Автор работы: Пользователь скрыл имя, 24 Июня 2014 в 17:10, реферат
Серебряный век русской поэзии относят в конец XIX – начало XX столетий.
По сути это даже не век, это грандиозный пласт, по количественному и качественному составу поэтов, сравниться с которым не сможет никакой другой век.
Сам термин "серебряный век” является образным и весьма условным. Предложил его (возможно даже в шутку) философ Н. Бердяев, но подхватили его и прочно вошло в литературное сообщество в 60-е годы ХХ века.
Достоевский как пророк русской революции и как проповедник христианского гуманизма оказал глубокое влияние на многих петербургских поэтов «серебряного века». Особенно сильно и по-разному оно сказалось в таких узловых произведениях, связанных с темой неизбежности революционного мятежа и кардинального преображения жизни, как циклы «Город», «Страшный мир», «Ямбы», поэмы «Возмездие» и «Двенадцать» Блока, петербургско-петроградские стихи и поэмы Маяковского, как написанная позднее петербургская повесть Ахматовой «Девятьсот тринадцатый год» (первая часть «Поэмы без героя») и ее стихи о Петербурге, Блоке и Маяковском.
Известный русский философ, автор учения о христианском персонализме, свободе и творчестве Н.А. Бердяев, характеризуя основные особенности главного течения в «русском Ренессансе» начала XX века – символизма, писал: «Поэзия символистов выходила за пределы искусства, и это была очень русская черта. Период так называемого «декадентства» и эстетизма у нас быстро кончился, и произошел переход к символизму, который означал искания духовного порядка, и к мистике. Вл. Соловьев был для Блока и Белого окном, из которого дул ветер грядущего. Обращенность к грядущему, ожидание необыкновенных событий в грядущем очень характерны для поэтов-символистов. Русская литература и поэзия начала века носили профетический характер. Поэты-символисты со свойственной им чуткостью чувствовали, что Россия летит в бездну, что старая Россия кончается и должна возникнуть новая Россия, еще неизвестная. Подобно Достоевскому, они чувствовали, что происходит внутренняя революция».
Весьма знаменательно и по-своему закономерно, что после поражения Первой русской революции петербургские символисты обратились к обсуждению самой главной, наиболее острой и сложной проблемы «серебряного века» – проблемы взаимоотношений между интеллигенцией и народом, которая была поставлена в повестку грядущего столетия еще Достоевским. Эта проблема, получившая глубокое отражение в творчестве символистов, была продолжением спора славянофилов и западников о путях социально-политического и духовно-нравственного развития России в послепетровскую эпоху. Проблема обострялась тем, что ее обсуждение проходило в ситуации, когда, говоря словами Блока, Россия, «вырвавшись из одной революции», жадно смотрела «в глаза другой, может быть более страшной».
Конечно, кроме Блока, немногие поэты «серебряного века» с такой же остротой, как он, чувствовали неотвратимость революционного взрыва. Можно даже сказать, что такой трагедийной остроты и глубины в ощущении надвигающихся роковых событий не было ни у кого из его современников. Недаром Ахматова позднее назвала Блока «трагическим тенором эпохи». Большинство поэтов в лучшем случае чувствовали драматическую, а не трагедийную подоснову современной действительности и по-разному реагировали на нее. Многим хотелось забыться от страшного мира в наслаждениях жизнью, любовью, искусством, в «веселом хороводе вокруг кратера вулкана», в упоительном сне и хмеле культуры, о которых говорил Блок. Характерным явлением времени становится театрализация жизни, стремление превратить ее в празднество, в арлекинаду, в карнавал, вроде того, который позднее будет изображен Ахматовой в «Поэме без героя». Наиболее чуткие поэты за такого рода карнавализацией ощущали скрытое приближение социальной катастрофы – национальной и всемирной, а вот Игорь Северянин, как всегда, не унывал, самоуверенно и легкомысленно заявляя: «Я трагедию жизни претворю в грезофарс...»
А. Блок, критически относившийся к тем акмеистам, которые, по его мнению, были мало связаны с русской жизнью и в значительной мере ориентировались на заграницу, выделял среди них Ахматову. «Настоящим исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала ли она сама себя «акмеисткой»; во всяком случае, «расцвета физических и духовных сил» в ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манере положительно нельзя было найти. Чуковский еще недавно определял ее поэзию как аскетическую и монастырскую по существу. На голос Ахматовой как-то откликнулись, как откликнулись когда-то на свежий голос
В конце 1913 года Блок написал замечательное стихотворение «Анне Ахматовой», в котором запечатлел только обозначавшиеся тогда трагические черты в красоте ахматовской музы. А во время революции, имея в виду стихотворение Ахматовой «Когда в тоске самоубийства...», в котором она сделала мужественный выбор не уехать на Запад, а навсегда остаться с русским народом и родной многострадальной землей, Блок, по свидетельству К. Чуковского, сказал: «Ахматова права. <...> Убежать от русской революции – позор».
С Петербургом связано рождение и другого оппонента и наследника символизма – русского футуризма. «Несколько поэтов и художников из футуристов, – писал Блок, – оказались действительно поэтами и художниками, они стали писать и рисовать как следует; нелепости забылись, а когда-то, перед войной, они останавливали и раздражали на минуту внимание; ибо русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных каррикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о котором многие «прозорливые» и очень умные люди не догадывались. В этом отношении русский футуризм бесконечно значительнее, глубже, органичнее, жизненнее, чем «акмеизм»; последний ровно ничего в себе не отразил, ибо не носил в себе никаких родимых «бурь и натисков», а был привозной «заграничной штучкой»: «Новый Адам» распевал свои «аллилуйя» не слишком громко, никому не мешая, не привлекая к себе внимания и оставаясь в пределах „чисто литературных"».
Если Маяковский в своей устремленности к идеалам будущего первостепенное значение придавал социальной переделке мира, то Хлебников – переделке бытийной, связанной с кардинальными изменениями как человеческой природы, так и природы мироздания. При этом Хлебников понимал, что без социальной революции невозможно выйти к решению глобальных бытийных проблем, а Маяковский чувствовал, причем глубоко интимно и трагедийно, что социальная перестройка мира сложно связана с фундаментальной переделкой человеческой природы. Через ощущение связей между интимным и бытийным, личным и социальным, малым и большим рождался метафорический гиперболизм Маяковского, а его лирическое «я», вырастая до родового «Я» всего человечества, оспаривало у Бога право на собственное творение своей человеческой сущности и своего справедливого мира.
Маяковский был максималистом как в отрицании старого мира, так и в утверждении нового. Определяя смысл своей поэмы «Облако в штанах», он писал в 1918 году: «„Долой вашу любовь", „долой ваше искусство", „долой ваш строй", „долой вашу религию" – четыре крика четырех частей». Однако при этом следует иметь в виду, что нигилизм поэта не был односторонним и самодовлеющим: отрицая старое, поэт утверждал свои идеалы любви и общественного строя, свое представление о назначении искусства, свою веру в лучшие возможности человека и человечества.
Когда наступил Октябрь 1917 года, Маяковский заявил: «Моя революция», и это означало не только то, что он принял ее, но и то, что совершилась именно его революция, которую он предсказывал и которую так страстно ждал для себя и для всех трудящихся людей. Поэт воспринял революцию не просто как планетарный социальный взрыв, но и как новое творение мира и человека, но уже не Богом, а самими людьми. «Сегодня пересматривается миров основа», – сказал он в поэтохронике «Революция», написанной в апреле 1917 года.