Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2014 в 14:16, реферат

Краткое описание

Творческий путь выдающегося русского прозаика и поэта конца XIX — первой половины XX века, признанного классика отечественной литературы и ее первого Нобелевского лауреата И.А.Бунина (1870—1953) отличается большой сложностью, разобраться в котором — задача непростая, ибо в судьбе и книгах писателя резко индивидуально преломились судьбы России и ее народа, нашли отражение острейшие конфликты и противоречия времени.

Вложенные файлы: 1 файл

Бунин Иван Алексеевич.doc

— 699.50 Кб (Скачать файл)

- Где тут  господский двор? - крикнул Кузьма  плечистой бабе в белой рубахе  и красной шерстяной юбке.

 Баба  стояла на каменном пороге  избы и держала за руку голосившую  девочку. Девочка голосила с невероятной  пронзительностью.

- Двор? - повторила  баба. - Чей?

- Господский.

- Чей? Ничего  не слыхать... А, да захлебнись  ты, родимец те расшиби! - крикнула  баба, дернув девочку за руку  так сильно, что та перевернулась.

 Расспросили  в другом дворе. Проехали широкую  улицу, взяли влево, потом вправо я мимо чьей-то старосветской усадьбы с забитым наглухо домом стали спускаться под крутую гору, к мосту через речку. С лица, с волос, с чекменя Меньшова падали капли. Умытое толстое лицо его с белыми крупными ресницами казалось еще тупее. Он с любопытством заглядывал куда-то вперед. Глянул и Кузьма. На том боку, на покатом выгоне, - темный казаковский сад, широкий двор, обнесенный разрушающимися службами и развалинами каменной ограды; среди двора, за тремя засохшими елками, - обшитый серым тесом дом под ржаво-красной крышей. Внизу, у моста, - кучка мужиков. А впереди, на крутой размытой дороге, бьется в грязи, вытягивается вверх тройка худых рабочих лошадей, запряженных в тарантас. Оборванный, но красивый батрак, бледный, с красноватой бородкой, с умными глазами, стоял возле тройки, дергал вожжи и, надсаживаясь, кричал: "Н-но! Н-но-о!" А мужики с гоготом и свистом подхватывали: "Тпру! Тпру!" И отчаянно простирала вперед руки сидевшая в тарантасе молодая женщина в трауре, с крупными слезами на длинных ресницах. Отчаяние было и в бирюзовых глазах толстого рыжеусого человека, сидевшего с ней рядом. Обручальное кольцо блестело на его правой руке, сжимавшей револьвер; левой он все махал, и, верно, ему было очень жарко в верблюжьей поддевке и суконном картузе, съехавшем на затылок. А со скамеечки против сиденья с кротким любопытством озирались дети - мальчик и девочка, бледные, закутанные в шали.

- Это Мишка  Сиверский, - громко и сипло сказал  Меньшов, объезжая тройку и равнодушно  глядя на детей. - Его сожгли вчерась... Видно, стоит того.

 Делами  господ Казаковых правил староста, бывший солдат-кавалерист, человек  рослый и грубый. К нему, в людскую, и надо было обратиться, как  сказал Кузьме работник, въезжавший  на двор в телеге с накошенной  крупной мокро-зеленой травой. У старосты случилось в этот день несчастье - умер ребенок, - и встречен был Кузьма неласково. Когда он, оставив Меньшова за воротами, подошел к людской, заплаканная, серьезная старостиха несла от сада рябую курицу, смирно сидевшую у нее под мышкой. Среди колонок на ветхом крыльце стоял высокий молодой человек в высоких сапогах и ситцевой косоворотке и, увидав старостиху, крикнул:

- Агафья, куда-й-то  ты ее несешь?

- Резать, - ответила старостиха серьезно  и печально.

- Дай-ка  я зарежу.

 И молодой  человек направился к леднику, не обращая внимания на дождь, снова начавший накрапывать с  насупившегося неба. Отворив дверь  ледника, он взял с порога топор - и через минуту раздался короткий  стук, и безголовая курица, с красным  обрубочном шеи, побежала по траве, спотыкнулась и завертелась, трепыхая крыльями и разбрасывая во все стороны перья и брызги крови. Молодой человек кинул топор и направился к саду, а старостиха, поймав курицу, подошла к Кузьме:

- Тебе что?

- Насчет  сада, - сказал Кузьма.

- Федор  Иваныча подожди.

- А где  он?

- Сейчас  с поля приедет.

 И Кузьма  стал ждать у открытого окна  людской. Он заглянул туда, увидел  в полутьме печь, нары, стол, корытце  на лавке у окна - гробик корытцем, где лежал мертвый ребенок  с большой, почти голой головкой, с синеватым личиком... За столом сидела толстая слепая девка и большой деревянной ложкой ловила из миски молоко с кусками хлеба. Мухи, как пчелы в улье, гудели над ней, ползали по мертвому личику, потом падали в молоко, но слепая, сидя прямо, как истукан, и уставив в сумрак бельма, ела и ела. Кузьме стало страшно, и он отвернулся. Порывами дул холодный ветер, от туч становилось все темнее. Среди двора возвышались два столба с перекладиной, на перекладине, как икона, висела большая чугунная доска: значит, но ночам боялись, били в нее. По двору валялись худые борзые собаки. Мальчик лет восьми бегал среди них, возил на тележке белоголового бурдастого братишку в большом черном картузе - и тележка неистово визжала. Дом был сер, грузен и, должно быть, чертовски скучен в эти сумерки. "Хоть бы огонь зажгли!" - подумал Кузьма. Он смертельно устал, ему казалось, что он выехал из города чуть не год тому назад...

 А вечер  и ночь он провел в саду. Староста, приехав верхом с поля, сердито сказал, что "сад давно сдаден", а на просьбу о ночлеге только нагло изумился: "Однако ты умен! - крикнул он. - Постоялый двор какой нашел! Много вас теперь таких шатается..." Но смилостивился - разрешил ночевать в саду, в бане. Кузьма расчелся с Меньшовым и пошел мимо дома к воротам липовой аллеи Из темных раскрытых окон, из-за железных сеток от мух, гремел рояль, покрываемый великолепным голосом, затейливыми вокализами, совершенно не идущими ни к вечеру, ни к усадьбе. По грязному песку покатой аллеи, в конце которой, как на краю света, тускло белело облачное небо, не спеша двигался навстречу Кузьме темно-рыжий мужичок с ведром в руке, распоясанный, без шапки и в тяжелых сапогах.

- Ишь, ишь! - насмешливо говорил он, на ходу, прислушиваясь к вокализам. - Ишь, раздолевается!

- Кто раздолевается? - спросил Кузьма. Мужичок поднял голову и приостановился.

- Да барчук-то, - весело сказал он, сильно картавя. - Говорят, семой год так-то!

- Это какой  же - что курицу рубил? - Н-нет, другой... Да это еще что! Иной раз  как примется кричать: "Нонче ты, завтра я" - прямо бяда-а!

- Учится, верно?

- Хороша  ученье!

 Все  это было рассказано как будто  небрежно, вскользь, с передышками, но с такой едкой усмешкой  и картавостью, что Кузьма внимательно  глянул на стречного. Похож на  дурачка. Волосы прямые, в скобку. Лицо небольшое, незначительное, старинно-русское, суздальское. Сапоги огромные, тело тощее и какое-то деревянное. Глаза под большими сонными веками - ястребиные. Опустит веки - обыкновенный дурачок, поднимет - даже жутко немного,

- Ты в саду сидишь? - спросил Кузьма.

- В саду. А то где же?

- А как  тебя зовут?

- Меня-то? Аким... А тебя?

- Я сад  хотел снять, хватился!

 И Аким, насмешливо мотнув головой, пошел  своей дорогой.

 Ветер  дул все порывистее, сыпля брызги  с ярко-зеленых деревьев, за садом, где-то низко, гремел тугой гром, - бледно-голубые сполохи озаряли аллею, и повсюду пели соловьи. Совершенно непонятно было, как могут они так старательно, в таком упорном забытьи, так сладко и сильно цокать, щелкать и рассыпаться под этим тяжким свинцово-облачным небом, среди гнущихся от ветра деревьев, в густых мокрых кустах. Но еще непонятнее было, как проводят караульщики на этом ветру ночи, как спят они на сырой соломе под навесом гнилого шалаша!

 Их было  трое. И все были больны. Один  молодой, бывший пекарь, теперь босяк, жаловался на лихорадку; у другого, Митрофана, тоже босяка, была чахотка, хоть он говорил, что ему ничего, "только промеж крыльев холодит"; Аким страдал "куриной слепотой" - от худосочия плохо видел в сумерках. Пекарь, бледный и ласковый, сидел, когда подошел Кузьма, возле шалаша на корточках и, засучив на худых, слабых руках рукава ватной кофты, промывал в деревянной чашке пшено. Чахоточный Митрофан, человек небольшого роста, широкий и темнолицый, весь в мокром отрепье и опорках, сбитых и жестких, как старое лошадиное копыто, стоял возле пекаря и, подняв плечи, карими блестящими глазами, расширенными и ничего не выражающими, глядел на его работу. Аким притащил ведро и разводил, поддувал в земляной печурке против шалаша огонь. Он входил в шалаш, выбирал там пуки соломы посуше и опять шел к пахуче дымившему под чугуном костру, все бормоча что-то, дыша со свистом и насмешливо-загадочно, небрежно улыбаясь на подтруниванья сотоварищей, зло и ловко срезая их порою. А Кузьма закрывал глаза и слушал то разговор, то соловьев, сидя на сырой скамейке возле шалаша, осыпаемой ледяными брызгами, когда по аллее под сумрачным, вздрагивавшим от бледных зарниц и рокочущим небом проносился сырой ветер. Под ложечкой сосало от голода и тютюна. Кулеш, казалось, никогда не поспеет, из головы не выходила мысль, что, может, и самому придется жить такой же звериной жизнью, как эти караульщики... И раздражали порывы ветра, дальний однообразный гром, соловьи и медлительная, небрежно-едкая картавость Акима, его скрипучий голос.

- Ты бы, Акимушка, хотя поясок-то купил, - притворно-просто говорил пекарь, труня и поглядывая на Кузьму, - приглашая и его послушать  Акима.

- Вот погоди, - рассеянно-насмешливо отвечал Аким, снимая длинной ложкой из закипевшего  котелка пенистую жижу. - Вот отживем у хозяина лето - сапоги тебе со скрипом куплю.

- "Со  скггипом"! Да я у тебя не  прошу.

- А сам  в опорках!

 И Аким  стал заботливо пробовать с  ложки жижу.

 Пекарь  смутился и вздохнул:

- Уж где  нам сапоги носить!

- Да будет вам, - сказал Кузьма, - вы вот лучше скажите, как вы тут коштуетесь. Небось каждый день все кулеш да кулеш?

- А тебе  что ж - рыбки, ветчинки захотелось? - спросил Аким, не оборачиваясь  и облизывая ложку. - Она бы  ничего так-то: водочки осьмушку, сомовинки хунтика три, хвостик ветчинки, чайку хруктового... А это не кулеш, а называется реденькая кашка.

- А щи, похлебку  варите?

- У нас, брат, были они, щи-то, да какие  еще! На кобеля плеснешь - шерсть  соскочит!

 Кузьма  покачал головой:

- А ведь  это ты от болезни так зол! Полечился бы, что ли, маленько...

 Аким  не ответил. Огонь уже потухал, под чугунком краснела горка  угольков; сад темнел и темнел, и голубые сполохи при порывах  ветра, раздувавших рубаху Акима, стали бледно озарять лица. Митрофан  сидел рядом с Кузьмой, опершись на палку, пекарь - на пне под липой. Услыхав последние слова Кузьмы, пекарь стал серьезен.

- А я  так полагаю, - сказал он покорно  и грустно, - что не иначе, как  все господь. Не даст господь  здоровья, так никакие доктора  тебе не помогут. Вон Аким правду говорит: раньше смерти не помрешь.

- Доктора! - подхватил Аким, глядя на угли  и особенно едко выговаривая  это слово: дохтогга!.. - Доктора, брат, свой карман блюдут. Я б ему, доктору-то энтому, кишки за его  дела выпустил!

- Не все  блюдут, - сказал Кузьма.

- Я всех  не видал.

- Ну, и не  бреши, если не видал, - строго  сказал Митрофан,

 Но тут  насмешливое спокойствие внезапно  покинуло Акима. И, выкатив свои  ястребиные глаза, он вдруг вскочил  и закричал с запальчивостью  идиота:

- Что? Это я-то не бреши? Ты был в больнице-то? Был? А я был! Я в ней семь ден сидел, - много он мне булок-то давал, дохтор-то твой? Много?

- Да дурак, - перебил Митрофан, - булки не  всем же полагаются: это по  болезни.

- А! По болезни! Ну, и подавись он ими, пузо его лопни! - крикнул Аким.

 И, бешено  озираясь, шваркнул длинную ложку  в "реденькую кашку" и пошел  в шалаш.

 Там  он, со свистом дыша, зажег лампочку, и в шалаше стало уютно. Потом  достал откуда-то из-под крыши  ложки, кинул их на стол и  крикнул: "Несите, что ль, кулеш-то!" Пекарь встал и пошел за чугунчиком. "Милости просим", - сказал он, проходя мимо Кузьмы. Но Кузьма попросил только хлеба, посолил его и, с наслаждением жуя, опять вернулся к скамейке. Стало совсем темно. Бледно-голубой свет все шире, быстрее и ярче озарял шумящие деревья, точно раздуваемый ветром, и при каждом сполохе мертвенно-зеленая листва становилась на мгновение видна, как днем, после чего все заливалось могильной чернотою. Соловьи смолкли, - складно и сильно цокал и рассыпался только один - над самым шалашом. "Даже и не спросили, кто я, откуда? - думал Кузьма. - Народ, пропади он пропадом!" И шутливо крикнул в шалаш:

- Аким! А  ты и не спросил даже: кто  я, откуда? - А на что ты мне  нужен-то? - ответил Аким.

- Я вот  его о другом спрашиваю, - послышался голос пекаря, - сколько он от Думы земли чает получить? Как думаешь, Акимушка? А?

- Я не  письменный, - сказал Аким. - Тебе  из навозу, видней.

 И пекарь, должно быть, опять смутился: на  минуту наступило молчание.

- Это он  насчет нашего брата, - заговорил Митрофан. - Я рассказывал как-то, что в Ростове бедный народ, пролетариат то есть, зимой в навозе спасается...

- Выйдет  за город, - радостно подхватил  Аким, - и в навоз! Зароется, не  хуже свиньи, и горя мало.

- Дурак! - отрезал  Митрофан. - Чего гогочешь? Застигнет бедность - зароешься!

 Аким, опустив  ложку, сонно посмотрел на него. И снова с внезапной запальчивостью  раскрыл свои пустые ястребиные  глаза и бешено крикнул:

- А-а! Бедность! По часам захотел работать?

- А как  же? - бешено крикнул и Митрофан, раздувая свои дагомейские ноздри и в упор глядя на Акима блестящими глазами. - Двадцать часов за двугривенный?

- А-а! А  тебе бы час за целковый? Дюже  жаден, пузо твое лопни!

 Но ссора  столь же быстро и потухла, как разгорелась. Через минуту Митрофан уже спокойно говорил, обжигаясь кулешом:

- Это он-то  не жаден! Да он, дьявол слепой, за копейку в алтаре удавится. Верите ли - жену за пятиалтынный  продал! Ей-богу, не шучу. Там у  нас в Липецке есть такой  старичок, Панков прозывается, тоже прежде садовничая, ну, а теперь на покое и очень любит это дело...

- Аким, значит, тоже липецкий? - спросил Кузьма.

- Из деревни  Студенки, - равнодушно сказал Аким, точно и не про него шел  толк.

- При брате  живет, - подтвердил Митрофан. - Землей, двором сообча владеет с ним, но только все-таки вроде как заместо дурачка, и жена от него, конечо, уж сбежала; а отчего сбежала - как раз от этого от самого: сторговался с Нанковым за пятиалтынный, чтоб пустить его, заместо себя, ночью в клеть - и пустил.

 Аким молчал, постукивая ложкой по столу и глядя на лампочку. Он уже наелся, утерся и теперь что-то думал.

- Брехать, малый, не пахать, - сказал он наконец. - А хоть бы и пустил: ай она  слиняет?

 И, прислушиваясь, осклабился, поднял брови, и его  суздальское личико стало радостно-грустно, покрылось крупными деревянными морщинами;

- Вот бы  из ружья-то его! - сказал он  особенно скрипуче и картаво. - Так бы и кувыркнулся!

- Это ты  про кого же? - спросил Кузьма.

- Да про  соловья-то этого...

 Кузьма  сжал зубы и, подумав, сказал:

- А стерва  ты мужик. Зверь.

- Поцелуй  меня в ж... теперь, - отозвался  Аким. И, икнув, поднялся:

- Ну, что  ж даггом огонь-то жечь?

 Митрофан  стал завертывать цигарку, пекарь - убирать ложки, а он вылез  из-за стола, повернулся к лампочке  спиной и, поспешно перекрестившись три раза, с размаху поклонился в темный угол шалаша, встряхнул мочальными прямыми волосами и, подняв лицо, зашептал молитву. От него пала на какие-то тесовые ящики и переломилась большая тень. Он опять торопливо перекрестился и опять с размаху поклонился - и Кузьма уже с ненавистью взглянул на него. Вот Аким молится - и попробуй-ка спросить его, верит ли он в бога! Из орбит выскочат его ястребиные глаза! Разве он татарин какой!

Информация о работе Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик