Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2014 в 14:16, реферат

Краткое описание

Творческий путь выдающегося русского прозаика и поэта конца XIX — первой половины XX века, признанного классика отечественной литературы и ее первого Нобелевского лауреата И.А.Бунина (1870—1953) отличается большой сложностью, разобраться в котором — задача непростая, ибо в судьбе и книгах писателя резко индивидуально преломились судьбы России и ее народа, нашли отражение острейшие конфликты и противоречия времени.

Вложенные файлы: 1 файл

Бунин Иван Алексеевич.doc

— 699.50 Кб (Скачать файл)

- Ну, и что  же? - спрашивал Кузьма.

- Да что? - отвечал Кошель. - Проснулась эта  ведьма нарани, глядь - а у ней  подпояска из рота и из заду  торчит, на животе завязана...

- А чего  ж она не развязала-то ее?

- Видно, узел  закрещен был.

- И тебе  не стыдно такой чепухе верить?

- А мне  что ж стыдиться? Люди ложь, и  я тож. И любил Кузьма только  напевы его слушать. Сидишь в  темноте у открытого окна, нигде  ни огонька, деревня чуть чернеет за логом, тихо так, что слышно падение яблок с лесовки за углом дома, а он медленно похаживает по двору с колотушкой и заунывно-мирно напевает себе фальцетом: "Смолкни, пташка-канарейка..." До утра он караулил усадьбу, днем спал, -дела почти не было: с дурновскими делами Тихон Ильич поспешил в этот год управиться рано, из скотины оставил всего лошадь да корову.

 Ясные  дни сменились холодными, синевато-серенькими, беззвучными. Стали щеглы и синицы  посвистывать в голом саду, снегири  и еще какие-то неторопливые крохотные птички, стайками перелетавшие с места на место по гумну, падрины которого уже проросли ярко-зелеными всходами; иногда такая молчаливая легонькая птичка одиноко сидела где-нибудь на былинке в поле... На огородах за Дурновкой докапывали последние картошки. Стало рано темнеть, и в усадьбе говорили: "Как поздно машина-то теперь проходит!" - хотя расписание поездов ничуть не изменилось... Кузьма, сидя под окном, целый день читал газеты; он записал свою весеннюю поездку в Казакове и разговоры с Акимом, делал заметки в старой счетоводной книге, - то, что видел и слышал в деревне... Больше всех занимал его Серый.

 Серый  был самый нищий и бездельный  мужик во всей деревне. Землю  он сдавал, на местах не жил. Дома сидел в голоде и холоде, но думал только о том, как бы разжиться покурить. На всех сходках бывал он, не пропускал ни одной свадьбы, ни одних крестин, ни одних похорон. Магарычи никогда не обходились без него: он встревал не только во все мирские, но и во все соседские - после купли, продажи, мены. Наружность Серого оправдывала его кличку: сер, худ, росту среднего, плечи обвислые, полушубочек короткий, рваный, замызганный, валенки разбиты и подшиты бечевой, о шапке и говорить нечего. Сидя в избе, никогда не снимая этой шапки, не выпуская изо рта трубки, вид он имел такой, будто все ждал чего-то. Но ему, но его мнению, чертовски не везло. Не подпадало дела настоящего, да и только! Ну, а в бирюльки играть был он не охотник. Всякий, конечно, норовил охаять...

- Да ведь  язык-то без костей, - говорил Серый. - Ты сперва дело в руки дай, а потом уж и бреши.

 Земли  у него было порядочно - три  десятины. Но податей зашло - на  десятерых. И отвалились от земли  руки у Серого: "Поневоле сдашь  ее, землю-то: ее, матушку, в порядке  надо держать, а уж какой тут порядок!" Сам он сеял не больше полнивы, но и ту продавал на корню, - "милое за немилое сбывал". И опять с резоном: дождись-ка ее, попробуй! - "Все, к примеру, дождаться-то лучше..." - бормотал Яков, глядя в сторону и зло усмехаясь. Но усмехался и Серый - печально и презрительно.

- Лучше! - хмыкал  он. - Тебе хорошо брехать: девку  отдал, малого женил. А у меня - глянь, угол-то сидит, ребятишек-то. Не чужие ведь. Я вон козу  для них держу, поросенка выкармливаю... Тоже небось пить-есть просят.

- Ну, коза, к примеру, в этом деле не повинна, - возражал, раздражаясь, Яков. - Это у нас, к примеру, все водочки да трубочки на уме... трубочки да водочки...

 И, чтоб  не поругаться с соседом без  толку, спешил отойти от Серого. А Серый спокойно и дельно  замечал ему вслед:

- Пьяница, брат, проспится, дурак никогда.

 Разделившись  с братом, долго скитался Серый  по квартирам, нанимался и в  городе и по имениям. Ходил  и на клевера. И вот на клеверах-то  и довезло ему однажды. Нанялась  артель, к какой пристрял Серый, отделать большую партию по восьми гривен с пуда, а клвер возьми и дай больше двух пудов. Вытрясли его - Серый подрядился машонку бить. Нагнал в азадки зерна и купил их. И забогател: в ту же осень поставил кирпичную избу. Но не рассчитал: оказалось, что избу нужно топить. А чем, спрашивается? Да нечем было и кормиться. И пришлось сжечь верх избы, и простояла она без крыши год, почернела вся. А труба пошла на хомут. Правда, лошади еще не было; да ведь надо же когда-нибудь начинать обзаведение... И Серый махнул рукой: решил продать избу, поставить или купить подешевле, глинобитную. Рассуждал он так: будет в избе - ну, на худой конец, десять тысяч кирпичей; за тысячу дают пять, а то и шесть рублей; выходит, значит, больше полсотни... Но кирпичей оказалось три с половиной тысячи, за матицу пришлось взять не пять целковых, а два с полтиной... Озабоченно приглядывая себе новую избу, целый год приторговывался он только к тем, что были совсем не по деньгам ему. И примирился с теперешней только в твердой надежде на будущую - крепкую, просторную, теплую.

- В этой  я, прямо говорю, не жилец! - отрезал  он однажды.

 Яков  внимательно посмотрел на него, тряхнул шапкой.

- Так. Значит, ждешь, корабли приплывут?

- И приплывут, - ответил Серый загадочно.

- Ой, брось  дурь, - сказал Яков, - наймись куда ни на есть, да зубами, к примеру, держись за место...

 Но мысль  о хорошем дворе, о порядке, о  какой-то ладной, настоящей работе  отравляла всю жизнь Серому. Скучал  он на местах.

- Она, видно, работа-то не мед, - говорили соседи.

- Небось была бы мед, кабы хозяин попался путный!

 И Серый, вдруг оживившись, вынимал изо  рта холодную трубку и начинал  любимую историю: как он, будучи  холостым, целых два года честно-благородно  отжил у попа под Ельцом.

- Да я  и сейчас поди туда - с руками  оторвут! - восклицал он. - Только слово сказать: пришел, мол, папаша, поработаться на вас.

- Ну, к примеру, и шел бы...

- Шел бы! Когда у меня детей цельный  угол сидит! Вестимо: чужую беду - руками разведу. А тут человек  без толку пропадает...

 Без  толку пропадал Серый и нынешний год. Всю зиму с озабоченным видом просидел дома, без огня, в холоде, в голоде. Великим постом пристроился каким-то манером к Русановым под Тулой: в своих-то местах его уж не брали. Но не прошло и месяца, как осточертела ему русановская - экономия хуже горькой редьки.

- Ой, малый! - сказал раз приказчик. - Наскрозь  тебя вижу: придираешься ты лыжи  наладить. Забираете, сукины дети, денежки  вперед, да и норовите в кусты.

- Это, может, бродяга какой так-то норовит, а не мы, - отрезал Серый.

 Но приказчик  намека не понял. И пришлось  действовать решительнее. Заставили  раз Серого навозить к вечеру  хоботья для скотины. Он поехал  на гумно и стал навивать  воз соломы. Подошел приказчик:

- Разве  я тебе не русским языком  сказал - хоботье накладать?

- Не время  его накладать, - твердо ответил  Серый.

- Это почему?

- Путные  хозяева хоботье в обед дают, а не на ночь.

- Да ты-то  что за учитель такой?

- Не люблю  морить скотину. Вот и учитель  весь.

- А везешь  солому?

- На все  время надо знать.

- Сию же  минуту брось накладывать!

 Серый  побледнел.

- Нет, дела  я не брошу. Дела мне нельзя, бросать,

- Дай сюда  вилы, собака, и отойди от греха.

- Я не  собака, а хрещеный человек. Вот  отвезу - и отойду. И совсем уйду.

- Ну, брат, навряд! Уйдешь, да вскорости и назад, в волость припрешь.

 Серый  соскочил с воза, бросил вилы  в солому.

- Это я-то  припру?

- Ты-то!

- Ой, милый, не припри ты! Авось и за  тобой знаем. Тоже, брат, не похвалит  хозяин...

 Толстые  щеки приказчика налились сизой  кровью, белки выпучились.

- А-а! Вот  как! Не похвалит? Говори же, когда  такое дело, - за что?

- Мне нечего  говорить, - пробормотал Серый, чувствуя, что у него сразу отяжелели  ноги от страха.

- Нет, брат, брешешь - скажешь!

- А куда  мука девалась? - внезапно крикнул  Серый.

- Мука? Какая  такая мука? Какая?

- Сляпая. С  мельницы...

 Приказчик  мертвой хваткой сгреб Серого  за ворот, за душу - и на мгновение  оба замерли.

- Ты что  же это, - за пельки хватать? - спросил  Серый спокойно. - Задушить хочешь?

 И вдруг  яростно завизжал:

- Ну, бей, бей, пока сердце кипит!

 И, рванувшись, вырвался и схватил вилы.

- Ребята! - заорал приказчик, хотя кругом  никого не было. - За старостой! Прислушайте: он меня заколоть  хотел, сукин сын!

- Не суйся, нос сшибешь, - сказал Серый, держа  вилы наперевес. - Авось не прежнее вам времечко!

 Но тут  приказчик размахнулся - и Серый  торчмя головой полетел в солому...

 Все  лето Серый сидел опять дома, поджидая милостей от Думы. Всю  осень шатался от двора к  двору, надеясь пристроиться к  кому-нибудь, едущему на клевера... Загорелся однажды новый омет на краю деревни. Серый первым явился на пожар и орал до сипоты, опалил ресницы, промок до нитки, распоряжаясь водовозами, теми, что кидались с вилами в огромное розово-золотое пламя, растаскивали во все стороны огненные шапки, и теми, что просто метались среди жара, треска, льющейся воды, гама, наваленных возле изб икон, кадушек, прялок, попон, рыдающих баб и сыплющихся с обгорелых лозин черных листьев... Как-то в октябре, когда после проливных дождей и ледяной бури застыл пруд и соседский боров соскользнул с мерзлого бугра, проломил лед и стал тонуть, Серый первый, со всего разбега, шарахнулся в воду - спасать... Боров все равно утонул, но это дало Серому право прибежать с пруда в людскую, потребовать водки, табаку, закуски. Сперва он был весь лиловый, зуб на зуб не попадал, еле шевелил белыми губами, переодеваясь во все чужое, в Кошелево. Потом ожил, захмелел, стал хвастать - и опять рассказал о том, как он честно-благородно служил у попа и как ловко выдал прошлый год свою дочь замуж. Он сидел за столом, с жадностью жевал, заглатывая брусочки сырой ветчины и самодовольно повествовал:

- Хорошо. Снюхалась  она, Матрюшка-то, с Егоркой, с этим... Ну, снюхалась и снюхалась. Нехай. Сижу как-то? под окошечком, вижу - раз Егорка прошел мимо избе, два... а моя - все нырь да нырь к окошечку... Значит, обдумали дело, думаю себе. И говорю бабе: ты тут нормочку скотине дай, а я пойду, - на сходку повещали. Сел за избой в солому, сижу, жду. А уж снежок первый напал. Вижу опять снизу крадется Егорка... А она и вот она. Зашли за погреб, потом - шмыг в избу в новую, в пустую, рядом. Подождал я сколько-нибудь...

- История! - сказал Кузьма и болезненно  усмехнулся.

 Но Серый  принял это за похвалу, за восхищение  его умом и хитростью. И продолжал, то возвышая голос, то едко понижая его:

- Стой, слухай, что дальше-то будет. Подождал, говорю, сколько-нибудь - да за ними... Вскочил  на порог - прямо на ней и  прихватил! Перепужались они - до  страсти. Он, как куль, наземь с  нее свалился, а она обмерла, лежит, как утка... "Ну, говорит, бей меня теперь". Это он-то. "Бить, говорю, ты мне не нужо-он..." Поддевочку его взял, пинжачок тоже, оставил в одних подштанниках, - почесть в чем мать родила... "Ну, говорю, ступай теперь, куды хочешь..." А сам домой. Смотрю и он сзади идет: снег белый, - и он белый, идет, сопит... Деться-то некуда, - куда кинешься? А моя Матрена Миколавна, как я только из избе, - в поле! Закатилась - насилу соседка под самым Басовым за рукав поймала, ко мне привела. Дал я ей отдохнуть и говорю: "Мы люди бедные ай нет?" Молчит. "Мать-то у тебя убогая ай умная?" Опять молчит. "Как ты нас оконфузила? А? Ты что ж, полон угол мне их нашвыряешь, выбледков-то своих, а я глазами моргай?" Ну, и зачал ее лудить, - был у меня тут кнутик похоженький... Просто сказать, всю пояснику ей изрубил! А он сидит на лавке, голосит. Взялся потом за него, за голубчика...

- И женил? - спросил Кузьма.

- Вона! - воскликнул  Серый и, чувствуя, что хмель одолевает  его, стал сгребать с тарелки  куски ветчины и пихать в карманы порток. - Еще как свадьбу-то сыграли! На расходы я, брат, жмуриться не стану...

"Ну, и  рассказ!" - долго думал Кузьма  после этого вечера. - А погода  портилась. Писать не хотелось, тоска  усиливалась. Только и радости, что  явится кто-нибудь с просьбой. Приезжал несколько раз Гололобый из Басова, - совершенно лысый мужик в огромной шапке, - писать прошение на свата, переломившего ему ключицу. Приходила вдова Бутылочка с Мыса - писать письма к сыну, вся в лохмотьях, вся мокрая и ледяная от дождя. Начнет диктовать, - в слезы.

- Город  Серьпухов, при дворянской бане, дом Желтухин...

 И заплачет,

- Ну? - спрашивает  Кузьма, скорбно кося брови, по-стариковски  глядя на Бутылочку поверх  пенсне. - Ну, написал. Дальше что?

- Дальше-то? - спрашивает Бутылочка шепотом и, стараясь овладеть голосом, продолжает:

- Дальше-то  пиши, касатик, поскладнее... Передать, значит, Михал Назарычу Хлусову... в собственные руки...

 И продолжает - то с остановками, то совсем  без остановок:

- Письмо  милому и дорогому сыночку нашему Мише, что же ты, Миша, про нас забыл, никакого слуху нету от вас... Ты сам знаешь, мы на хватере, а теперича нас сгоняют долой, куда ж мы теперича денемся... Дорогой наш сыночек Миша, просим мы вас за ради господа бога, чтоб вы приезжали домой как ни можно скорей...

 И опять  сквозь слезы шепотом:

- Мы тут  с вами хоть землянку выкопаем, и то будем у своем угле...

 Бури  и ледяные ливни, дни, похожие  на сумерки, грязь в усадьбе, усеянная  мелкой желтой листвой акаций, необозримые пашни и озими вокруг Дурновки и без конца идущие над ними тучи опять томили ненавистью к этой проклятой стране, где восемь месяцев метели, а четыре дожди, где за нуждой приходится идти на варок или в вишенник. Когда завернуло ненастье, пришлось гостиную забить наглухо и перебраться в зал, чтоб уже всю зиму и ночевать в нем, и обедать, и курить, и проводить долгие вечера за тусклой кухонной лампочкой, шагая из угла в угол в картузе и чуйке, едва спасавших от холода и ветра, дувшего в щели. Иногда оказывалось, что забыли запастись керосином, и Кузьма проводил сумерки без огня, а вечером зажигал какой-нибудь огарок только для того, чтобы поужинать картофельной похлебкой и теплой пшенной кашей, что молча, с строгим лицом подавала Молодая.

"Куда  бы поехать?" - думал он порою.

 Соседей  поблизости было всего только  трое: старуха-княжна Шахова, которая  не принимала даже предводителя  дворянства, считая его невоспитанным; отставной жандарм Закржевский, геморроидально-злой человек, который  и на порог не пустил бы  к себе; и, наконец, мелкопоместный дворянин Басов, живший в избе, женившийся на простой бабе, говорившей только о хомутах и скотине. Отец Петр, священник из Колодезей, куда Дурновка была приходом, посетил раз Кузьму, но вести знакомство не возымел охоты ни тот, ни другой. Кузьма угостил священника только чаем - священник резко и неловко захохотал, увидав на столе самовар. "Самоварчик? Отлично! Вы, я вижу, не тароваты на угощенье!" И хохот совсем не шел к нему: точно другой кто-то хохотал за этого высокого, худого человека с большими лопатками и черными крупными волосами, с бегающим взглядом.

 Не часто  бывал Кузьма и у брата. А  тот приезжал только тогда, когда  был чем-нибудь расстроен. И одиночество  было так безнадежно, что порою  Кузьма называл себя Дрейфусом  на Чертовом острове. Сравнивал он себя и с Серым. Ах, ведь и он, подобно Серому, нищ, слабоволен, всю жизнь ждал каких-то счастливых дней для работы!

 По первому  снегу Серый куда-то ушел и  пропадал с неделю. Явился домой  сумрачный.

Информация о работе Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик