Автор работы: Пользователь скрыл имя, 19 Ноября 2013 в 16:49, реферат
Русская поэзия ХХ в., как и вся культура, оказалась в ситуации разделения, болезненного рассечения. «Наша трагедия – в антиномии свободы – нашего “духа” – и России – нашей “плоти”, – сказал Д. С. Мережковский во вступительном слове на открытии «Зеленой лампы». – Свобода – это чужбина, “эмиграция”, пустота, призрачность, бескровность, бесплотность. А Россия, наша кровь и плоть, – отрицание свободы, рабство. Все русские люди жертвуют или Россией – свободе или свободой – России» [1]. И все же русские поэты в изгнании антиномию Россия – свобода стремились преодолеть.
Прислушайся… Нет, то не грохот ветра,
То ветхий мир по дряхлым швам трещит.
Безмерна скорбь. Я не хочу быть мэтром.
И твой наперсток – мой последний
щит.
Образную систему другого
И все же человеку дано увидеть
этот мир просветленным и
Тема обретения гармонии становится центральной в следующей книге стихов – «Фонтан» (1927), в которой доминируют тенденции «неоклассицизма». Реминисцентный фон сборника – поэзия Ф. Тютчева и Е. Баратынского. Образ «фонтана» воплощает гармоническое соединение материального с чистотой и прозрачностью «сил небесных» («Струя прохладная поет…» и др.).
Критики неизменно обращали внимание на безупречность поэтического мастерства Б. Божнева, которая выделяла его среди других молодых поэтов. И эта «умелость» вызывала недоверие. «Сальерическое начало легло в основу... всего его мировоззрения», – писал А. Леонидов в рецензии на сборник «Фонтан» [27]. Следующие книги его стихов «Silentium Sociologicum» (1936), «Альфа с пеною омеги» (1936) и др. не снискали ему признания.
А. С. Гингер (1897–1965) опубликовал несколько стихотворных сборников: «Свора верных» (1922), «Преданность» (1925), «Жалоба и торжество» (1939), «Весть» (1957), «Сердце» (1965). Творчество поэта – один из интересных образцов зарубежного авангарда. Г. Адамович писал «о следах футуристических и даже французских дадаистических влияний» [28]. Для его стиля характерны идущие от футуризма ломка ритма и синтаксиса поэтической речи («Памяти Блока»), соединение, столкновение двух речевых полюсов – архаической лексики и прозаизмов, даже вульгаризмов, своего рода «стилистический макси-мализм», неологизмы (обезлюженная пустота), а также экстравагантная, эпатажная образность («Под одиночественной паутиной / Плывут онанистические дни…»).
Поэзию А. Гингера отличает пафос мужественного противостояния жизни (и это сближает его с Н. Гумилевым), но это качественно новое мужество – «стоицизм» отчаяния. Недаром Б. Поплавский одобрительно назвал мироощущение поэта «взглядом стоика». Лирический герой А. Гингера – человек эпохи безвременья, отвернувшийся от жизни, от людей и, в конечном счете, от себя. Нота скепсиса, разочарования постоянно звучит у него. Осознание основного конфликта как столкновения личности с судьбой возвышает лирического героя, превращая его в действующее лицо вселенской трагедии («Верность»). В дальнейшем образ лирического героя существенно меняется: уходят скепсис, чувство безысходности, на смену им приходят любовь и надежда. Так, ключевым понятием в сборнике «Жалоба и торжество» стала «вера». Будь то религия воина-христианина или мифология язычника-солнцепоклонника, она – «родник тепла и света» в «немилосердных днях». Философским итогом творчества поэта, принявшего в конце жизни буддизм, стало благословение земного бытия.
А. С. Присманова (Присманова; жена А. Гингера; 1892–1960) при жизни издала три поэтических сборника («Тень и тело» – 1937, «Близнецы» – 1946, «Соль» – 1949) и поэму о Вере Фигнер – «Вера» (1960). Во второй половине 1930-х гг. она вместе с С. Л. Корвин-Пиотровским организовала в Париже авангардистскую группу «формистов».
Тонкий психологизм отличает лирику А. Присмановой. Мир ее лирической героини раскрывается в живописных картинах, создаваемыми при помощи цветового ряда и аллитераций. Для образной системы поэтессы характерна стилистика оксюморона, ее стихи строятся на антитезе: жизнь – житие, слабость – сила, разум – безумие и др. При этом, однако, полярности в ее стихах внутренне едины, преемственны. Так возникает своеобразная, исполненная глубинного трагического напряжения гармония («Кровь и кость», 1946).
Стихи А. С. Головиной (сестры А. Штейгера; 1909–1987) тесно связаны с эстетикой пражского «Скита поэтов», на ее лирику оказала влияние М. Цветаева. Первый и единственный прижизненный сборник – «Лебединая карусель» (1935). В поэзии А. Головиной отчетливо видны авангардные тенденции имажинизма и сюрреализма.
В сюрреалистическом ключе решена тема тоски по родине в стихотворении «Сумасшедший дом. Аккуратный парк…». Лирическая героя – «сумасшедшая русская» в парижском доме для умалишенных, вообразившая себя Жанной Д’Арк. События французской и русской истории смешались в ее скорбной голове. Она просит о встрече с «дофином», имея в виду царевича Алексея. В предсмертном просветлении сознания она понимает все: «Что она – эмигрантка, а город Париж» и что возводить на престол больше некого, ибо русского «дофина» уже расстреляли. И умирает. Но безумный бред, причудливо смешавшись с реально-стью – и земной, и инобытийной, – продолжается и за порогом земного бытия.
В поэтическом мире А. Головиной внешне и внутреннее, земное и небесное, реальное и воображаемое не противостоят друг другу – они разделены лишь зыбкой гранью. Внешнему миру, где на долю человека выпадает неземная мука, печаль, страх, противостоит субъективный мир лирической героини. В нем она и обретает духовную опору. А ценность искусства в том, что поэтическое «заклятье» может вызвать чудесные изменения в земной реальности:
Только песней моей ведома,
Застывая и плача сзади,
Ты, весна, засмеешься дома
И покорно уйдешь в тетради…
(«Весна зимой», 1930).
«Бумажный петушок» творчества, «серебряные корабли» снов и воспоминаний – вот иллюзорное, но дорогое для поэтессы спасение от звука «шагов эпохи». Трагическая нота остается доминантной в поэзии А. Головиной, драматическое напряжение не спадает, но именно устремленность за пределы земного, в «небывалую грань» позволяет ее лирической героине ощутить и осознать жизнь как неповторимое, радостное чудо, понять, что человек может быть «крылатым только на земле» («Не умирай, не верь, не жди…», 1935). Один из ведущих в поздней лирике А. Головиной – мотив примирения противоречий, успокоения души. А высшая ценность – обрывающийся миг жизни, воспринимаемый как лучшая из книг («Не скажешь о путях своих неровных…»).
* * *
Доминантное значение для характеристики общей поэтической ситуации в жизни русского зарубежья имеет полемический диалог между традиционализмом и тенденциями авангарда. Однако далеко не всегда этот диалог принимал формы принципиального противостояния, а гораздо чаще – сложного взаимопроникающего взаимодействия.
Прежде всего не было единства среди традиционалистов. Литературная «дуэль» между Г. Адамовичем – Г. Ивановым, с одной стороны, и В. Ходасевичем, с другой, определила главную интригу литературно-критической жизни эмиграции 1920–1930-х гг. Предметом полемики стала концепция поэтического слова и, более широко, смысл и задачи художественного творчества. Простота поэтических средств ради эмоциональной выразительности и содержательной глубины, как настаивали мэтры «парижской ноты», или совершенство формы превыше всего, как утверждал В. Ходасевич? В этой дилемме повторился вечный спор русской критики о «содержании» и «форме». В. Ходасевич неустанно говорил молодежи о заветах Пушкина, призывая тщательно работать над текстом, на что Б. Поплавский бросил свое знаменитое: «Верно, но неинтересно». На что в свою очередь В. Сирин в статье, посвященной памяти своего любимого мэтра, не менее остроумно заметил: «Самые purs senglots (искренние рыдания (франц.). – А. З.) все же нуждаются в совершенном знании правил стихосложения, языка, равновесия слов» [29].
Этот спор принял форму противопоставления двух культурных ориентиров: Пушкин – Лермонтов. «Неоклассицистами» Пушкин был взят за образец внутренней гармонии стиха, соединяющего отточенность формы с глубиной неотделимого от него содержания. В «противовес» Пушкину приверженцы «парижской ноты» выдвинули другое великое имя – Лермонтов, чей голос «больше других казался обращенным к нашему настоящему» [30]. Лермонтов как символ внутренней музыки, живущей в душе поэта, прорыва к выражению невыразимого в слове «ощущения чуда», которое всегда выше любых образов, сравнений, аллитераций и «прочих атрибутов условной художественности» [31].
Но противостояние поклонников
Пушкина и Лермонтова, «неоклассицистов»
и «парижской ноты» не было абсолютным:
имя Ф. Тютчева стало связующим
между двумя культурными
По-разному выстраивались у
Но самыми лояльными и к достижениям советской поэзии, и к авангарду вообще были «пражане». М. Слоним, редактор журнала «Воля России», и А. Бем высоко оценивали произведения советских авторов (до 1925 г.) за поиски ими новых путей в искусстве. М. Слоним говорил о необходимости контактов между эмиграцией и советской Россией, охотно публиковал произведения советских поэтов. А лидер и теоретик пражской группы «Скит поэтов» А. Бем с гордостью писал о том, что, в отличие от «парижан», которые «почти не отразили в себе русского футуризма, «Прага прошла и через имажинизм, смягченный лирическим упором С. Есенина, и через В. Маяковского, и через Б. Пастернака» [33]. Явно выламывалась из общей для поэтов старшего поколения тенденции традиционализма творчество близкой к «Скиту поэтов» М. Цветаевой. В ее поэзии отчетливо видна тяга к усложнению средств выразительности, внимание к опыту авангарда, в частности к «зауми».
Следует сказать отдельно об отношении М. Цветаевой к Пушкину. Может показаться удивительным, что столь явно тяготевшая к искусству авангарда поэтесса обожала, можно сказать, боготворила российского классика. На самом деле ничего удивительного здесь нет. «Ниспровергательское» отношение к творцу «Евгения Онегина» характерно только для раннего футуризма (Знаменитый призыв А. Крученых: «Бросить Пушкина… с Парохода Современности»). В 1920–1930-е гг. представители авангарда уже интерпретировали пушкинское наследие в духе современности – истории и искусства революционной эпохи. И цветаевское прочтение Пушкина («Стихи к Пушкину», 1931; «Мой Пушкин», 1937; «Пушкин и Пугачев», 1937) по духу отнюдь не «классическое» – оно футуристично. «Стихи к Пушкину… совершенно не представляю себе, чтобы кто-нибудь осмелился читать, кроме меня, – писала М. Цветаева А. Тесковой. – Страшно резкие, страшно вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и всё имеющие – обратное канону. Опасные стихи… Они внутренно – революционны… внутренно – мятежные, с вызовом каждой строки… они мой, поэта, единоличный вызов – лицемерам тогда и теперь» [34].
Позиция М. Цветаевой полемична по отношению к интерпретации наследия и личности Пушкина «неоклассицистами» во главе с В. Ходасевичем. С явной издевкой говорит поэтесса о тех, для кого «Пушкин – тога, Пушкин – схима, / Пушкин – мера, Пушкин – грань…». Для нее совершенно неприемлем Пушкин «правильный» и благостный:
Пушкин – в
роли монумента?..
Пушкин – в роли лексикона?..
Пушкин – в роли гувернера?..
Пушкин – в роли русопята?..
Пушкин – в роли мавзолея?
(«Стихи к Пушкину» – 1, 1931).
Пушкин М. Цветаевой – бунтовщик и хулиган («царскую цензуру / Только с дурой рифмовал, / А “Европы вестник” – с…»). Это «пёкло губ», «уст окаянство», это «Самый вольный, самый крайний / Лоб…». В Пушкине поэтесса искала и находила то, что было созвучно ее собственному бунтарскому творческому темпераменту. В том же ключе интерпретировал в Советской России личность и творчество Пушкина В. Маяковский («Юбилейное»).
И так же, как авангардисты отнюдь не безоговорочно отвергали классику, так и «традиционалисты» не только не отвергали новаторство, но всячески его приветствовали. «Дух литературы есть дух вечного взрыва и вечного обновления, – писал В. Ходасевич. А потому: …Литературный консерватор есть вечный поджигатель: хранитель огня, а не его угаситель» [35]. «Верность традиции» понималась отнюдь не примитивно – как повторение уже существующего. В. Ходасевич весьма критично отзывался о тех авторах, которые просто «принесли с собой из России готовый круг образов и идей… и запас приемов, к которым они привыкли. Творчество их в изгнании пошло по привычным рельсам, не обновляясь ни с какой стороны…» (там же). И в самом деле, трудно назвать традиционной поэзию и самого В. Ходасевича или его неизменного «молодого» союзника В. Сирина, так же как и Г. Адамовича, Г. Иванова и др. Да, ревностному хранителю классической традиции В. Ходасевичу всегда претила поэтика футуристов – их «художественное варварство», «резкое отделение формы от содержания» и др. Крайнее выражение футуризма – поэтическая заумь – вызывало абсолютное отторжение: «Заумь свидетельствовала о жуткой духовной пустоте футуристов» [36]. И однако в творчестве самого В. Ходасевича мы видим и обращение к возможностям экспрессионизма («An Mariechen» – «К Марихен») и сюрреализма, и многие черты стилистики авангарда. Замечательно, что поэзия Б. Поплавского – самого яркого и талантливого авангардиста русского зарубежья – вызывала приятие у В. Ходасевича. Дело, очевидно, было не в эстетике, не в языке и не в ритмике, а в политике. Б. Поплавский был «свой». И его новаторство приветствовалось, более того, оно воспринималось как «оправдание эмиграции».
Размышляя о причинах «упадка» эмигрантской литературы, В. Ходасевич высказал мысль парадоксальную: беда не в том, что литература в изгнании оторвалась от своих корней, а как раз в том, что она «не сумела стать подлинно эмигрантской, не открыла в себе тот пафос, который один мог придать ей новые чувства, новые идеи, а с тем и новые… формы. Она не сумела во всей глубине пережить собственную свою трагедию» [37]. Следует признать, что эта оценка была все же излишне пессимистичной. Поэзия русского зарубежья 1920–1930-х гг. выразила вполне адекватно «свою трагедию» и состоялась как самостоятельный многостилевой феномен – оригинальный как в содержательном, так и в формальном плане.
Информация о работе Литература русского зарубежья 1-ой волны