Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 14 Сентября 2013 в 13:40, реферат

Краткое описание

Одно из ярких произведений «Лаокоон, или о границах живописи и поэзии», в котором Лессинг сравнивает два вида искусства: живопись и поэзию.

Вложенные файлы: 1 файл

ЛАОКООН.docx

— 260.91 Кб (Скачать файл)

Гомер представляет Терсита  безобразным для того, чтобы представить  его смешным.

Но он смешон не одним  своим безобразием: уродство есть только недостаток, а для

смешного требуется контраст между совершенством и недостатками.1 Таково определение

смешного, сделанное моим другом Мендельсоном. Я бы прибавил только к этому

определению, что контраст не должен быть слишком резким или  что противоположности,

говоря языком живописцев, должны быть такого рода, чтобы иметь  возможность слиться

между собою. Мудрый и справедливый Эзоп не сделается еще смешным  от того, что мы

придадим ему наружность Терсита. Сделать самого Эзопа, именно его безобразие,

причиной того неистощимого смеха, которым проникнуты его поучительные сказки, было

глупой и неудачной  попыткой дураков-монахов. Безобразное  тело и прекрасная душа

точно

482

так же, как масло и  уксус, остаются раздельными на вкус, хотя бы мы и сбивали их

вместе. Они не дают ничего третьего; тело возбуждает досаду, душа — удовольствие т. е.

совершенно самостоятельные  чувства. Только тогда, когда уродливое  тело вместе с тем

слабо и болезненно, когда  оно мешает свободным проявлениям  духовной деятельности,

только тогда могут  слиться между собою чувства  досады и удовольствия, но вытекающее

из этого слияния новое  впечатление будет не смехом, а  состраданием, и лицо, которое без

того было бы для нас  лишь достойным высокого уважения, становится теперь

интересным. Уродливый и  болезненный Поп был, конечно, более  интересен своим

друзьям, нежели красивый и  здоровый Уичерлей — своим. Но если уродливость Терсита

сама по себе и не делает его смешным, то, с другой стороны, без нее он не мог бы быть

смешон. Соответствие этого  уродства с его характером, противоречие того и другого его

собственному высокому мнению о себе, никчемность его ехидной  болтовни, унижающей

его самого, — все это  вместе взятое производит комическое впечатление. Последнее

обстоятельство и есть то, что Аристотель ставит непременным  условием смешного; точно

так же Мендельсон считает  необходимым, чтобы контраст не был  значительным и не мог

нас слишком заинтересовать. Ибо стоит только допустить, что  коварная попытка Терсита

унизить Агамемнона обошлась бы ему дорогой ценой, что вместо двух кровавых рубцов

он заплатил бы за нее  жизнью, как мы бы тотчас перестали  смеяться над ним. Этот

нравственный и физический урод — все-таки человек, гибель которого сразу же

покажется нам гораздо  большим злом, нежели все его проступки  и грехи. Чтобы сделать

подобный опыт, стоит только прочесть описание его смерти у Квинта Калабра. Ахилл

сожалеет о том, что  убил Пентесилею. Эта красота, обагренная столь мужественно

пролитою кровью, вызывает в герое уважение и сострадание, и эти чувства переходят в

любовь. Но злоречивый Терсит вменяет ему эту любовь в преступление. Он видит в ней

сластолюбие, которое, по его  словам, доводит до безумия самого мудрого человека; тогда

взбешенный Ахилл, не говоря ни слова, ударил Терсита по щеке с  такой силой, что у него

хлынула горлом кровь, вылетели зубы, а вместе с ними —

483

1 См. Философские сочинения М. Мендельсона, ч. II, стр. 23.

ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии. 58

и его душа, — это уже  отвратительно. Разъяренный убийца Ахилл делается ненавистнее

лукавого Терсита; радостный  крик, которым отвечают греки на этот поступок, оскорбляет

меня; я становлюсь на сторону  Диомеда, который уже обнажает меч, чтобы отомстить

убийце за смерть своего ближнего, ибо я также чувствую, что Терсит — мой ближний, что

он — человек.

Но предположим, что наущения Терсита возбудили бы бунт, что  возмутившийся

народ ушел бы действительно  на корабли, изменнически покинув своих  вождей, которые

попались бы в руки мстительным  врагам, и приговор богов выразился  бы в гибели всего

войска и флота. В каком  виде предстало бы нам тогда безобразие Терсита? Если

безразличное безобразие только смешно, то, конечно, безобразие, причиняющее вред,

ужасно. Я не могу пояснить этого лучше, чем приведя два  места из Шекспира. Эдмунд,

незаконный сын Глостера в «Короле Лире», конечно__________, не меньший злодей, нежели Ричард,

герцог Глостерский, который  ужасными преступлениями расчистил  себе путь к престолу

и вступил на него под  именем Ричарда Третьего. Но отчего же первый не возбуждает

такого ужаса и отвращения, как последний? Когда незаконнорожденный сын говорит:

Природа, божество мое, твоим

Законам я служу. Ужель дозволю,

Чтоб все меня считали отщепенцем

За то, что я на год и две  луны

Отстал от брата. Низок родом  я,

Побочный сын. Но так же я сложен

И духом горд и на отцов похож,

Как отпрыск знатной леди. Почему ж

Клеймят меня: «побочный», «худородный».

Да разве в смелом воровстве  природы

Не больше буйных сил я почерпал,

Чем весь на нудном и постыдном  ложе

Рожденный в скуке выводок хлыщей,

Зачатый в полусне или спросонок?

Шекспир. Король Лир, акт I, сц. 2.

то я слышу дьявола, который, однако, принимает образ  светлого ангела. В словах же

герцога Глостера:

484

Но я для буйств веселых не рожден,

Ни чтоб, влюбясь, пред зеркалом вертеться.

Неладно сшит и чужд красот любви,

Не пыжусь я пред нимфой-вертихвосткой.

Обижен навсегда телосложеньем,

Природой-лицемеркой обойден,

Крив, недокончен__________, раньше срока послан

В сей мир живой, лишь вполовину  сделан,

И то так безобразно и нелепо,

Что брешут псы, когда я прохожу.

И в наши дни под звук цевницы  мирной

Не нахожу я для себя забав:

За тенью разве собственной  гоняться

Иль о своем уродстве размышлять.

А посему, раз мне не суждено

Прожить свой век любезником изящным, —

Злодеем буду. Так я порешил.

Ричард III, акт I, сц. 1.

в этих словах я вижу и  слышу дьявола, и притом дьявола  в его подлинном облике.

ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии. 59

XXIV

Именно так пользуется поэт чертами безобразного. Что же допустимо для

живописца? Живопись как  искусство подражательное может, конечно, изображать

безобразное, но, с другой стороны, живопись как изящное искусство  не должна

изображать его. В первом смысле к области живописи относятся  все видимые предметы;

во втором — лишь такие, которые возбуждают приятные ощущения.

Но не могут ли и неприятные ощущения нравиться в подражании? По крайней мере

не все. Вот, например, что  говорит об отвращении один из остроумнейших  критиков:

«Представления страха, печали, испуга, жалости возбуждают в нас  неудовольствие

только тогда, когда мы считаем зло реальным. Поэтому  они могут разрешиться в

приятные ощущения, когда  мы вспомним, что они — только художественная иллюзия.

Совсем другое дело —

485

отвращение. Чувство это  образуется по законам воображения, исключительно в связи с

представлением отвратительности, независимо от того, верим ли мы в  его реальность или

нет. Что пользы оскорбленному  воображению, если даже искусство и  выдает свой обман?

Неудовольствие в душе нашей происходит не от предположения  что предмет реально

существует, а от самого представления  об этом предмете. Поэтому ощущение

отвратительного представляется нам всегда реальностью, а не подражанием».

То же самое можно сказать  и о безобразии форм. Это безобразие оскорбляет наше

зрение, противоречит требованиям  нашего вкуса в смысле расположения и гармонии

частей и возбуждает в  нас отвращение, безотносительно  к действительному

существованию предмета, безобразие которого мы наблюдаем. Мы не можем  без

неудовольствия видеть Терсита  ни в действительности, ни в изображении; и если в

изображении он не производит на нас такого неприятного впечатления, разница эта

происходит не от того, что  безобразие его форм перестает быть безобразием в

художественном подражании, а потому, что мы можем отвлечься  от этого безобразия,

любуясь искусством художника. Но даже и это удовольствие беспрестанно нарушается

при мысли, как дурно использовано здесь искусство, а эта мысль  редко не влечет за собой

падения художника в нашем  мнении.

Аристотель называет еще  одну причину, почему вещи, на которые  в

действительности мы смотрим  с отвращением, доставляют нам удовольствие в точнейшем

художественном воспроизведении. Это — общая всем людям потребность  в знании. Мы

радуемся, когда можем  узнать по изображению вещи, что  она собою представляет, или

признать в этом изображении  ту или другую вещь. Но и отсюда, однако, не следует

оправдание отвратительного  в художественном изображении. Удовольствие,

проистекающее от удовлетворения нашей потребности в знании, лишь мгновенно, и

отношение его к изображенной вещи случайно и несущественно; напротив,

неудовольствие, возбуждаемое в нас отвратительным, — постоянно __________и притом

существенно связано с  предметом, его возбуждающим. Каким  же образом могут они

уравновесить друг друга? Легкое ощущение удовольствия, получаемое

486

нами при нахождении сходства, еще менее способно пересилить неприятное действие на

нас отвратительного. Чем  более сравниваю я изображение  отвратительного с самим

предметом, тем сильнее  возбуждается во мне это чувство, так что удовольствие от

сличения скоро исчезает и остается только неприятное впечатление  от вдвойне

отвратительного. Судя по примерам, приводимым Аристотелем, можно думать, что и сам

он не причисляет отвратительного  к предметам, изображение которых  может нравиться:

сюда относятся хищные звери и трупы. Но первые возбуждают страх, даже не будучи

отвратительными, и этот-то страх, а не отвратительность их превращается при

художественном подражании в чувство удовольствия. То же происходит и с трупами.

ЛЕССИНГ. Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии. 60

Тяжелое чувство жалости, страшное напоминание о предстоящем  нам самим

уничтожении — вот чувства, которые в действительности делают для нас труп

противным. Но __________в художественном подражании первое чувство утрачивает свою силу

потому, что мы не верим  действительности представленного. Что  же касается страшного

напоминания о неизбежной участи всякого смертного, то мысль  эта может быть скрыта

различными утешительными  обстоятельствами или, наконец, так  твердо связана с этими

обстоятельствами, что целое, вместо того чтобы ужасать нас, сделается  даже

привлекательным.

Итак, внешнее безобразие не может быть само по себе предметом  живописи как

изящного искусства, ибо  чувство, возбуждаемое им, есть, во-первых, чувство неприятное

и, во-вторых, оно не принадлежит  к тому роду неприятных чувств, которые  переходят при

художественном подражании в ощущения приятные. Но появляется еще вопрос: не может

ли безобразное служить  для усиления других ощущений, как  составной элемент

живописи, подобно тому как  оно служит в поэзии.

Может ли живопись пользоваться безобразным для возбуждения  чувств смешного и

страшного?

Я не беру на себя смелость прямо  ответить на этот вопрос отрицательно. Не

подлежит сомнению, что  безвредное уродство может быть смешным  и в живописи,

особенно если с ним  связывается стремление казаться привлекательным. Неоспоримо

также, что безобразие, приносящее вред, возбуждает как в действительности,

487

так и в изображении  чувство ужасного и что как  смешное, так и ужасное, будучи уже  само

по себе чувством смешанным, смягчается еще более в подражании и даже получает

способность нравиться.

Я должен, однако, напомнить  при этом, что живопись и поэзия находятся в этом

случае не в одинаковых условиях. В поэзии, как я уже  заметил, безобразие форм теряет

почти совершенно свое неприятное действие уже в силу того, что  отдельные детали

безобразного передаются поэзией не в их совокупности, а  во временной

последовательности; безобразное  в поэзии перестает в известном  смысле быть

безобразным, получает вследствие того способность еще теснее сливаться  с явлениями

иного рода и производит вместе с ними совершенно другое действие. Напротив, в

живописи безобразное  дается сразу во всей своей полноте  и действует на нас почти точно

так же, как и в природе. Таким образом, безразличное безобразие не может здесь долго

оставаться смешным; впечатление  неприятное берет верх, и то, что  в первое мгновение

казалось только забавным, делается со временем просто отвратительным. То же

происходит и с безобразием, приносящим вред: страшное мало-помалу исчезает в нем, и

под конец остается одно впечатление отвратительного.

На основании подобных рассуждений граф Кэйлюс имел полное право выкинуть

эпизод о Терсите из ряда своих Гомеровых картин. Но можно ли на том же основании

желать исключения их и  из самого Гомера? К сожалению, я  должен заметить, что один

ученый, в остальном отличающийся верным и тонким вкусом, придерживается этого

мнения. Но я надеюсь потолковать  об этом подробнее в другом месте.

XXV

Второе различие, которое  вышеназванный критик находит между  отвращением и

другими неприятными ощущениями, относится также к неудовольствию, возбуждаемому

в нас внешним безобразием.

«Другие неприятные ощущения, — говорит он, — могут иметь  для нас некоторую

Информация о работе Г.Э. Лаокоон, или о границах живописи и поэзии