Жизнь и творчество М. Акмуллы

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 24 Декабря 2012 в 21:15, реферат

Краткое описание

Германн сошел с ума. Он сидит в Обуховской больнице в 17-м нумере, не отвечает ни на какие вопросы и бормочет необыкновенно скоро: «Тройка, семерка, туз! Тройка, семерка, дама!..»
Лизавета Ивановна вышла замуж за очень любезного молодого человека; он где-то служит и имеет порядочное состояние: он сын бывшего управителя у старой графини. У Лизаветы Ивановны воспитывается бедная родственница.
Томский произведен в ротмистры и женится на княжне Полине.

Вложенные файлы: 1 файл

Документ Microsoft Office Word.docx

— 52.37 Кб (Скачать файл)

— Это была шутка, — сказала  она наконец, — клянусь вам! это  была шутка!

— Этим нечего шутить, —  возразил сердито Германн. — Вспомните  Чаплицкого, которому помогли вы отыграться.

Графиня видимо смутилась. Черты  ее изобразили сильное движение души, но она скоро впала в прежнюю  бесчувственность.

— Можете ли вы, — продолжал  Германн, — назначить мне эти  три верные карты?

Графиня молчала; Германн  продолжал:

— Для кого вам беречь вашу тайну? Для внуков? Они богаты и без того; они же не знают  и цены деньгам. Моту не помогут ваши три карты. Кто не умеет беречь отцовское наследство, тот все-таки умрет в нищете, несмотря ни на какие  демонские усилия. Я не мот; я знаю цену деньгам. Ваши три карты для  меня не пропадут. Ну!..

Он остановился и с  трепетом ожидал ее ответа. Графиня  молчала; Германн стал на колени.

— Если когда-нибудь, — сказал он, — сердце ваше знало чувство  любви, если вы помните ее восторги, если вы хоть раз улыбнулись при  плаче новорожденного сына, если что-нибудь человеческое билось когда-нибудь в  груди вашей, то умоляю вас чувствами  супруги, любовницы, матери, — всем, что ни есть святого в жизни, —  не откажите мне в моей просьбе! —  откройте мне вашу тайну! — что  вам в ней?.. Может быть, она  сопряжена с ужасным грехом, с  пагубою вечного блаженства, с  дьявольским договором... Подумайте: вы стары; жить вам уж недолго, —  я готов взять грех ваш на свою душу. Откройте мне только вашу тайну. Подумайте, что счастие человека находится в ваших руках; что  не только я, но дети мои, внуки и  правнуки благословят вашу память и  будут ее чтить, как святыню...

Старуха не отвечала ни слова.

Германн встал.

— Старая ведьма! — сказал он, стиснув зубы, — так я ж  заставлю тебя отвечать...

С этим словом он вынул из кармана пистолет. При виде пистолета  графиня во второй раз оказала  сильное чувство. Она закивала головою  и подняла руку, как бы заслоняясь от выстрела... Потом покатилась навзничь... и осталась недвижима.

— Перестаньте ребячиться, — сказал Германн, взяв ее руку. —  Спрашиваю в последний раз: хотите ли назначить мне ваши три карты? — да или нет?

Графиня не отвечала. Германн  увидел, что она умерла.

IV

7 Mai 18**.

Homme sans mœurs et sans religion!11)

Переписка.

Лизавета Ивановна сидела в своей комнате, еще в бальном  своем наряде, погруженная в глубокие размышления. Приехав домой, она  спешила отослать заспанную девку, нехотя предлагавшую ей свою услугу, —  сказала, что разденется сама, и с  трепетом вошла к себе, надеясь  найти там Германна и желая  не найти его. С первого взгляда  она удостоверилась в его отсутствии и благодарила судьбу за препятствие, помешавшее их свиданию. Она села, не раздеваясь, и стала припоминать  все обстоятельства, в такое короткое время и так далеко ее завлекшие. Не прошло трех недель с той поры, как она в первый раз увидела  в окошко молодого человека, — и  уже она была с ним в переписке, — и он успел вытребовать от нее ночное свидание! Она знала  имя его потому только, что некоторые  из его писем были им подписаны; никогда  с ним не говорила, не слыхала  его голоса, никогда о нем не слыхала... до самого сего вечера. Странное дело! В самый тот вечер, на бале, Томский, дуясь на молодую княжну Полину ***, которая, против обыкновения, кокетничала не с ним, желал отомстить, оказывая равнодушие: он позвал Лизавету Ивановну и танцевал с нею бесконечную  мазурку. Во все время шутил он над ее пристрастием к инженерным офицерам, уверял, что он знает гораздо  более, нежели можно было ей предполагать, и некоторые из его шуток были так удачно направлены, что Лизавета Ивановна думала несколько раз, что  ее тайна была ему известна.

— От кого вы все это знаете? — спросила она смеясь.

— От приятеля известной  вам особы, — отвечал Томский, — человека очень замечательного!

— Кто ж этот замечательный  человек?

— Его зовут Германном.

Лизавета Ивановна не отвечала ничего, но ее руки и ноги поледенели...

— Этот Германн, — продолжал  Томский, — лицо истинно романическое: у него профиль Наполеона, а душа Мефистофеля. Я думаю, что на его  совести по крайней мере три злодейства. Как вы побледнели!..

— У меня голова болит... Что  же говорил вам Германн, — или  как бишь его?..

— Германн очень недоволен  своим приятелем: он говорит, что  на его месте он поступил бы совсем иначе... Я даже полагаю, что Германн  сам имеет на вас виды, но крайней  мере он очень неравнодушно слушает  влюбленные восклицания своего приятеля.

— Да где ж он меня видел?

— В церкви, может быть, — на гулянье!.. Бог его знает! может быть, в вашей комнате, во время вашего сна: от него станет...

Подошедшие к ним три  дамы с вопросами — oubli ou regret?12) — прервали разговор, который становился мучительно любопытен для Лизаветы Ивановны.

Дама, выбранная Томским, была сама княжна ***. Она успела с  ним изъясниться, обежав лишний круг и лишний раз повертевшись перед  своим стулом. Томский, возвратясь на свое место, уже не думал ни о Германне, ни о Лизавете Ивановне. Она непременно хотела возобновить прерванный разговор; но мазурка кончилась, и вскоре после  старая графиня уехала.

Слова Томского были не что  иное, как мазурочная болтовня, но они  глубоко заронились в душу молодой  мечтательницы. Портрет, набросанный  Томским, сходствовал с изображением, составленным ею самою, и, благодаря  новейшим романам, это уже пошлое лицо пугало и пленяло ее воображение. Она сидела, сложа крестом голые  руки, наклонив на открытую грудь голову, еще убранную цветами... Вдруг дверь  отворилась, и Германн вошел. Она  затрепетала...

— Где же вы были? — спросила она испуганным шепотом.

— В спальне у старой графини, — отвечал Германн, —  я сейчас от нее. Графиня умерла.

— Боже мой!.. что вы говорите?..

— И кажется, — продолжал  Германн, — я причиною ее смерти.

Лизавета Ивановна взглянула  на него, и слова Томского раздались  в ее душе: у этого человека по крайней мере три злодейства на душе! Германн сел на окошко подле нее и все рассказал.

Лизавета Ивановна выслушала  его с ужасом. Итак, эти страстные  письма, эти пламенные требования, это дерзкое, упорное преследование, все это было не любовь! Деньги, —  вот чего алкала его душа! Не она  могла утолить его желания  и осчастливить его! Бедная воспитанница была не что иное, как слепая помощница  разбойника, убийцы старой ее благодетельницы!.. Горько заплакала она в позднем, мучительном своем раскаянии. Германн  смотрел на нее молча: сердце его  также терзалось, но ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой  души его. Он не чувствовал угрызения  совести при мысли о мертвой  старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны, от которой ожидал обогащения.

— Вы чудовище! — сказала  наконец Лизавета Ивановна.

— Я не хотел ее смерти, — отвечал Германн,— пистолет мой не заряжен.

Они замолчали.

Утро наступало. Лизавета Ивановна погасила догорающую свечу: бледный  свет озарил ее комнату. Она отерла заплаканные глаза и подняла  их на Германна: он сидел на окошке, сложа руки и грозно нахмурясь. В  этом положении удивительно напоминал  он портрет Наполеона. Это сходство поразило даже Лизавету Ивановну.

— Как вам выйти из дому? — сказала наконец Лизавета Ивановна. — Я думала провести вас  по потаенной лестнице, но надобно  идти мимо спальни, а я боюсь.

— Расскажите мне, как найти  эту потаенную лестницу; я выйду.

Лизавета Ивановна встала, вынула из комода ключ, вручила его  Германну и дала ему подробное  наставление. Германн пожал ее холодную, безответную руку, поцеловал ее наклоненную  голову и вышел.

Он спустился вниз по витой  лестнице и вошел опять в спальню  графини. Мертвая старуха сидела окаменев; лицо ее выражало глубокое спокойствие. Германн остановился перед нею, долго смотрел на нее, как бы желая  удостовериться в ужасной истине; наконец вошел в кабинет, ощупал за обоями дверь и стал сходить  по темной лестнице, волнуемый странными  чувствованиями. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в  такой же час, в шитом кафтане, причесанный à l'oiseau royal13), прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться...

Под лестницею Германн  нашел дверь, которую отпер тем  же ключом, и очутился в сквозном коридоре, выведшем его на улицу.

V

В эту ночь явилась ко мне покойница баронесса фон  В***. Она была вся в белом и  сказала мне: «Здравствуйте, господин советник!»

Шведенборг.

Три дня после роковой  ночи, в девять часов утра, Германн  отправился в *** монастырь, где должны были отпевать тело усопшей графини. Не чувствуя раскаяния, он не мог, однако, совершенно заглушить голос совести, твердившей ему: ты убийца старухи! Имея мало истинной веры, он имел множество  предрассудков. Он верил, что мертвая  графиня могла иметь вредное  влияние на его жизнь, — и решился  явиться на ее похороны, чтобы испросить  у ней прощения.

Церковь была полна. Германн  насилу мог пробраться сквозь толпу  народа. Гроб стоял на богатом катафалке  под бархатным балдахином. Усопшая  лежала в нем с руками, сложенными на груди, в кружевном чепце и  в белом атласном платье. Кругом стояли ее домашние: слуги в черных кафтанах с гербовыми лентами  на плече и со свечами в руках; родственники в глубоком трауре, —  дети, внуки и правнуки. Никто  не плакал; слезы были бы — une affectation14). Графиня так была стара, что смерть ее никого не могла поразить и что ее родственники давно смотрели на нее, как на отжившую. Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине. «Ангел смерти обрел ее, — сказал оратор, — бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании жениха полунощного». Служба совершилась с печальным приличием. Родственники первые пошли прощаться с телом. Потом двинулись и многочисленные гости, приехавшие поклониться той, которая так давно была участницею в их суетных увеселениях. После них и все домашние. Наконец приблизилась старая барская барыня, ровесница покойницы. Две молодые девушки вели ее под руки. Она не в силах была поклониться до земли, — и одна пролила несколько слез, поцеловав холодную руку госпожи своей. После нее Германн решился подойти ко гробу. Он поклонился в землю и несколько минут лежал на холодном полу, усыпанном ельником. Наконец приподнялся, бледен как сама покойница, взошел на ступени катафалка и наклонился... В эту минуту показалось ему, что мертвая насмешливо взглянула на него, прищуривая одним глазом. Германн, поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли. В то же самое время Лизавету Ивановну вынесли в обмороке на паперть. Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: Oh?

Целый день Германн был  чрезвычайно расстроен. Обедая в  уединенном трактире, он, против обыкновения  своего, пил очень много, в надежде  заглушить внутреннее волнение. Но вино еще более горячило его воображение. Возвратясь домой, он бросился, не раздеваясь, на кровать и крепко заснул.

Он проснулся уже ночью: луна озаряла его комнату. Он взглянул на часы: было без четверти три. Сон  у него прошел; он сел на кровать  и думал о похоронах старой графини.

В это время кто-то с  улицы взглянул к нему в окошко, — и тотчас отошел. Германн не обратил на то никакого внимания. Чрез минуту услышал он, что отпирали дверь в передней комнате. Германн  думал, что денщик его, пьяный по своему обыкновению, возвращался с ночной прогулки. Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина  в белом платье. Германн принял ее за свою старую кормилицу и удивился, что могло привести ее в такую  пору. Но белая женщина, скользнув, очутилась  вдруг перед ним, — и Германн  узнал графиню!

— Я пришла к тебе против своей воли, — сказала она твердым  голосом, — но мне велено исполнить  твою просьбу. Тройка, семерка и туз  выиграют тебе сряду, но с тем, чтобы  ты в сутки более одной карты  не ставил и чтоб во всю жизнь  уже после не играл. Прощаю тебе мою  смерть, с тем, чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне...

С этим словом она тихо повернулась, пошла к дверям и скрылась, шаркая туфлями. Германн слышал, как хлопнула дверь в сенях, и увидел, что  кто-то опять поглядел к нему в  окошко.

Германн долго не мог опомниться. Он вышел в другую комнату. Денщик его спал на полу; Германн насилу его добудился. Денщик был пьян по обыкновению: от него нельзя было добиться никакого толку. Дверь в сени была заперта. Германн возвратился в  свою комнату, засветил свечку и записал  свое видение.

VI

— Атанде!

— Как вы смели мне  сказать атанде?

— Ваше превосходительство, я сказал атанде-с!

Две неподвижные идеи не могут вместе существовать в нравственной природе, так же, как два тела не могут в физическом мире занимать одно и то же место. Тройка, семерка, туз — скоро заслонили в  воображении Германца образ мертвой  старухи. Тройка, ceмерка, туз — не выходили из его головы и шевелились на его губах. Увидев молодую девушку, он говорил: «Как она стройна!.. Настоящая  тройка червонная». У него спрашивали: «который час», он отвечал: «без пяти минут  семерка». Всякий пузастый мужчина  напоминал ему туза. Тройка, семерка, туз — преследовали его во сне, принимая все возможные виды: тройка цвела перед ним в образе пышного  грандифлора, семерка представлялась готическими воротами, туз огромным пауком. Все мысли его слились  в одну, — воспользоваться тайной, которая дорого ему стоила. Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах  Парижа вынудить клад у очарованной  фортуны. Случай избавил его от хлопот.

В Москве составилось общество богатых игроков, под председательством  славного Чекалинского, проведшего весь век за картами и нажившего  некогда миллионы, выигрывая векселя  и проигрывая чистые деньги. Долговременная опытность заслужила ему доверенность товарищей, а открытый дом, славный  повар, ласковость и веселость приобрели  уважение публики. Он приехал в Петербург. Молодежь к нему нахлынула, забывая  балы для карт и предпочитая соблазны фараона обольщениям волокитства. Нарумов привез к нему Германна.

Они прошли ряд великолепных комнат, наполненных учтивыми официантами. Несколько генералов и тайных советников играли в вист; молодые  люди сидели, развалясь на штофных  диванах, ели мороженое и курили трубки. В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек  двадцать игроков, сидел хозяин и  метал банк. Он был человек лет  шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживленные всегдашнею улыбкою. Нарумов представил ему  Германна. Чекалинский дружески пожал  ему руку, просил не церемониться и  продолжал метать.

Талья длилась долго. На столе  стояло более тридцати карт.

Чекалинский останавливался после каждой прокидки, чтобы дать играющим время распорядиться, записывал  проигрыш, учтиво вслушивался в их требования, еще учтивее отгибал  лишний угол, загибаемый рассеянною рукою. Наконец талья кончилась. Чекалинский  стасовал карты и приготовился метать другую.

— Позвольте поставить  карту, — сказал Германн, протягивая руку из-за толстого господина, тут  же понтировавшего. Чекалинский улыбнулся  и поклонился, молча, в знак покорного  согласия. Нарумов, смеясь, поздравил  Германна с разрешением долговременного  поста и пожелал ему счастливого  начала.

— Идет! — сказал Германн, надписав мелом куш над своею  картою.

— Сколько-с? — спросил, прищуриваясь, банкомет, — извините-с, я не разгляжу.

— Сорок семь тысяч, —  отвечал Германн.

При этих словах все головы обратились мгновенно, и все глаза  устремились на Германна. «Он с  ума сошел!» — подумал Нарумов.

— Позвольте заметить вам, — сказал Чекалинский с неизменной своею улыбкою, — что игра ваша сильна: никто более двухсот семидесяти пяти семпелем здесь еще не ставил.

— Что ж? — возразил Германн, — бьете вы мою карту или  нет?

Чекалинский поклонился с  видом того же смиренного согласия.

— Я хотел только вам  доложить, — сказал он, — что, будучи удостоен доверенности товарищей, я  не могу метать иначе, как на чистые деньги. С моей стороны я, конечно, уверен, что довольно вашего слова, но для порядка игры и счетов прошу  вас поставить деньги на карту.

Информация о работе Жизнь и творчество М. Акмуллы