История открытия нефти

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 12 Апреля 2014 в 00:10, дипломная работа

Краткое описание

“Август Четырнадцатого” задуман автором в 1937 году — ещё не как Узел Первый, но как вступление в большой роман о русской революции. Тогда же, в 1937 в Ростове-на-Дону, собраны все материалы по Самсоновской катастрофе, доступные в советских условиях (немалые), — и написаны первые главы: приезд полковника из Ставки в штаб Самсонова, переезд штаба в Найденбург, обед там… Конструкция этих глав осталась почти без изменения и в окончательной редакции. В той первой стадии работы много глав отводилось Саше Ленартовичу, но эти главы с годами отпали. Были также главы об экономии Щербаков (дед автора по матери), где уже тогда задевался вопрос о деятельности Столыпина и значении убийства его.

Вложенные файлы: 1 файл

1-август четырнадцатого.doc

— 3.97 Мб (Скачать файл)

— Не можете вы меня не помнить! Там было две старших гимназистки, а я — младшая, Варя. А я — так: помню вас!

Пять минут назад она ничего о нём не помнила, — а сейчас вдруг из трубы памяти, через раскрывшийся раструб — потянуло сильным тёплым током, и она вспомнила даже клетчато-бордовую рубашку, в которой он бывал тогда, даже на каком стуле он сидел и движенья его рук. Сейчас — это всё очень помогло, — и силой вызывающего чувства она вытягивала из памяти ещё, ещё, какие-то анархистские программные фразы: разрушение несовместимо с созиданием... действенное разрушение и есть свобода... бороться с общепризнанными авторитетами... взрывать памятники...

А он поколачивал свою поделку со злостью, как удары нанося извечному врагу, и перекошены были его сильные, крепкие, мясистые губы.

Варя — уже больше различала в затеньи лавчёнки, хорошо видела его набок положенный гладкий смоляной чуб, только глаза от неё уходили. И — длинный негибкий чёрный фартук, то ли прорезиненный.

Тогда — и на ней тоже был короткий чёрный фартучек, но каждой складкой льнущий, как положишь.

Не мог он её не вспомнить! Она не уйдёт иначе!

Она и не шла никуда. А из трубы памяти — выносило на помощь, и она вытягивала — с изумлением, как новое:

... Только через преодоление  культуры возможно достижение  анархистских идеалов. Долой научное насилие, долой университеты, синагоги науки! Анархист вторым делом объявляет террор науке! Похоронив религию — затем похоронить и науку, отправив её в архив человеческого суеверия...

Удивительные, неожиданные слова! А что, какая-то односторонняя правда есть и в этом? Наука — холодный, сухой, бессердечный путь. Особенно для молодой женщины. Особенно для одинокой.

Но как это помнилось? но какой силой вызвалось сейчас?

... Формы борьбы могут быть  разнообразны: яд, кинжал, петля, револьвер, динамит... динамит, динамит...

Бил со злостью — и не узнавал? Резкий железный близкий звук хлестал по ушам Вари.

Тут ей осветилось: он не хочет узнать — из конспирации! Он — и по сегодня состоит в каком-то жутком чернознамённом обществе. Или не состоит, но скрывает прошлое и опасается быть опознанным.

Да разве она — его предаст? Да она могла бы ему даже помочь — выручить в чём-то конспиративном. Или — помочь ему в чтении, в развитии, — ведь это ему наверно трудно.

И ещё сильней придавило её к прилавку, всем передом, как вертелся каруселью весь лавочный ряд, а эта лавочка была на них двоих, и её прижимало всей центробежной силой.

— Жора! Я никогда вас не выдам! — выговаривала она сильней, через жестяной лязг, через примусный шумок сбоку, но — и не так, чтобы соседи слышали, а ему одному. — Вы можете быть совершенно уверены! Ты можешь быть...

Через лязг, через шум и от боязни не убедить — дыхания не хватало. Но он услышал, понял. Перестал бить. И повернулся к ней. И как она видела теперь всё его возмужание за эти годы, и всю его решительность! И закрытую загадочность. А по широкому подбородку и на верхней губе — стоячая чёрная щетинка.

— Ты можешь на меня... положиться!

— А чего — положиться? — спросил он грубо. — Чего нам раскладывать? Ты себе — барышня, и проходи.

В грубости голоса его была как команда.

— Ты можешь положиться! — всё уверенней и увлечённей выговаривала Варя, так же прижатая к прилавку, и не заметила, заметила, что голым локтем раздавила лепесток сажи, перелетевший от примусника, — и тут же забыла.

Прохожие за её спиной миновали, заказчики не останавливались — и она с локтей смотрела и смотрела на отчаянного анархиста. И вспомнила, да:

... Революционер знает только  науку разрушения... Холодной страстью  должны быть задавлены все его нежные чувства... Он — не революционер, если ему чего-либо жалко в этом мире...

Ну конечно! Ну понятно! Он — добровольно всего лишён в этом мире. Но разве помеха — дружеское участие? светлая помощь?.. Сама сирота — как понимала Варя всякое сиротское одинокое положение!

Смотрел.

Столько горечи, столько невысказанной тяжести было в его мрачном небритом лице и чёрном взгляде.

— Наверно, у тебя была это время очень тяжёлая жизнь? — как будто могла его утешить.

— Было, — вдруг открылся он. — Предателей много. Редкий не предатель. Попался я на одном деле, укокали начальника тюрьмы. Дали арестантские роты.

— И долго? — (Так и предчувствовала она!)

— Потом — амнистия, на ссылку заменили. И выбросили в собачью жизнь, вот... Им бы такую жизнь...

Видно и не женат.

Отдал молотком по железке, трахнул вместо слов.

— Я никак не думала, что вы в Пятигорске!..

Он приоткрывал подземный, тайный, преследуемый мир — и она не смела больше говорить ему “ты”, он вырос перед ней. В этот страшный мир она не готова была вступить — но если бы он властно позвал, то может быть и... В какой бы ни форме, но — слиться с народом, кто об этом не мечтал?

— Южно-Русская Федерация?.. — ещё вспомнила и прошептала.

Когда он и не бил по жести — мешал слитный шум нескольких примусов от соседа.

Но Жора — расслышал и пришикнул как на кошку:

— Тшыть!

Замерла.

— Продали Федерацию, — доверился он, услышала. — Из Киева. Сами виноваты, много психики наводили. Даже эксы стало делить нельзя. Ну, и развалились...

— А Йенчман? — спросила она, да просто напомнить их общее прошлое.

Махнул рукой:

— Он стал — пан-анархист. А я — анархист-коммунист. Они — учёные слишком. А анархист-коммунист не должен ничего читать, чтоб не поддаться чужому влиянию. Все свои взгляды он должен выработать сам, только так свобода личности.

Высказал, а лоханку проклятую доделывать. Бил.

Выше фартука ещё двигалось, а ниже — стоял дыбчатый фартук неподвижным хребтом.

Какая воля была в нём! Какая сила в подземном кузнеце!

Но если он не нуждается даже читать — то в чём она ему поможет? Но может быть — с кем-то связать, куда ему нельзя появиться? Если бы он доверил?..

Не покидано чувство, что к чему-то же сегодня счастливо лёг ей под ноги ковёр.

Остановился бить, но помахивал молотком и смотрел жгуче:

— Все-е будут ползать перед нами на коленях! У все-ех мошну растрясём!

Непобедимые глаза!

— Всех подлецов стрелять по одному! — смотрел и на неё, как на подлеца. — Наели шеи жирные в крахмальных воротниках. А собачку нажмёшь — мясная туша.

Варя не знала, как смягчить его, чем угодить навстречу.

— А попам долговолосым — расчесать гривы, за гривы вешать.

— А не жалко? — усумнилась.

— Никого не жалко, — откровенно шевелил он тяжёлыми губами. — Должны знать, что сила на них идёт, пусть боятся!

Страшные он говорил слова! — но и жизнь ведь жестока. Это на Бестужевских курсах, на благополучной поверхности можно так категорично оперировать моральными правилами.

Навалило Варю на прилавок, платье не бережа.

А память подавала ей любимый спор тех лет, сейчас так объясняющий это гордое одиночество: имеет ли право революционер на личное счастье? Или должен постоянно подчинять его революционному идеалу?

И жалея его, обойденного, обделённого, явно одинокого, загнанного, затаённого, — простонала ему через прилавок, уже в половину его ширины:

— Жо-ора! Но вы не должны лишать себя... А?

Перестал бить, посмотрел. Всё не расхмуренный, раздражённый.

А она не уходила, не отходила, не слегала с прилавка.

Пока не захлопнется козырёк ларька.

Не бил. Молчал, смотрел, соображал. Сильные чёрные глаза.

Но заогнились, от подземной кузницы, от скрытого горна?

Глаза в глаза, ещё подумал и сказал:

— Ну, зайди.

Сильно шумели примусы.

Отлипла от прилавка, не видела сажевого пятна на локотке, может где и платье, — и подняв доску, вступила в узкий зев прилавка.

А дальше идти и некуда: два шага на два шага, и заставлено, завешано кастрюлями, вёдрами.

Зачем сказал войти?

Поднялся — неровно, как ногу отсидев, на голову выше её. Ступнул ещё вглубь, там надавил низкую дверцу, кивнул головой:

— А ну!

Вот что! Оказывается, в ларьке ещё был скрытый задний чулан, и туда вела эта дверца — такая низкая, что даже Варе надо было голову приклонить, чтобы войти.

Какая-то тайна.

Варя бесстрашно протиснулась мимо дыбчатого фартука, наклонённого плеча анархиста — и вошла туда. Как в подполье.

Доверил? Понадобилась!

В тесноту такую, что еле повернулась — и от спины её предупредительно громыхнуло дном висящей жестяной ванны.

И чем-то сбило соломенную шляпку, попрыгала она куда-то.

Это был наглухо сколоченный чулан, но щели в разных местах, и всё же светилось.

Жора сильно пригнулся, вошёл. И ещё раз громыхнуло прогнутым железом, как глухим громом.

Так было тесно, обвешано и обставлено, что только и стояли они друг против друга.

И что же тут?

В перемежных щелях видя его, стояла.

Ужасно шумели примусы!

Но когда он сбросил фартук — тот отчётливо, твёрдо стукнул о пол.

Она — если и начала понимать, то не хотела понять!

А он — страшно молчал!

Она задыхалась от страха и жара в этом чёрном неповоротливом капкане! колодце!

И ощутила на плечах неумолимое давленье его рук.

Вниз.

 

Иной год платили Томчаки управлению Владикавказской железной дороги шестьсот рублей, и чтоб любой скорый по их требованию останавливался на их станции Кубанской, а не протягиваться им до Армавира лишних двадцать вёрст.

В этом году управлению не платили, но скорые останавливали, как и всегда. Возвращаясь сегодня из Екатеринодара, Захар Фёдорович в Кавказской не стал ждать почтового, сел на первый скорый, тут же велел позвать к себе старшего кондуктора, приготовил на столике две красненьких, ему и машинисту, и объяснил, где надо остановить. Старший кондуктор нисколько не удивился, что деловой человек бережёт время, обещал — и сделал точно. Недалеко до вечера, но сильная жара ещё стояла, Томчак один со всего поезда, при головах, удивлённо высунутых из окон, сошёл на станционные пути без тени. От рыжего гравия возгонялся в дрожащий зной сладковатый запах мазута.

В тени склада стоял фаэтон, ожидавший целый день. (Давно уже была у Томчака не “русско-балтийская карета”, и рессорами, и спицами, и осями вполне похожая на обыкновенную телегу, а “мерседес”, но то для шику, иногда в гости, — ездил же Томчак почти только на лошадях, так чувствовал себя нестеснённо; в церковь и на станцию, где люди видят, — в фаэтоне). Кучер спохватился, побежал принять от хозяина маленький баул, потом — зануздать лошадей, искусанных слепнями.

А сына — не было. Не встречал его сын — чёртова притыка, а не сын, из какого семени он вырос?

Начальник станции вышел руку пожать Томчаку, но через пути опоздал: фаэтон уже покатил, Томчак торопился, как всегда, а тем более, потеряв три дня на поездку, весь охвачен был свербежом от упущенных дел, толкалось в нём — проверять, как тут что идёт в самое горячее время. Что за плечами — то оторвано, думал Захар Фёдорович о делах — передних, не сделанных, не проверенных, и может быть упускаемых. А ещё — от накипи сердца, что сын не встретил.

Не так далеко налево, меньше версты, он увидел и первую из молотилок в облачке взвеянной половы — и тут же бы свернул к ней, как есть, на фаэтоне, да не стал людей смешить, надо всё ж переодеться и пересесть на дрожки.

Думал: про молотьбу; что карболку отправить надо к лукьяновским хуторам, вот-вот вторая стрижка мериносов; и не пора ли кукурузу ломать да кочаны убирать в новый амбар, на миллион пудов с жалюзным проветриванием (все стенки хоть открываются на продув, хоть закрываются плотно от дождя; это хранение, перенятое у немецких колонистов, если правильно заложить, обещало большой барыш).

У колонистов Томчак много чего перенял, и всегда это приносило ему барыш. Очень он уважал немцев — и войну против Германии считал бисовой дуростью, как свою драку палками в первом классе курьерского поезда с Афанасием Карпенко — из-за того, что тот назвал дурой свою невестку, старшую дочь Томчака. Дура и есть дура, её из четырёхклассного училища выхватили, чтоб за богатого человека отдать, и из-за того деловым людям стыдно драться. Наоборот, всей Россией надо учиться у Германии, как хозяйство ставить. Сейчас, когда годы такие пошли, что Россия соками наливается, не воевать надо было, а по тому Ерцгерцогу панихиду отслужить да на поминках трём императорам выпить горилки.

Тем более не видел он резону отпускать на эту войну ни сына, ни мастеров своих добрых, ни казаков, верно служивших ему по вольному найму на охране имения и кассы после того случая с разбойниками. Всех он от войны освободил, кого хотел, с этим возвращался. И если б они его на станции встретили, да во главе с сыном, вот то был бы отцу и почёт, вместе бы и порадовались.

Всё ж у каменных белых въездных столбов сидели вприсядку на земле и ждали хозяина: двое казаков, дизельный машинист, один садовник да романов шофёр, брат лакея. И Томчак остановил фаэтон и поднявшимся, окружившим сказал тепло, как обязанный им не меньше, чем они ему:

— Усэ будэ добрэ, хлопцы. И другим майстерам кажить. Робыть як робылы, та Богови добры свички поставьтэ.

И под их благодарный ропот тут же тронул. Лошади бодро зацокали по плитам аллеи, потом парадного двора — но с верхнего этажа выглянула только мать. А он и не высунулся.

Кучер подал по разворотному кругу к крыльцу. Томчак сошёл и быстро в дом. Теперь он уже и не хотел встречаться с сыном.

Ни одна половица крепкой молодой лестницы не скрипнула под его ногой, да и сам он в пятьдесят шесть лет поднимался, как молодой.

В верхней прихожей, выставя руки в надежде и в слабости, стояла перед ним его бочкотелая жена.

— Ну як, отец? — почти даже голоса не было у неё спросить.

А ему и отвечать шкодило: здесь, под крышей домашней, особенно приходилось как унижение. И, лба жены прикоснувшись чуть, он молча шёл в спальни. Она за ним. Как отстала Евдокия от мужицкой работы, так подагра привязалась к ней и ещё дюжина болезней, и тем больше болезней, чем она лечилась больше. (А нияких докторив! николы слухать нэ трэба! К себе-то Томчак их и не подпускал: он лучше усих докторив знал, как себя когда лечить). Сперва покупали грязевые бочонки и сестру милосердия выписывали в экономию делать хозяйке ванны, потом признали ей нужным ездить в Ейск, Горячеводск, Ессентуки — а там только в кружевных платьях да в экипажах, так донимали болезни горше.

Но сейчас поспевала Евдокия живо и в своей спальне, пока муж на святой угол крестился, обошла его и заступила дорогу дальше. Она за грудь его держала и не спрашивала почти, а смотрела на его усатое, носатое, бровастое лицо, как на Илью-пророка: ударит или не ударит?

Информация о работе История открытия нефти