможность исполнения указов жестко обусловливается их публикацией. Далее указом объявляется, что «кто в какое преступление впадет, противу публикованным указам, а другой, ведая те указы, но смотря на других, тоже станет делать, или ведая не известит, тот будет без пощады казнен или наказан, так как в тех публикованных указах за преступление объявлено, не ставя то ему во оправдание, что смотря на другого чинил, чего ради надлежит всякому поступать по указам, и хранить оные, и чтоб впредь никто неведением не отговаривался [выделено мной. ~ М. Р.\».
В целом же указанная формула так прочно срослась с системой публикации законодательных актов (она подробно описывается далее), которая в рассматриваемый период регламентировалась наиболее тщательно, что мы не найдем отдельного упоминания этого принципа в законодательстве. Пожалуй, за единственным исключением. 14 декабря 1819г. издается « Таможенный Устав по Европейской торгов-ле», параграф 446 третьей главы которого гласит: «Неведением закона никто, Российский подданный ни иностранный, оправдываться не может». Присутствие этой формулы в таможенном уставе, по-видимому, рассчитано в большей мере на иностранцев, чем на российских подданных, которые уже к ней успели привыкнуть.
В рамках заявленного нами подхода утверждение принципа «незнание закона не освобождает от ответственности» заслуживает особого внимания. Как уже отмечалось, российское законодательство нового времени, в отличие от западноевропейского и североамериканского, не знало фиксации прав личности, но введением указанной нормы законодатель фактически существование личности признает, если не через фиксацию ее прав, то по крайней мере через признание ее ответственности, и в этом проявляется новый характер
296
взаимоотношения личности и государства, характерный для нового времени.
Складывание системы публикации законодательных актов
Связь установления и развития системы публикации законодательных актов с системообразующим фактором — изменением соотношения закона и обычая как источников права вполне очевидна. И мы можем вполне согласиться с М. Ф. Владимирским-Будановым, который пишет: «Меры публикации усеиваются по степени удаления закона от народного сознания о праве ...»м. И в самом деле, пока основным источником права был обычай, вряд ли нужны были специальные меры для ознакомления подданных с указами. Еще на один весьма важный в контексте рассматриваемой нами проблемы аспект складывания системы публикации законодательных актов обращает внимание Э. Аннерс: «Посредством публикации законов и указов законодательство превратилось в более эффективное средство управления. Через напечатанные массовым тиражом тексты законов государственная власть могла общаться с человеком гораздо быстрее и шире, чем раньше»*5.
Как мы подчеркивали выше, система публикации законодательных актов складывается по мере утверждения принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности». Ведь законодатель был заинтересован в исполнении законов, а не в наказании за их неисполнение, хотя бы и из-за незнания о той или иной норме.
Публикация законодательного акта как необходимый элемент законодательной процедуры.
Порядок публикации вновь принимаемых законодательных актов был установлен именным, объявленным из Сената указом от 16 марта 1714 г. «О обнародовании всех именных указов и Сенатских приговоров по Государственным генеральным делам». Этим указом предусматривалась не только рассылка указов «в Губернии к Губернаторам, и в приказы к Судьям», но и говорилось, что «...для всенародного объявления велеть в Типографии печатать и продавать всем, дабы были о том сведомы...».
Воинский устав Петра I предусматривал и другие формы публикации законодательных актов. В 35-м артикуле говорится: «Бее указы, которые или в лагерях или в крепостях, при трубах, барабанах или при пароле объявятся, имеет каждый необходимо исполнять». Сам же Воинский устав должен был быть напечатан в количестве 1000 экземпляров, из которых триста или более на «словенском и Немецком языках для иноземцев».
Кстати, в уже упоминавшемся указе из Юстиц-коллегии от 15 октября 1719 г. «О решениии дел в Московском Надворном Суде по
м Владимирский-Буданов М. Ф. Указ. соч. С. 261. 65 Аннерс Э. Указ. соч. С. 228-229.
297
Уложению и по новосостоятельным указам, а не по сепаратным, и о донесении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юстиц-Коллегию» подчеркивается, что Московский надворный суд должен руководствоваться указами в пополнение Уложения, которые «всенародно напечатаны и повсюду объявлены» [выделено мной. — М. Р.].
Принципиально важный указ от 17 апреля 1722 г. «Охранении прав гражданских...» также закрепляет публикацию законодательных актов в качестве необходимого элемента законотворческой процедуры.
Предусматривалась и повторная публикация законодательного акта в случае внесения в него исправлений. Например, 22 февраля 1723 г. Петр I издает именной, данный Сенату указ «О перепечатании табели о рангах, по случаю определения вновь классов для Генерал-Фискала, Обер-Фискала Государственного, Обер-Фискалов и Фискалов». Этот указ, кроме требования перепечатать табель о рангах в связи с некоторыми изменениями в ней, устанавливает и общую норму: «Таковым же образом все указы надлежит в народ публиковать, ежели которые для какой нужды исправлены будут».
Публикация предусматривалась и в том случае, если вносились дополнения в какой-либо законодательный акт. Например, 2 июня 1758 г. был издан сенатский указ «О публиковании во всенародное известие указов, выдаваемых в пополнение инструкции о размежевании земель». Надо подчеркнуть, что предполагалась не просто публикация указов, изданных в дополнение инструкции, но они должны были быть приобщены к ней.
По-видимому, к началу 1720-х годов практика публикации актов верховной власти утвердилась настолько, что правительству пришлось даже принять определенные контрмеры, о чем свидетельствует сенатский указ «О присылке в Сенат, для апробации, из Коллегий и Канцелярий с состоявшихся указов копий; о непечатании и непубликовании Коллегиям и Канцеляриям своих приговоров и Именных указов, без доклада Сенату» от 5 июля 1721 г. Констатировав тот факт, что Коллегии и Канцелярии свои приговоры без апробации Сената «для исполнения и в народ публикования в печать предают...», Сенат приговорил: «...ежели когда в Коллегиях и Канцеляриях какой Его Царского Величества Именной указ записан будет, такие для каких ни есть причин по благоизобретению, или партикулярно приговором определится о таких делах, которые во установлении вновь какого дела, или действительную силу имеют в пополонку к Регламентам и Уложенью и Уставам или к Коллежским и прочим Инструктциям и указам, утвержденным в Сенате, и вновь о сборах, и по таким состоявшимся в тех Коллегиях и Канцеляриях указам никаких во всенародное публикование указов не печатать, и в Губернии и Провинции не посылать, а взносить оные для апробации в Сенат, где подпискою всего Сената утверждено, и в книгу записано подлинно, и потом печатать и публиковать и исполнять по силе тех указов определено будет, а без того таковых отнюдь в действо не производить...». Таким образом, устанав-
298
ливается роль Сената как регистратора и публикатора законодательных актов.
Порядок публикации
Как мы видели, уже указ от 16 марта 1714г. «О обнародовании всех именных указов...» предусматривал печатание законодательных актов типографским способом, а Воинский устав признавал и другую форму — публичное чтение. Такой же порядок публикации был предусмотрен в «Инструкции или Наказе Воеводам», утвержденной в январе 1719 г.: «И понеже простые люди в публикованных указах и уставах, паче же в смертных делах не весьма все известны, для того Воеводе велеть такие уставы и указы по знатным праздникам прихожанам в церквах трижды в году прочитать против указного Регламента...».
Упоминавшийся ранее указ от 17 апреля 1722 г. «О хранении прав гражданских...» не только закрепляет публикацию законодательных актов в качестве необходимого элемента законодательной процедуры, но и описывает еще один вариант публикации законодательного акта: «...по данному образцу в Сенате доски с подножием, на которую оной печатной указ наклеить и всегда во всех местах, начав от Сенату даже до последних судных мест, иметь на столе яко зеркало пред очми судящих. А где такого указа на столе не будет, то за всякую ту преступ-ку сто рублев штрафу в гошпиталь».
Но во всех этих случаях предполагалось печатание законодательных актов как способ публикации или начальный ее этап. Необходимость печатать законодательные акты подчеркивалась в именном, объявленном из Сената указе «О посылке по Губерниям, о сборах печатных, а не письменных указов, и о наказании за излишние поборы» от 10 февраля 1720 г. Этим указом устанавливайся следующий порядок публикации законодательных актов о сборах денег: «... в Губернии и в Провинции письменных указов не посылать, как прежде сего бывало, а посылать печатные, которые как в городах, так и в уездах в народ публиковать, и по селам разсылать, и отдавать Попам; а им в церквах оные указы по вся праздники и Воскресные дни для ведома прихожанам читать, чтоб всяк... подлинно был сведом». Причем за нарушение этого требования законодателя предусматривалась весьма суровая кара, такая же, как за взимание излишних поборов — «смертная казнь или вечная ссылка на галеру с наказанием и вырезанием ноздрей и лишением всего имения». Кроме того, законодатель требовал «о тех казнях в у/сазах печатных именно печатать, что так будут наказаны, дабы неведением не отговаривались».
Приведем несколько наиболее ярких примеров описания порядка публикации.
О практике публикации дает представление, например, именной, состоявшийся в Сенате указ «О возвращении на прежния места беглых крестьян и бобылей» от 19 февраля 1721 г., в 13-м пункте которого
299
говорится: «Сей Его Царского Величества указ во всех городах и уездах в дворцовых, Патриарших и церковных и в вотчинных селах и деревнях всякого чина людям объявить и выставить о том при всех церквах, и во всех знатных местах по торжкам и ярмаркам печатные листы, чтоб сей Его Царского Величества указ всем был ведом, и священникам по вся воскресные дни и господские праздники после литургии, для ведома прихожан читать, и кто при том слушании будет, впредь для ведома записывать, чтоб никто неведением не отговаривался».
Именной указ «О запрещении ввозить и о невывозе за границу золотых и серебряных денег, слитков и посуды...» от 11 мая 1744г. заканчивается словами: «И сей указ, как в городах, так и в селах, во всех церквах для всенародного известия, в Воскресные дни и господские праздники читать почасту, и прибить при церковных дворах и при городских воротах и при публичных и при торжках, где пристойно, дабы о том был всяк
сведом».
В ранее упомянутом именном указе « О мерах для искоренения воров и разбойников...» от 7 сентября 1744 г. говорится: «...сей указ в городах и на ярмонках в торговые дни во всенародное известие при барабанном бое, а в церквах Священникам в воскресные и праздничные дни, по окончании Божественные службы, во всенародной при том слух, в страх другим, читать неотменно».
Но наиболее любопытна, наверное, форма публикации, предусмотренная именным указом «О нечинении обид и притеснений ясашным людям, живущим в Якутском ведомстве и в Камчатке» от 21 мая 1733 г. Как видно из названия, этот указ был обращен к «всякого народа и звания, домами и юртами живущим и кочующим», что и обусловило специфику его публикации: «И сей Наш Всемилостивейший указ, как в Якутске и Охотске, так и во всех острогах и зимовьях и волостях, вкопав столбы и накрыв малою кровлею, прибить и хранить, чтоб всегда всем был известен, а княжцам или старшинам каждого народа раздать, и сверх того при платеже ясачном толмачам перетолмачивать всем в слух на их языке...».
Особого примечания заслуживает форма публикации, упомянутая, например, в именном, объявленном из Сената указе «О продолжении курса мелких серебряных денег на два года, о приеме оных в казну во всякие подати и о переделе в крупную монету...» от 23 мая 1744 г.: «... дабы о том всякого чина люди ведали, публиковать во всенародное известие печатными указами [выделено мной. — М. Р.]».
Ряд законодательных актов уточнял отдельные аспекты порядка публикации. Например, сенатский указ «О публиковании указов в уездах из Штабных дворов» от 18 сентября 1732 г. возлагал эти обязанности на Штабные дворы, а не на Воеводские канцелярии, чтобы «для одного дела не было двойных посылок».
В ряде случаев описание порядка публикации сопровождалось указанием на последующую продажу.
300
Итак, мы видим, что основными формами публикации законодательных актов были чтение в церквах после службы, чтение и вывешивание отдельными печатными листами в торговых местах. В ряде случаев указывалось лишь, что законодательный акт должен быть напечатан. Рассмотрим теперь по отдельности регламентацию этих способов публикации.
Чтение указов в церквах
Чтение указов в церквах после службы, по-видимому, обеспечивало ознакомление с законодательством наибольшего количества подданных. Такая форма публикации была весьма распространенной, хотя ее становление проходило также постепенно. Ведь для чтения указов в церквах необходимо было иметь достаточное количество отпечатанных экземпляров.
16 октября 1744 г. издается сенатский указ «О посылке из Сената в Синод печатных экземпляров тех указов, которые должны быть читаны по церквам для всенародного известия». Его изданию предшествовало ведение из Святейшего Синода, в котором сообщалось, что «для чтения в церквах во всенародное известие печатных указов» было прислано 50 экземпляров указа от 30 мая 1744 г. о невывозе медных пятикопеечников, денежек и полушек из-за границы в Россию и 1000 экземпляров указа от 12 сентября об искоренении воров и разбойников, а что касается указов «токмо для одного ведома, а не для чтения в церквах», то их присылается «по самому малому числу, что в разсылку в Епархии и в Ставропигиальные лавры и знатные монастыри и по одному указу на некоторые не достает». Святейший Синод сообщает, что «во Всероссийской Империи в Епархиях и в Ставропигиальных лаврах и прочих мо-насырях соборных приходских и ружных церквей всего имеется IS 688», и требует, чтобы указы присылались по их числу. Сенат принял решение; «впредь ежели каковые указы для чтения в церквах воспоследуют, оных в Святейший Синод сообщать по тому церквей числу, а кои не для в церквах чтения, но для ведения, тех по пятидесяти».
Снова к этому вопросу законодатель обратился в 1772 г. 17 февраля издается сенатский указ «Об отсылке из Сената в Синод следующих к чтению в церквах Манифестов и указов», подтверждающий закрепленное в указе от 16 октября 1744 г. решение: «...как Манифесты и указы, кои подлежательны были к чтению в церквах, посылаемы были и прежде в Святейший Синод, по числу церквей, прямо из Сената, то и ныне таковые Манифесты, указы или объявления, следующие к чтению в церквах, из Сената в Святейший Синод посылать».
Публикация печатными листами
Публикация печатными листами была, по-видимому, достаточно распространена. Уже Воинский устав Петра I предусматривал наказание за порчу или повреждение таких листов с указами. В 203-м артикуле говорится: «Ежели кто явно прибитые указы, повеления нарочно и
301
нагло раздерет, отбросит или вычернит, оный посланием на каторгу с жестоким наказанием или смертию, а ежели небрежением каким, то денежным штрафом, тюрьмою, шпицрутеном и прочим, по великости преступления, наказан быть имеет». Точно такая же норма содержалась и в 138-м параграфе Морского устава 1720 г.
Начиная со второй половины XVIII в. печатной форме публикации отдается предпочтение. В сенатском указе от 13 августа 1758 г. «О посылке указов печатных, а не письменных, об усмирении крестьян и о приписке их для работ к заводам, и о предписании посылаемым для сего командирам, чтоб они, не чиня никаких самопроизвольных наказаний и притеснении крестьянам, немедленно доносили, когда исполнению порученной им комиссии что-либо препятствовать будет» содержится ссылка на утверждение генерал-фельдцейхмейстера сенатора графа П. И. Шувалова, что «недоверенность поселян о посылаемых к ним не токмо из Государственных Коллегий, но из самого Сената письменных указах о послушании помещикам или о наряде к казенным работам бедственные случаи производит». Шувалов привел два конкретных примера неповиновения крестьян письменным указам и предложил: «...а дело по себе сколь великой есть важности, столь малого учреждения, то есть, вместо письменного указу печатнаго указа... требует». В результате Сенат решил по такого рода делам посылать только печатные указы.
А указ от 17 марта 1764 г. «О признании публикуемых указов действительными, когда они будут печатные» устанавливает обязательность печатной формы распространения всех законодательных актов. Им подтверждается сложившийся порядок публикации законодательных актов «...печатными на публичных местах прибиваемыми, и в церквах прочитываемыми листами...». Издание этого указа, хотя и отражало уже наметившуюся тенденцию, было, по-видимому, непосредственно вызвано распространением подложных указов после прихода к власти Екатерины II. Это предположение подтверждается и тем, что в сенатском указе от 19 октября 1773 г. «О имении веры по делам касающимся до общенародного сведения и до Государственных во всей Империи узаконений одним только печатным указам» содержится ссылка на указ 1764 г. и говорится о причинах его издания; «...вразных случаях примечено, что простой народ по уездам, а особливо ныне с некоторого времени по монастырским волостям не редко обманываем бывал списками ложных от Имени Ея Императорского Величества и от Сената указов, каковые вымышляются и составляются единственно от злых людей для приведения онаго в неизвестность и смущение». Примечательно, что специально упоминаются монастырские волости: это связано с волнениями монастырских крестьян в начале правления Екатерины II из-за порожденных секуляризаторскими проектами Петра III надежд. В целях борьбы с такими подложными указами императрица повелела Сенату «обнародовать обыкновенным [разрядка моя. — М. Р.] образом печатными, на публичных местах прибиваемыми и в церквах прочитае-
302
мыми листами во всех Провинциях Империи Ея Императорского Величества, что отныне никакие указы и Манифесты для всенародного сведения и исполнения, от Имени Ея Императорского Величества Собственно или от Сената издаваемые, не должны быть признаваемы действительные, кроме печатных».
Однако, как мы видим, снова к этому вопросу законодатель обратился в 1773 г., в период восстания под предводительством Пугачева. Этот указ начинается формулой «объявляется всенародно», которой начинались акты, предназначенные для самой широкой публикации. Любопытно, что причины, обусловившие необходимость издания указа от 19 октября 1773 г., прямо противоположны причинам, породившим вышеупомянутый указ от 13 августа 1758 г.: если тот был вызван недоверием крестьян к письменным указам, то в указе 1773 г. содержится ссылка на указ от 14 марта 1764 г. и говорится о том, что крестьяне проявляют излишнюю доверчивость к подложным указам.
Постепенно печатание законодательных актов сосредоточилось исключительно в типографии при Правительствующем Сенате. Отстаивая монопольное право своей типографии на печатание указов, Сенат приводил разные аргументы. 18 ноября 1737 г. издается сенатский указ «О печатании в Сенатской типографии, по требованию Присутственных мест, публичных указов, форм книгам, ведомостям и рапортам, с платежем за каждый печатный лист по 2 копейки». Типография была заинтересована в расширении своей деятельности, поскольку жалованье служителям выплачивалось из собираемых за напечатание указов денег. Указом от 18 ноября 1737 г. Сенат предлагал коллегиям и канцеляриям присылать в сенатскую типографию предназначенные для тиражирования не только указы, но и формуляры делопроизводственных документов (книг, ведомостей, рапортов) с тем, чтобы избежать двойной и тройной работы при переписывании документов в канцеляриях.
Содержание Сенатской типографии за счет средств, вырученных при продаже опубликованных указов, подтверждалось и резолюцией Кабинет Министров на сообщение Сената «О печатании в Сенатской Типографии указов с 1723 года и о содержании оной из денег, вырученных продажею тех указов» от 11 марта 1738 г. По-видимому, коммерческая деятельность Сенатской типографии была весьма успешна, так как в этом своем сообщении Сенат отмечал, что собираемая типографией сумма «временем бывает праздна».
Когда в 1738 г. Академия наук предложила объединить Сенатскую типографию с Академической, Сенат обосновывал необходимость существования типографии при Сенате следующим образом: «...при Сенате, для всегдашняго печатания и скорейшаго отправления публичных и по многим нарядам указов, обойтиться никак невозможно...». Надо заметить, что к этому времени в Сенатской типографии сосредоточилась преимущественно публикация текущего законодательства.
303
В 1773 г., 10 мая издается сенатский указ «О печатании указных книг в одной только Сенатской Типографии», порожденный новой коллизией между Сенатской и Академической типографиями. Сенат в очередной раз, со ссылкой на именной указ от 11 августа 1764 г., подтверждает: «...в Присутственные места подтвердить, чтобы всякие в печать издаваемые на Российском языке экземпляры, касающиеся до законов, для напечатания в Академию не отсылали, а присылали бы в учрежденную единственно для того при Сенате Типографию». И особо отметим приводимое Сенатом обоснование необходимости печатать узаконения именно в Сенатской типографии: «...ибо когда бы случилась при печатании узаконении какая погрешность, то за оную Академия ответствовать не может; для чего и Академии дать знать, дабы она отныне впредь отнюдь, как указных книг, так и прочего касающегося до законов не печатала ни вновь ни вторым тиснением, ибо оное предоставляется Сенатской Типографии».
Кроме текущей публикации, в XVIII в. складывается и ретроспективная публикация законодательных актов, не утративших свою силу. В первую очередь публикуются акты кодифицирующего характера, и среди них — Соборное Уложение. В начале 1735 г. Академия наук обратилась с докладом на высочайшее имя, в котором просит разрешить перепечатать для продажи книг указов, аргументируя это тем, что «многие находятся, которые для знания желают прежде печатанных в бывшей Санкт-петербургской типографии прошлых лет от 1714 по 1725 год публикованным указам книжек, а оныя уже давно в народ изош -ли и при Санкт-Петербурге в продаже не находятся...». Одновременно был подан доклад и о «напечатании вновь прежняго Уложения для всенародного употребления». В этом докладе необходимость новой публикации Уложения объясняется тем, что «...многие находятся, которые в Уложении нужду имеют, а онаго нигде ни за какие деньги получить не могут». Эта просьба Академии наук была высочайше поддержана.
Проявленная в 1735 г. Академией наук инициатива в 1736 г. была подхвачена Сенатом. 18 марта 1736 г. издается сенатский указ «О немедленном напечатании с 1714 года по 1722 год указов для продажи, и о изготовлении собранных указов с 1722 года для разсылки во все судебные места в Губернии и в Провинции». В указе сообщается, что предусмотренная докладом Академии наук публикация законодательных актов с 1714 по 1722 г. осуществлена и изданные книги «во все Судебные места разосланы и в продажу употреблены», однако при этом выяснилось, что «с того 1722 года таких указов многих лет не собрано и не напечатано». Но поскольку «в том общая всем нужда, а особливо судьям, по чему они поступать должны...», Сенат распорядился Академии наук разобрать и напечатать указы с 1722 г. и «для разсылки во все Судебныя места и в Губернии и Провинции, сколько потребно, внесть в Сенат, а оставшие за отсылкою для всенародного известия употребить в продажу».
304
Вновь к этому вопросу вернулись в начале 1738 г. В марте Сенат сообщил Кабинету Министров о выполнении принятых в 1735 и 1736 гг. решений: «с 1714 по 1722 год, прежде напечатанныя книги в 735 году в Марте месяце, да из собранных вновь один 1722 год, в 173 7 году Февраля 25 дня в Академию отосланы, из которых, минувшего Февраля 22 дня, взнесено в Сенат токмо одна книга указом 722 года, а о прочих объявлено, что печатается». И в этой же своей записке Сенат просит сосредоточить в его типографии публикацию текущего законодательства, а ретроспективную публикацию оставить при Академии наук. Кабинет Министров согласился с просьбой Сената, но указал в своей резолюции на сообщение Сената от 11 марта 1738 г., что «надлежит Правительствующему Сенату с оною Академиею о печатании означенных указов сношение иметь, и по общему согласию определение учинить, чтоб оные немедленно были напечатаны и во все Судебныя места разосланы и в продажу употреблены, ибо оные для разсуждения происходящих Судебных и других дел, весьма потребны». И в тот же день последовал указ из Кабинета Ея Величества «О скорейшем напечатании в Академической типографии указов с 1722 года». В этом указе уточнялось, что если Академическая типография не справится с поставленной задачей, то следует печатать указы с 1722 г. при Сенате.
Коллизия между Сенатской и Академической типографиями была разрешена сенатским указом от 6 мая 1738 г. «О печатании указных книг с 714 по 722 год в Академической, а с 723 года в оной же ив Сенатской типографиях». В этом указе в очередной раз подчеркивается необходимость скорейшего разбора и публикации указов за предшествующие годы и отмечается, что указные книги с 1723 г. должны печататься в Академической и Сенатской типографиях «одинокою формою и на одинокой же бумаге равными литерами, чтоб в одной против другой отмены не было...».
А 12 июня 1761 г. последовал сенатский указ «О печатании указов ежегодно издаваемых, особыми книгами», которым предусматривалось «случающиеся впредь публичные и прочие указы... для лучшаго собирания и содержания в книги, по прошествии каждаго года печатать так, как и прочия указныя книги напечатаны». Однако было бь1 ошибкой из текста этого указа сделать вывод, что уже напечатаны указные книги до 1761 г. Развернувшаяся с середины 1730-х годов работа по ретроспективной публикации законодательства продвигалась очень медленно, о чем свидетельствует сенатский указ от 14 февраля 1763 г. «О собирании Экспедиции сочинения Уложения подлежащих к вечности узаконений и об отсылке оных в Московский Университет и в Канцелярию Академии Наук, для напечатания указных книг», в котором говорится, что «с 1714-го, 725 года Генваря по 28 число, а с того числа по 730 год подлежащие к вечности и для всенароднаго известия указы собраны и в двух книгах напечатаны; а с того времени и поныне таковых указов не собрано и в печать не выдано». Чтобы ускорить дело, составить реестр указов, «со-
305
20 - 6867
стоявшихся в вечное узаконение и для всенародного известия», и снять с них копии поручалось Экспедиции при сочинении Уложения. Затем эти копии должны были быть отосланы в Императорский Московский университет и в Канцелярию Академии наук в Санкт-Петербурге, где их должны напечатать и «по указной цене употреблять в продажу в народ».
18 сентября 1763 г. издается сенатский указ «Оботдаче из Комиссии сочинения нового Уложения разнообразных по материям указов для напе-чатания в Сенатской Типографии», который свидетельствует о малой эффективности предусмотренных указом от 14 февраля мер. Сенат констатирует, что «многие состоявшиеся доныне по разным материям и к вечности подлежащие указы по материям еще не разобраны и не напечатаны, от чего в делах затруднение и остановка происходит», и требует разобранные уже Комиссией для сочинения нового Уложения указы передать для напечатания в Сенатскую типографию.
Как мы видим, с 1763 г., после прихода к власти Екатерины II, работа по собиранию и публикации узаконений активизировалась. Во многом это было связано с некоторой активизацией кодификационной работы.
В первую очередь была предпринята публикация узаконений с начала нового правления. В сенатском указе от 3 ноября 1763 г. «О собирании узаконений по полугоду для печатания особыми книгами и о рассылке оных во все присутственные места» говорится, что узаконения за период с 28 июня 1762 г. (т. е. со вступления на престол Екатерины II) по 1763 г. напечатаны типографией Московского университета отдельной книгой, и предписывается разослать эти книги в присутственные места, в губернские и провинциальные канцелярии, в Синод и т. д. Для этого Сенат требует прислать из Московского университета 300 экземпляров и в Сенатскую контору для рассылки отдать 350 экземпляров, «а прочие употребить в продажу умеренною ценою без отягощения желающим покупать». В дальнейшем предписывалось печатать особыми книгами и рассылать в присутственные места «состоявшиеся ко узаконению указы, собирая по полугоду».
В то же время узаконения за период, предшествующий правлению Екатерины II, к середине 1760-х годов напечатаны так и не были, а кодификационная работа временно приостановлена. 15 декабря 1764 г. в сенатском указе «О поручении разбора для печатания подлежащих к вечности указов Секретарю с подчиненными ему служителями» отмечается, со ссылкой на ведение Московских Сената Департаментов от 4 мая того же года, что «состоявшиеся с 1730 по 1762 год Именных и Правительствующаго Сената подлежащих к вечности указов в книги поныне еще не напечатано». В связи с приостановлением деятельности Уложенной комиссии Сенат поручил «разобрание для напечатания подлежащих к вечности указов и Сенатских приговоров» секретарям Сенатского архива.
306
Порядок ознакомления с законодательными актами государственных служащих
Как уже упоминалось, именной указ от 22 января 1724 г. «0 важности Государственных уставов и о неотговорке судьям неведением Законов по производимым делам под опасением штрафа», опубликованный 27 января 1724 г., устанавливал специальный порядок ознакомления с законодательными актами государственных служащих. Указание на причины издания этого указа свидетельствует о том значении, которое стали придавать законодательным актам: «Надлежит обретающимся в Сенате, Синоде, коллегиях, Канцеляриях и во всех судных местах всего Государства ведать все уставы Государственные и важность их, яко первое и главное дело, понеже в том зависит правое и незазорное управление всех дел, и каждому для содержания чести своей, и убежания от впадения неведением в погрешение, и в наказание должно». Санкции, предусмотренные для должностных лиц при незнании законов, весьма суровы: «И дабы впредь никто неведением о Государственных уставах не отговаривался.., и для того от ныне, ежели о каком указе где при каком деле помянуто будет, а кто в то время не возмет того указа смотреть и пренебрежет, а станет неведением отговариваться: таких наказывать в первые отнятием чина на время и штрафу год жалованья, в другой ряд третьею долею всего движимого и недвижимого имения, в третий раз лишением всего имения и чина вовсе». Обращает на себя внимание весьма конкретный и вполне разумный принудительный порядок ознакомления с законами должностных лиц, устанавливаемый этим указом.
Предельно конкретные меры ознакомления чиновников с законодательством предусматривали и другие законодательные акты. Например, статья 55 «Устава Благочиния или Полицейского», изданного 8 апреля 1782 г. [Т. XXI. № 15379], гласит: «Председателям, Заседателям и прочим по силе Учреждений употребленным людям читать и перечитывать узаконении и Учреждении, и по крайней мере им на то употребить един досужий час в сутках, дабы отчасу учинились известнее и памяти их возобновлялось положенное на них, и в чем ежечасно подвержены по силе присяги дать отчет и ответ небу г земли». Кстати, в предыдущей, 54-й статье, говорится о необходимости иметь «узаконения и учреждения в заседательной горнице».
Развитие системы публикации законодательных актов в XIX в.
Итог складывания системы публикации законодательных актов в XVIII в. подведен был в «Предисловии» к первому Полному собранию законов Российской империи, где говорится: «Законы, от Самодержавной Власти исходящие, и общия постановления, Именем Ея от учрежденных мест издаваемый, двумя путями достигают общаго сведения и исполнения: 1) через объявление и обнародование каждого из них в свое время, посредством мест и властей, для сего установленных; и 2) чрез
307
издание их, уже по обнародовании, в виде собраний. Первый путь: обнародование, всегда признаваем был существенным, и для обязательной силы Закона необходимым».
В XIX в. развиваются оба эти направления. В 1826—1830 гг. Второе отделение собственной его императорского величества канцелярии в связи с работой по созданию Свода законов Российской империи проводит грандиозную работу по собиранию законодательства, начиная с Соборного Уложения. В результате в 1830 г. издается 45 томов первого Полного собрания законов Российской империи, включающего законодательные акты от Соборного Уложения до начала правления Николая I. Второе Полное собрание законов Российской империи начинает готовиться параллельно с первым, и его первый том выходит также в 1830 г. Начиная со второго Собрания законодательные акты включаются в эту публикацию по мере принятия, поэтому если первое Собрание было издано полностью в 1830 г., то очередные тома второго и третьего Собраний выходили один раз в несколько лет и их издание растянулось на весь охватываемый ими период. Второе Полное собрание законов охватывает время правления Николая I и Александра II. Третье Полное собрание законов включает законодательство Александра III и Николая II, его издание прерывается с началом Первой мировой войны.
Текущую публикацию осуществляет Правительствующий Сенат, за которым в XIX в. закрепляется функция хранителя и публикатора законодательных актов. С 1863 г. начинает выходить «Собраниеузаконений и распоряжений, издаваемых при Правительствующем Сенате». Оно выходит дважды в неделю и публикует текущее законодательство. Особенностью его структуры является то, что в нем законодательные акты публикуются не в порядке их утверждения, а в порядке их поступления в Сенат.
Среди новых характеристик законодательства установление порядка обязательной публикации законодательных актов надо отметить особо, поскольку здесь проявляется взаимосвязь многих новых свойств законодательства.
Во-первых, на протяжении XVIII в. начинает устанавливаться порядок прохождения законодательных актов, который определяет их юридическую силу, что также связано с установлением приоритета закона. И хотя на протяжении всего XVIII в. этот порядок остается весьма зыбким и неустойчивым, одно правило соблюдается весьма четко: публикация законодательного акта — обязательное условие его вступления в силу.
Во-вторых, вполне очевидна взаимосвязь публикации законодательных актов и установления принципа: «незнание закона не освобождает от ответственности», которую неоднократно подчеркивал и сам законодатель.
308
Например, в конце именного указа от 28 января 1720 г. «О делании юфти с ворванным салом» говорилось: «А ныне для исполнения, чтоб всяких чинов люди о том о всем чинили по вышеписанному Его Царского Величества указу неотменно, сим Его Царского Величества указом паки публикуется, дабы в том впредь никто неведением не отговаривался».
Изначально были рассчитаны на самую широкую публикацию и законодательные акты такой разновидности, как манифесты, также возникающие в XVIII в. и продолжающие существовать в XIX — начале XX в.
Проблема обеспечения эффективности законодательства
Публикация законодательных актов выступает как одно из условий эффективности законодательства, целенаправленное стремление к которой возникает также в новое время.
Как уже отмечалось, в новое время, в отличие от средневековья, человек начинает осознавать ход исторического времени, поскольку ускорение темпов общественного развития приводит к тому, что окружающая человека социальная действительность меняется на глазах одного поколения. В России этот существенный сдвиг в восприятии хода исторического времени был усилен петровскими преобразованиями. С этими изменениями связано возникновение мемуаристики и исторической науки, а в сфере законодательства осознание изменчивости общества привело к намерению путем законотворчества изменить личность и общество, что в свою очередь усиливало стремление к обеспечению эффективности законодательных мер.
Стремление к эффективности законодательного регулирования, по крайней мере особенно актуальных для власти сфер, вело к налаживанию механизма обратной связи в управляющей системе через сбор статистических данных. Изучение законодательства, таким образом, позволяет выявить причины развития отдельных направлений статистики, начиная с конца XVIII в. Одновременно, идя от уже накопленной информации о развитии статистики в России, мы можем сделать выводы (хотя и предварительные) о системе приоритетов в государственной политике.
К проблеме эффективности законодательного регулирования можно отнести и вопрос о «неожиданных эффектах» законодательства, рассмотрение которого проливает дополнительный свет на механизм функционирования государственной власти. Например, выход в отставку чиновников для того, чтобы получить новый чин и вернуться на службу (по Манифесту о вольности дворянства 1762 г.), или размывание дворянской сословности местных государственных служащих в результате «умножения судейских мест» (по губернской реформе 1775 г.).
Таким образом, несмотря на ограниченность возможностей сравнительного анализа законодательных актов, мы все же можем утвер-
309
ждать, что новые качества российского законодательства, начиная с XVIII в., позволяют охарактеризовать его как законодательство нового времени.
Российское законодательство и мировые системы права
Не преследуя цели рассмотреть всю сложную, многообразную историю попыток кодификации российского законодательства после Соборного Уложения 1649 г. (тем более что обобщение законодательных норм свойственно отнюдь не только новому времени), остановимся лишь на одном аспекте проблемы, который позволит нам рассмотреть российское законодательство в сопоставлении с мировыми системами права.
При соотнесении российского законодательство, как оно сформировалось на протяжении XVIII — первой четверти XIX в., с двумя мировыми системами права — англосаксонской и континентальной — необходимо прежде всего остановиться на основных характеристиках этих систем. Их различия общепризнаны юристами.
Если континентальная система базируется на кодексах, то англосаксонская — на судебных прецедентах (что, кстати, предполагает возможность интерпретации норм права судьей). Кроме того, англосаксонское право, в отличие от континентального, не делится на «публичное» и «частное».
Подчеркнем также, что если континентальная система сформировалась по преимуществу в XIX в., начиная с наполеоновской кодификации, то англосаксонская система уходит своими корнями в глубокую древность.
Не вторгаясь в сферу компетентности юристов, предположим, что принцип приоритета закона как источника права гораздо в большей степени коррелируется с континентальной системой права, чем с англосаксонской. Системообразующее значение этого принципа в российском законодательстве XVIII в. было обосновано выше. Здесь же отметим, что с конца XVII в. Петр I прилагает усилия к тому, чтобы облеченные властью не руководствовались бы прецедентами при принятии управленческих решений. Одним из ярких свидетельств такого подхода может служить именной указ от 20 января 1697 (7205) г. «О невыписывании в пример указов, состоявшихся в Крымском походе, о придачах поместий и других пожалований Боярам, воеводам и прочим ратным людям», в котором говорится, что «Крымских походов 195 и 197 годов Своих Государевых указов, которые состоялись в тех годах за те Крымские походы, Боярам и Воеводам и ратным людям о придачах и о каких дачах впредь ни к каким делам на пример выписки не выписывать» [выделено мной. — М. Р.]. Конечно, этот указ еще не устанавливает универсальный принцип, да и подоплека его вполне ясна — не распространять льготы, заслуженные в военном походе, на мирное время.
310
Основным законодательным актом, и следовательно основным источником права, в начале правления Петра I остается Соборное Уложение. 15 июня 1714г. Петр I издает именной указ «О вершении дел по Уложению, а не по Новоуказным статьям». В этом указе содержится повеление судьям «всякие дела делать и вершить по Уложению; а по новоуказным пунктам и сепаратным указам отнюдь не делать, разве тех дел, о которых в Уложении ни мало не помянуто». О «новоуказных пунктах» говорится, что они учинены «не в перемену, но в дополнение Уложения», поэтому они «приемлются во исполнение онаго законного Уложения, донеже оное Уложение, для недовольных в нем решительных пунктов, исправлено и в народ публиковано будет». Все же прочие указы, которые «учинены не в образец» или «противно Уложению», в том числе и именные, «отставить, и на пример [выделено мной, — М. Р.] не выписывать, и вновь таких указов отнюдь не делать».
В уже упоминавшемся указе из Юстиц-коллегии «Орешении дел в Московском Надворном Суде по Уложению и по новосостоятельным указам, а не по сепаратным, и о донесении о делах, которых судьи сами решить не могут, в Государственную Юстиц-Коллегию» от 15 октября 1719 г., кроме предписания управлять по Уложению и изданным в его пополнение указам, содержится запрет руководствоваться «сепаратными указами» и «примерными делами».
Кстати, в докладе Академии наук на высочайшее имя в начале 1735 г. целесообразность новой публикации Соборного Уложения обосновывалась так: «...хотяв... Уложеньи некоторые пункты уже не употребительны, пока оное совсем остановлено и вместо того новое введено не будет: то оное есть необходимым нужды и может здешнему народу, который так чрез долгое время от того пользу получал... оставлено быть».
Можно с достаточным основанием предположить, что функцию кодексов на протяжении XV1II-XIX вв. отчасти выполняли регламенты и уставы (в следующей части мы уделим внимание их соотношению). Напомним, что в ключевом для становления новой системы законодательства указе от 17 апреля 1722 г. « О хранении прав гражданских...» говорится, что именно «все уставы и регламенты [выделено мной. — М. Р.] запечатываются». Этим же указом предусматривалось присоединение к регламентам вновь утверждаемых законодательных норм.
В дальнейшем, на протяжении всего XVIII в., предпринимались попытки — по целому ряду причин неудачные — провести кодификацию законодательства, т.е. создать новое Уложение.
Вновь проблема кодификации законодательства была поставлена в конце 1720-х годов. В 1730 г. была учреждена Уложенная комиссия, которая безрезультатно проработала более десяти лет. Новая «комиссия о сочинении Уложения» была созвана в 1754 г. и с перерывами продолжала свое существование до середины 1760-х годов. Эта комиссия подготовила несколько проектов, в частности проект уголовного
311
Уложения. Наиболее известна в истории Уложенная комиссия 1767— 1768 гг., созванная Екатериной II66.
Павел I, придя к власти в 1796 г., назначил новую Кодификационную комиссию. Ее преемницей стала Кодификационная комиссия Александра I, работавшая с 1804 по 1826 г. С 1826 г. для кодификационной работы было создано Второе отделение собственной его императорского величества канцелярии. После его упразднения в 1882 г. кодификационная работа была сосредоточена в Государственном Совете.
Несмотря на безуспешность попыток кодификации, можно утверждать, что уже в период правления Петра I наблюдалось стремление уйти от прецедентного права, базировать право на систематизированном законодательстве.
Здесь стоит отметить, что не только в России в XVIII в. предпринимались попытки провести кодификацию. Наиболее любопытен пример Пруссии67. Еще в 1746 г. Фридрих II предписал провести общую реформу законодательства, но только в 1794 г. было издано «Общее уложение для прусских провинций». Стремление охватить все возможные случаи привело к тому, что Уложение было очень детальным и имело огромный объем — 19 160 параграфов. Проиллюстрируем степень детализации законодательного регулирования в прусском кодексе несколькими примерами: параграф 158 раздела 1.8: «.Все, что предписывается в отношении забора, относится, как правило, и к штакетнику»; параграф 96 раздела 1.2: «В библиотеках полагается иметь полки и шкафы, в которых находятся книги»', параграф 100 того же раздела: «Эстамп, вставленный в рамку, тем не менее не является принадлежностью библиотеки»6*.
Причины этих неудач надо искать в особенностях законодательства XVIII в. — эпохи Просвещения, которое обладает целым рядом специфических особенностей.
Как пишет шведский историк права Э. Аннерс:
«В эпоху Просвещения полагали, что не составит большого труда создать идеально правильные законы посредством рационального анализа и методов естественного права, и к тому же думали, что идеальная кодификация может быть совершена настолько полно, что су-
66 Ее деятельность породила обширный корпус наказов в Уложенную комиссию (1465 наказов), в которых высказываются пожелания сословий и иных социальных групп. Наказы в Уложенную комиссию по своей видовой природе стоят ближе всего к публицистике. Известным философско-публицистическим произведением является и Наказ Екатерины II, данный Комиссии для составления нового Уложения. В своем Наказе Екатерина II творчески переработала идеи Монтескье, Беккариа, Гельвеция и других просветителей в соответствии со своей государственно-правовой концепцией.
67 См.: Аннерс Э. Указ. соч. С. 243-245.
68 Цит. по: Аннерс Э. Указ. соч. С. 244.
312
дья в любой ситуации смог бы открыть сборник законов, чтобы увидеть необходимое ему предписание»*9.
Аналогичное рассуждение мы находим и у известного русского историка права М. Ф. Владимирского-Буданова, который пишет, что в XVIII в. распространяется «философское направление» в законотворчестве с «...мыслью о возможности произвольно устроить правовую жизнь посредством новых законов»70.
Это в свою очередь ведет к значительной активизации законотворчества и расширению сферы законодательного регулирования, расширению тематики законодательства.
Активизация законотворчества ведет к противоречию, особо остро ощущавшемуся в XVIII в., когда еще не была окончательно отработана законодательная процедура, между абсолютистским характером государственной власти и стремлением к детальной (если не сказать мелочной) регламентации жизни общества и частной жизни подданных.
В начале XIX в. значительные успехи в сфере кодификации были достигнуты во Франции, где издаются пять кодексов (les cinq codes): Гражданский кодекс 1804 г. (или Кодекс Наполеона — Code Civil, или Code Napoleon), Гражданский процессуальный кодекс 1806 г. (Code de Procedure Civil), Торговый кодекс 1807 г. (Code de Commerce), Уголовно-процессуальный кодекс 1808 г. (Code destruction Criminelle), Уголовный кодекс 1810 г. (Code Penal). Рассмотрение различий законодательной техники Прусского кодекса и Пяти кодексов Франции не входит в нашу задачу, отметим лишь, что Кодекс Наполеона и остальные кодексы Франции выстроены на принципиально новой основе.
В России в XIX в. попытки провести кодификацию сначала воплотились в создание Свода законов Российской империи. Свод законов был издан в результате деятельности Второго отделения собственной его императорского величества канцелярии в 1832 г. и вступал в действие с 1 января 1835 г. В Свод законов вошли действующие законодательные нормы, систематизированные тематически (в отличие от хронологической систематизации Полного собрания законов). Хронологически они охватывали период от начала XVIII в. до 1 января 1832 г.
Структура Свода законов была определена М.М. Сперанским. Свод включал восемь главных отделов, распределенных по 15 томам71:
I. Основные государственные законы (Т. I. Ч. I).
II. Учреждения: а) центральные (Т. I. Ч. 2); б) местные (Т. II.); б) уставы о службе государственной (Т. III).
69 Аннерс Э. Указ. соч. С. 241.
70 Владимирский-Буданов М. Ф.Указ. соч. С. 2.
71 В 1832 г. эти пятнадцать томов были изданы в 8 книгах, а в 1857 г. в связи с ростом объема Свода — в 24.
313
HI. Законы правительственных сил: а) уставы о повинностях (Т. IV); б) уставы о податях и пошлинах (Т. V); в) устав таможенный (Т. VI); г) уставы монетный, горный и о соли (Т. VII); д) уставы лесной, оброчных статей, арендных старостинских имений (Т. VIII).
IV. Законы о состояниях (Т. IX).
V. Законы гражданские и межевые (Т. X).
VI. Уставы государственного благоустройства: а) уставы кредитный, торговый, промышленности (Т. XI); б) уставы путей сообщения, строительный, пожарный, о городском и сельском хозяйстве, о благоустройстве в казенных селениях, о колониях иностранцев в империи (Т. XII).
VII. Уставы благочиния (законы полиции): а) уставы о народном продовольствии, об общественном призрении и врачебный (Т. XIII); б) уставы о паспортах и беглых, о предупреждении и пресечении преступлений, о содержащихся под стражей, о ссыльных (Т. XIV).
VIII. Законы уголовные (Т. XV. Кн. 1) и уголовно-процессуальные (Т. XV. Кн. 2).
Свод законов не может рассматриваться как кодекс, поскольку он не снимал действия предшествующего законодательства72. В манифесте от 31 января 1833 г., объявлявшем об издании Свода законов, говорилось: « Свод законов ничего не изменяет в силе и действии их, но приводит их только в единообразие и порядок,..*. Составители Свода (работу возглавлял М. М. Сперанский) при систематизации законодательства отбирали действующие нормы и приняли следующие правила передачи их текста: «а) те статьи свода, кои основаны на одном действующем указе или постановлении, излагать теми самыми словами, какие стоят в тексте, без малейшего их изменения; б) те статьи, кои составлены из двух и более указов, излагать словами указа главного, с присоединением из других тех слов, кои служат ему дополнением или пояснением: в) статьи, составленные из соображения многих указов, излагать по тому смыслу, какой они представляют в их совокупности»™. Таким образом, допускалось вмешательство в текст законодательных актов, служивших источником Свода законов. Впоследствии эти правила уточнялись. Чаще всего, в целях сокращения объема Свода, опускалась мотивировочная часть законодательного акта, что в ряде случаев могло привести к расширительному толкованию законодательных норм. Но все же при создании Свода его составители последовательно придерживались главного правила: «Из двух несхожих между собой законов надлежит следо-
72 С момента издания Свода законов Российской империи в правоведческой литературе продолжаются споры о его юридической силе.
73 [Сперанский М. М.\ Обозрение исторических сведений о Своде законов: Составлено из актов, хранящихся во II отделении собственной его императорского величества канцелярии. СПб., 1837. С. 107.
314
вать позднейшему, не разбирая, лучше ли он или хуже прежнего, ибо прежний считается отрешенным тем самым, что поставлен на место его другой»1*.
Первоначально предполагалось издавать Свод законов каждые десять лет. Второе издание вышло в 1842 г., а третье — только в 1857 г. Это было последнее единовременное издание Свода, впоследствии он издавался отдельными уставами.
Кодификацию всего законодательства провести так и не удалось. В качестве кодекса может рассматриваться, по нашему мнению, «Таможенный Устав по Европейской торговле», изданный 14 декабря 1819 г. Выше уже отмечалось, что «уставы» в XVIII в. были одной из форм кодифицирующего законодательства. Но вспомним также, что судебная реформа 1864 г. — одна из Великих реформ — была воплощена в Судебных уставах. В 1845 г. издается «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» — пример кодификации одной из отраслей права.
23 апреля 1906 г., накануне открытия I Государственной Думы, издается Свод основных государственных законов.
Подведем итоги:
• некорректно сравнивать напрямую российский и западноевропейский источники, необходимо сравнение видовых моделей, сравнение двух источников должно начинаться с определения места сравниваемых источников в этих моделях, поэтому сравнение видов исторических источников как метод сравнительно-исторического исследования предъявляет особо строгие требования к видовой модели;
• проблема периодизации эволюции корпуса исторических источников является по сути проблемой сравнительного исследования, только в этом случае сравнение ведется в собственно историческом, а не в коэкзистенциальном пространстве;
• критерием перехода от одного этапа к другому служит изменение видовой структуры корпуса исторических источников;
• рассмотрение исторических источников нового времени как целостности, отличной от корпуса исторических источников как предшествующего (средние века), так и последующего периода (новейшее время), позволяет выявить ряд общих свойств: количественный рост, упрощение содержания отдельно взятого документа, ориентация на публикацию в момент создания и др.;
• для перехода от средних веков к новому времени наиболее характерным является возникновение мемуаристики (как источника личного происхождения) и периодической печати (как источника «общественного» происхождения);
74 {Сперанский М. М.\ Указ. соч. С. 109.
315
• сравнительный анализ российской и западноевропейской мемуаристики позволяет уточнить выявленную в российской историографии (прежде всего в трудах А. Г. Тартаковского) структуру вида, выделить две равноправные разновидности: мемуары-автобиографии и мемуары — «современные истории»;
• различия европейской и российской мемуаристики, кроме общеисторических причин, отчасти объясняются различиями ее истоков: биографика для Западной Европы (в том числе и античные образцы), агиография — для русской мемуаристики;
• сравнительный анализ периодической печати позволяет обнаружить различия, самое существенное из которых состоит в том, что в Европе печать вырастает во многом из публицистики (из памфлетов) и из информационных потребностей торговли, в России периодическая печать на протяжении более века имеет государственное, а не общественное происхождение;
• сравнительный анализ законодательства вызывает особые трудности в силу существенной специфики российского законодательства, но ряд признаков, системообразующим среди которых является приоритет закона как источника права, позволяет охарактеризовать российское законодательство XVIII в. как законодательство нового времени;
• соотнесение российского законодательства с двумя мировыми системами права приводит к выводу о тяготении российского законодательства к системе, основанной на кодексах;
• проведенная апробация метода позволила уточнить представления о соотношении российского и западноевропейского исторических процессов в новое время.
Вопросы
1. Каковы методологические основания метода компаративного источниковедения?
2. Какие общие черты корпуса источников нового времени вы можете выделить?
3. Какие новые виды исторических источников возникают в новое время и почему?
4. Чем сходны и в чем различны русская и западноевропейская мемуаристика?
5. Чем сходны и в чем различны русская и западноевропейская периодическая печать?
_ Задания
М. Проанализируйте достоинства и недостатки компаративного источниковедения как метода сравнительно-исторического исследования.
2. Докажите или опровергните утверждение, что русское законодательство XVIII в. можно охарактеризовать как законодательство нового времени.
Литература
Рекомендуемая
Источниковедение: Теория, история, метод. Источники российской истории: Учеб. пособ. для гуманитарных специальностей/И. Н. Данилевский, В. В. Кабанов, О. М. Медушевская, М. Ф. Румянцева. М., 1998 (М., 2000). 702 с.
Дополнительная
Румянцева М. Ф. Компаративное источииковедение//
316
Заключение
Многое осталось за пределами нашего рассмотрения: социологические схемы позитивизма XIX в., социологическая и культурологическая концепции Макса и Альфреда Веберов, неокантианские построения, попытки осмыслить историю России и ее место в мировом историческом процессе. В ограниченных рамках учебного пособия мы стремились наметить лишь общую схему, дать систематизацию способов выстраивания исторического метанарратива и раскрыть их социокультурную обусловленность.
Автор надеется, что интерпретационная модель может быть использована для самостоятельных размышлений читателей. Ситуация культурного перехода, в которой мы пребываем, не предполагает готовых решений, а заставляет и человека и социум постоянно искать и осмысливать свою идентичность, что в наше время невозможно без самоопределения во всем культурном и историческом пространстве.
Содержание
Наши задачи........................
Раздел I
ИСТОРИЧЕСКИЙ МЕТАРАССКАЗ: ВОПРОСЫ КОНСТРУКЦИИ И ДЕКОНСТРУКЦИИ
Глава 1. Историческое сознание и историческая наука
в ситуации постмодерна...................
Глава 2. Принципы построения теории исторического процесса.........32
Раздел II ТЕОРИИ ИСТОРИЧЕСКОГО ПРОЦЕССА
Глава 1. XVIII век — от рационализма к романтизму....................
Глава 2. XIX век: историзм и позитивизм —
противостояние или сотрудничество................
Глава 3. XX век: от плюрализма к постмодерну...................
Раздел III
СРАВНИТЕЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКОЕ ИССЛЕДОВАНИЕ: ПРОБЛЕМЫ МЕТОДА
Глава 1. Методологические проблемы сравнительно-исторического исследования..................
Глава 2. Компаративное источниковедение: апробация метода...........220
Заключение....................