Анализ комедии "Горе от ума"

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 05 Декабря 2013 в 13:32, курсовая работа

Краткое описание

Комедия написана в 20-х годах XIX века. После победоносной войны с Наполеоном 1812 года, когда русский народ нанес смертельный удар наполеоновской армии, снискавшей в Европе славу непобедимой, с особой остротой встало противоречие между величайшими возможностями простых русских людей и тем бедственным положением, в котором они находились по воле сильных мира сего, в стране свирепствовала аракчеевская реакция. Честные люди того времени не могли мириться с этим. В среде прогрессивно настроенного дворянства назревали протест, недовольство существующими порядками, создавались тайные общества.

Вложенные файлы: 1 файл

Курсач.docx

— 80.80 Кб (Скачать файл)

Они и были героями и  руководителями этих романов, и обе  стороны дрессировались до брака, который  поглощал все романы почти бесследно, разве попадалась и оглашалась какая-нибудь слабонервная, сентиментальная –  словом, дурочка, или героем оказывался такой искренний "сумасшедший", как Чацкий.

Но в Софье Павловне, спешим оговориться, то есть в чувстве  ее к Молчалину, есть много искренности, сильно напоминающей Татьяну Пушкина.

Разницу между ними кладет "московский отпечаток", потом  бойкость, умение владеть собой, которое  явилось в Татьяне при встрече  с Онегиным уже после замужества, а до тех пор она не сумела даже няне. Но Татьяна – деревенская девушка, а Софья Павловна – московская, по-тогдашнему, развитая.

Между тем она в любви  своей точно так же готова выдать себя, как Татьяна: обе, как в лунатизме, бродят в увлечении с детской  простотой. И Софья, как Татьяна  же, сама начинает роман, не находя в  этом ничего предосудительного, даже не догадывается о том. Софья удивляется хохоту горничной при рассказе, как  она с Молчалиным проводит всю  ночь: "Ни слова вольного! – и  так вся ночь проходит!" "Враг дерзости, всегда застенчивый, стыдливый!" Вот чем она восхищается в  нем! Это смешно, но тут есть какая-то почти грация – и куда далеко до безнравственности, нужды нет, что  она проговорилась словом: хуже –  это тоже наивность. Громадная разница  не между нею и Татьяной, а между  Онегиным и Молчалиным. Выбор Софьи, конечно, не рекомендует ее, но и  выбор Татьяны тоже был случайный, даже едва ли ей и было из кого выбирать.

Вглядываясь глубже в характер и в обстановку Софьи, видишь, что  не безнравственность (но и не "бог", конечно) "свели ее" с Молчалиным. Прежде всего, влечение покровительствовать  любимому человеку, бедному, скромному, не смеющему поднять на нее глаз, – возвысить его до себя, до своего круга, дать ему семейные права. Без  сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием, сделать его счастье и иметь  в нем вечного раба. Не ее вина, что из этого выходил будущий "муж-мальчик, муж-слуга – идеал  московских мужей!" На другие идеалы в доме Фамусова.

Вообще к Софье Павловне трудно отнестись не симпатично: в  ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и  женской мягкости. Она загублена  в духоте, куда не проникал ни один луч  света, ни одна струя свежего воздуха, ее и Чацкий. После него она одна из всей этой толпы напрашивается  на какое-то грустное чувство, и в  душе читателя против нее нет того, с каким он расстается с прочими  лицами.

Ей, конечно, достается и  свой "мильон терзаний".

Чацкого роль – роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие – и в этом их главное страдание.

Конечно, Павла Афанасьевича Фамусова он не образумил, не отрезвил и не исправил. Если б у Фамусова при разъезде не было "укоряющих  свидетелей", то есть толпы лакеев и швейцара, – он легко справился  бы с своим горем: дал бы головомойку  дочери, выдрал бы за ухо Лизу и поторопился  бы свадьбой дочери с Скалозубом. Но теперь нельзя: наутро, благодаря сцене  с Чацким, вся Москва узнает –  и пуще всех "княгиня Марья  Алексеевна". Покой его возмутится со всех сторон – и поневоле заставит кое о чем подумать, что ему  и в голову не приходило. Он едва ли даже кончит свою жизнь таким "тузом", как прежние.

Толки, порожденные Чацким, не могли не всколыхать всего круга  его родных и знакомых. Он уже  и сам против горячих монологов  Чацкого не находил оружия.

Все слова Чацкого разнесутся, повторятся всюду и произведут свою бурю.

Молчалин, после сцены  в сенях – не может оставаться прежним Молчалиным. Маска сдернута, его узнали, и ему, как пойманному вору, надо прятаться в угол. Горичевы, Загорецкий, княжны – все попали под град его выстрелов, и эти выстрелы не останутся бесследны. В этом до сих пор согласном хоре иные голоса, еще смелые вчера, смолкнут или раздадутся другие и за и против. Битва только разгоралась. Чацкого авторитет известен был и прежде, как авторитет ума, остроумия, конечно, знаний и прочего. У него уже есть и единомышленники. Скалозуб жалуется, что брат его оставил службу, не дождавшись чина, и стал книги читать. Одна из старух ропщет, что племянник ее, князь Федор, занимается химией и ботаникой. Нужен был только взрыв, бой, и он завязался, упорный и горячий – в один день в одном доме, но последствия его, как мы выше сказали, отразились на всей Москве и России.

Чацкий, и если обманулся  в своих личных ожиданиях, не нашел "прелести встреч, живого участья", то брызнул сам на заглохшую почву  живой водой – увезя с собой "мильон терзаний", этот Чацких – терзаний от всего: от "ума", а от "оскорбленного чувства".

На эту роль не годились ни Онегин, ни Печорин, ни другие франты. Они и новизной идей умели блистать, как новизной костюма, новых духов  и прочее.

Заехав в глушь, Онегин поражал всех тем, что к дамам "к ручке не подходит, стаканами, а не рюмками пил красное вино", говорил просто: "да и нет" вместо "да-с и нет-с". Он морщится от "брусничной воды", в разочаровании  бранит луну "глупой" – и небосклон  тоже. Он принес на гривенник нового и, вмешавшись "умно", а не как  Чацкий "глупо", в любовь Ленского и Ольги и убив Ленского, увез с собой не "мильон", а на "гривенник" же и терзаний!

Теперь, в наше время, конечно, сделали бы Чацкому упрек, зачем  он поставил свое "оскорбленное чувство" выше общественных вопросов, общего блага  и т.д. и не остался в Москве продолжать свою роль с ложью и  предрассудками, роль – выше и важнее роли жениха? Да, теперь! А в то время, для большинства, понятия об общественных вопросах были бы то же, что для Репетилова толки "о камере и о присяжных".

 

Критика много погрешила  тем, что в суде своем над знаменитыми  покойниками сходила с исторической точки, забегала вперед и поражала их современным оружием. Не будем повторять  ее ошибок – и не обвиним Чацкого  за то, что в его горячих речах, обращенных к фамусовским гостям, нет об общем благе, когда уже и такой раскол от "исканий мест, от чинов", как "занятие науками и

искусствами", считался "разбоем  и пожаром".

Живучесть роли Чацкого состоит  неизвестных идей, блестящих гипотез, горячих и дерзких утопий или  даже истин en herbe[11]: у него нет отвлеченностей. Провозвестники новой зари, или фанатики, или просто вестовщики – все эти передовые курьеры неизвестного будущего являются и – по естественному ходу общественного развития – должны являться, но их роли и физиономии до бесконечности разнообразны.

2.2.

Роль и физиономия Чацкого. Чацкий больше всего обличитель лжи  и всего, что отжило, что заглушает  новую жизнь, "жизнь свободную". Он знает, он воюет и ему эта  жизнь. Он не теряет земли из-под  ног и не верит в призрак, пока он не облекся в плоть и кровь, не осмыслился разумом, правдой, – словом. Перед увлечением неизвестным идеалом, перед обольщением мечты, он трезво остановится, как остановился перед бессмысленным отрицанием "законов, совести и веры" в болтовне Репетилова, и скажет свое:

Послушай, ври, но знай же меру!

Он очень и заявляет их в программе, выработанной, а уже  начатым веком.

Он не гонит с юношеской  запальчивостью со сцены всего, что  уцелело, что, по законам разума и  справедливости, как по естественным законам в, осталось доживать свой срок, что может и должно быть терпимо. Он требует места и просит дела, но не хочет прислуживаться и клеймит  позором низкопоклонство и шутовство. Он требует "службы делу, а не лицам", не смешивает "веселья и дурачества с делом", как Молчалин, – он тяготится среди пустой, праздной толпы "мучителей, предателей, зловещих старух, вздорных стариков", отказываясь преклоняться перед их авторитетом дряхлости, чинолюбия и прочего. Его возмущают безобразные проявления крепостного права, безумная роскошь и отвратительные нравы "разливанья в пирах и мотовстве" – явления умственной и нравственной слепоты и растления.

Его идеал "свободной жизни" определен: это – свобода от всех этих исчисленных цепей рабства, которыми оковано общество, а потом  свобода – "вперить в науки  ум, алчущий познаний", или беспрепятственно предаваться "искусствам творческим, высоким и прекрасны", – свобода "служить или не служить", "жить в деревне или путешествовать", не слывя за то ни разбойником, ни зажигателем, и – ряд дальнейших очередных подобных шагов к свободе – от несвободы.

И Фамусов и другие знают  это и, конечно, про себя все согласны с ним, но борьба за существование  мешает им уступить.

От страха за себя, за свое безмятежно-праздное существование  Фамусов затыкает уши и клевещет на Чацкого, когда тот заявляет ему  свою скромную программу "свободной  жизни". Между прочим – Кто  путешествует, в деревне кто живет, – говорит он, а тот с ужасом возражает: Да он властей не признает!

Итак, лжет и он, потому что  ему нечего сказать, и лжет все  то, что жило ложью в прошлом. Старая правда никогда не смутится перед  новой – она возьмет это  новое, правдивое и разумное бремя  на свои плечи. Только больное, ненужное боится ступить очередной шаг  вперед.

Чацкий сломлен количеством  старой силы, нанеся ей в свою очередь  смертельный удар качеством силы свежей.

Он вечный обличитель лжи, запрятавшейся в пословицу: "один в поле не воин". Нет, воин, если он Чацкий, и притом победитель, но передовой  воин, застрельщик и – всегда жертва.

Чацкий неизбежен при  каждой смене одного века другим. Положение  Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна, от крупных  государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу.

Всеми ими управляет одно: при различных мотивах. У кого, как у грибоедовского Чацкого, любовь, у других самолюбие или славолюбие – но всем им достается в удел свой "мильон терзаний", и никакая высота положения не спасает от него. Очень немногим, просветленным Чацким, дается утешительное сознание, что недаром они бились – хотя и бескорыстно, не для себя и не за себя, а для будущего, и, и успели.

Кроме крупных и видных личностей, при резких переходах  из одного века в другой – Чацкие живут и не переводятся в обществе, на каждом шагу, в каждом доме, где  под одной кровлей, где два  века сходятся лицом к лицу в тесноте  семейств, – все длится борьба свежего  с отжившим, больного со здоровым, и  все бьются в поединках, как Горации  и Куриации, – миниатюрные Фамусовы и Чацкие.

Каждое дело, требующее  обновления, вызывает тень Чацкого  – и кто бы ни были деятели, около  какого бы человеческого дела –  будь то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне – ни группировались люди, им никуда не уйти от двух главных  мотивов борьбы: от совета "учиться, на старших глядя", с одной стороны, и от жажды стремиться от рутины к "свободной жизни", вперед и

вперед – с другой.

Вот отчего не состарился и  едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. И не выбьется, начертанного Грибоедовым, как только художник коснется борьбы понятий, смены поколений.

Он или даст тип крайних, несозревших передовых личностей, едва намекающих на будущее, и потому недолговечных, каких мы уже пережили немало в жизни и в искусстве, или создаст видоизмененный образ  Чацкого, как после сервантесовского Дон-Кихота и шекспировского Гамлета являлись и являются бесконечные их подобия.

В честных, горячих речах  этих позднейших Чацких будут вечно  слышаться грибоедовские мотивы и слова – и если не слова, то смысл и тон раздражительных монологов его Чацкого. От этой музыки здоровые герои в борьбе со старым не уйдут никогда.

И в этом бессмертие стихов Грибоедова! Много можно бы привести Чацких – являвшихся на очередной смене эпох и поколений – в борьбе за идею, за дело, за правду, за успех, за новый порядок, на всех ступенях, во всех слоях русской жизни и труда – громких, великих дел и скромных кабинетных подвигов. О многих из них хранится свежее предание, других мы видели и знали, а иные еще продолжают борьбу. Обратимся к. Вспомним не повесть, не комедию, не художественное явление, а возьмем одного из позднейших бойцов с старым веком, например. Многие из нас знали его лично, а теперь знают его все. Прислушайтесь к его горячим импровизациям – и в них зазвучат те же мотивы – и тот же тон, как у грибоедовского Чацкого. И так же он умер, уничтоженный "мильоном терзаний", убитый лихорадкой ожидания и не дождавшийся исполнения своих грез, которые теперь – уже не грезы больше.

Оставив политические заблуждения  Герцена, где он нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, – вспомним его стрелы, бросаемые в разные темные, отдаленные углы Росси, где  они находили виноватого. В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого.

И Герцен страдал от "мильона терзаний", может быть всего более от терзаний Репетиловых, которым у него при жизни недостало духа сказать: "Ври, да знай же меру!" Но он не унес этого слова в могилу, сознавшись по смерти в "ложном стыде", помешавшем сказать его.

Наконец – последнее замечание  о Чацком. Делают упрек Грибоедову в том, что будто Чацкий – не облечен так художественно, как другие лица комедии, в плоть и кровь, что в нем мало жизненности. Иные даже говорят, что это не живой человек, а абстракт, идея, ходячая мораль комедии, а не такое полное и законченное создание, как, например, фигура Онегина и других, выхваченных из жизни типов.

Информация о работе Анализ комедии "Горе от ума"