Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик

Автор работы: Пользователь скрыл имя, 21 Марта 2014 в 14:16, реферат

Краткое описание

Творческий путь выдающегося русского прозаика и поэта конца XIX — первой половины XX века, признанного классика отечественной литературы и ее первого Нобелевского лауреата И.А.Бунина (1870—1953) отличается большой сложностью, разобраться в котором — задача непростая, ибо в судьбе и книгах писателя резко индивидуально преломились судьбы России и ее народа, нашли отражение острейшие конфликты и противоречия времени.

Вложенные файлы: 1 файл

Бунин Иван Алексеевич.doc

— 699.50 Кб (Скачать файл)

 Кузьма  потеребил свою серенькую бородку. Измученное, худое лицо его, скорбные  глаза, косо поднятая левая бровь отражались в зеркале, и, поглядев на себя, он тихо согласился:

- Ерепениться-то? Верно, что пора... давно пора...

 И Тихон  Ильич перевел разговор на  дела. Видимо, он и задумался-то  давеча, среди рассказа, только потому, что вспомнил что-то гораздо более важное, чем казни, - какое-то дело.

- Вот я  уж сказал Дениске, чтобы он  как ни можно скорее кончал  эту музыку, - твердо, четко и строго  заговорил он, из горсти подсыпая  в чайник чаю. - И прошу тебя, братуша, - прими ты участие в  ней, в музыке-то этой. Мне, понимаешь, неловко. А после того перебирайся сюда. Гарао, братуша, будет! Раз мы уж порешили раскассировать все вдребезги, сидеть тебе там без толку нечего, только расходы двойные. И, переехавши, запрягайся со мной рядом. Свалим с плеч обузу, доберемся, бог даст, до города, - за ссыпку примемся. Тут, в этой яруге, не развернешься. Отрясем от ног прах ее, - и хоть в тартарары провались она. Не погибать же в ней! У меня, имей в вида - сказал он, сдвигая брови, протягивая руки и стискивал кулаки, - у меня еще не вывернешься, мне еще рано, на печи-то лежать! Черту рога сломлю!

 Кузьма  слушал, почти со страхом глядя  в его остановившиеся, сумасшедшие  глаза, в его косивший рот, хищно  чеканивший слова, - слушал и молчал. Потом спросил:

- Брат, скажи ты мне за ради Христа, какая у тебя корысть в этой свадьбе? Не пойму, бог свидетель, не пойму. Дениску твоего я прямо видеть не Могу. Этот новенький типик, новая Русь, почище всех старых будет. Ты не смотри, что он стыдлив, сентиментален и дурачком прикидывается, - это такое циничное животное! Рассказывает про меня, что я с Молодой живу...

- Ну, уж  ты ни в чем меры не знаешь, - нахмуриваясь, перебил Тихон Ильич. - Сам же долбишь: несчастный народ, несчастный народ! А теперь - животное!

- Да, долблю  и буду долбить! - горячо подхватил Кузьма. - Но у меня ум за разум зашел! Ничего теперь не понимаю: не то несчастный, не то... Да ты послушай: ведь ты же сам его, Дениску-то, ненавидишь! Вы оба ненавидите друг друга! Он про тебя иначе и не говорит, как "живорез, в холку народу въелся", а ты _его_ живорезом ругаешь! Он нагло хвастается на деревне, что теперь он - кум королю...

- Да знаю  я! - опять перебил Тихон Ильич.

- А про  Молодую он, знаешь, что говорит? - продолжал Кузьма, не слушая.

 У нее, понимаешь, такой нежный, белый цвет лица, а он, животное, знаешь, что говорит? "Чисто кафельная, сволочь!" Да наконец пойми ты одно: ведь он не будет жить в деревне, его, бродягу, теперь арканом в деревне не удержишь. Какой он хозяин, какой семьянин? Вчера, слышу, идет по деревне и поет блядским голоском: "Прикрасна, как андел небесный, как деман коварна и зла..."

- Знаю! - крикнул  Тихон Ильич. - Не будет жить  в деревне, ни за что не будет! Ну, и черт с ним! А что он  не хозяин, так и мы с тобой  хоррши хозяева! Я, помню, об деле тебе говорю, - в трактире-то, помнишь? - а ты перепела слушаешь... Да дальше-то, дальше-то что?

- Как что? И при чем тут перепел? - спросил  Кузьма. Тихон Ильич побарабанил  пальцами по столу и строго, раздельно отчеканил:

- Имей в  виду: воду толочь - вода будет. Слово мое есть свято во веки веков. Раз я сказал - сделаю. За грех мой не свечку поставлю, а сотворю благое. Хоть и лепту одну подам, да за лепту эту попомнит мне господь.

 Кузьма  вскочил с места.

- Господь, господь! - воскликнул он фальцетом, - Какой там господь у нас! Какой господь может быть у Деийски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня?

- Постой, - строго спросил Тихон Ильич. - У какого такого Акимки?

- Я вон  околевал лежал, - продолжал Кузьма, не слушая, - много я о нем думал-то? Одно думал: ничего о нем не знаю и думать не умею! - крикнул Кузьма. - Не научен!

 И, оглядываясь  бегающими страдальческими глазами, застегиваясь и расстегиваясь, прошел  по комнате и остановился перед  самым лицом Тихона Ильича.

- Запомни, брат, - сказал он, и скулы его покраснели. - Запомни: наша с тобой песня спета. И никакие свечи нас с тобой не спасут. Слышишь? Мы - дурновцы!

 И, не  находя слов от волнения, смолк. Но Тихон Ильич уже опять  думал что-то свое и внезапно  согласился.

- Верно. Ни к черту не годный народ! Ты подумай только...

 И оживился, увлеченный новой мыслью:

- Ты подумай  только: пашут целую тысячу лет, да что я - больше! - а пахать  путем - то есть ни единая душа  не умеет! Единственное свое дело  не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! "Как люди, так и мы", - только и всего. Заметь! - строго крикнул он, сдвигая брови, как когда-то кричал на него Кузьма. - "Как люди, так и мы!" Хлеба ни единая баба не умеет спечь, - верхняя корка вся к черту отваливается, а под коркой - кислая вода!

 И Кузьма  опешил. Мысли его спутались.

"Он рехнулся!" - подумал он, бессмысленными глазами  следя за братом, зажигавшим лампу.

 А Тихон  Ильич, не давая ему опомниться, с азартом продолжал:

- Народ! Сквернословы, лентяи, лгуны, да такие бесстыжие, что ни единая душа друг другу не верит! Заметь, - заорал он, не видя, что зажженный фитиль полыхает и чуть не до потолка бьет копотью, - не нам, а друг другу! И все они такие, все! - закричал он плачущим голосом и с трестом надел стекло на лампу.

 За окнами  посинело. На лужи и сугробы  летел молодой белый снег. Кузьма  смотрел на него и молчал. Разговор  принял такой неожиданный оборот, что даже горячность Кузьмы  пропала. Не зная, что сказать, не  решаясь взглянуть в бешеные глаза брата, он стал свертывать папиросу.

"Рехнулся, - думал он безнадежно. - Да туда  и дорога. Все равно!"

 Закурил, стал успокаиваться и Тихон  Ильич. Сел и, глядя на огонь  лампы, тихо забормотал:

- А ты - "Дениска"... Слышал, что Макар  Иванович-то, странник-то, наделал? Поймали, с дружком со своим, бабу на дороге, оттащили в караулку в Ключиках - и четыре дня ходили насиловали ее... поочередно... Ну, теперь в остроге...

- Тихон  Ильич, - ласково сказал Кузьма, - что ты городишь? К чему? Ты  нездоров, должно быть. Перескакиваешь с одного на другое, сейчас одно утверждаешь, а через минуту другое... Пьешь ты, что ли, много?

 Тихон  Ильич промолчал. Он только махнул  рукою, и в глазах его, устремленных  на огонь, задрожали слезы.

- Пьешь? - тихо  повторил Кузьма.

- Пью, - тихо  ответил Тихон Ильич. - Да запьешь! Ты думаешь, легко мне досталась  эта клетка-то золотая? Думаешь, легко  было кобелем цепным всю жизнь  прожить, да еще со старухою? Ни  к кому у меня, братуша, жалости  не было... Ну, да и меня не  много жалели! Ты думаешь, я не знаю, как меня ненавидят-то? Ты думаешь, не убили бы меня на смерть лютую, кабы попала им, мужичкам-то этим, шлея под хвост, как следует, - кабы повезло им в этой революции-то? Погоди, погоди, - будет дело, будет! Зарезали мы их!

- А за  ветчину - давить? - спросил Кузьма.

- Ну уж  и давить, - отозвался Тихон Ильич  страдальчески. - Это ведь я так, к слову пришлось...

- Да ведь  удавят!

- А это - не наше дело. Им отвечать  всевышнему. И, сдвинув брови, задумался, закрыл глаза.

- Ах! - сокрушенно сказал он с глубоким вздохом. - Ах, брат ты мой милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом его! Читаю я вот по вечерам требник - и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно было слова такие сладкие придумать! Да вот, постой...

 И он  быстро поднялся, достал: из-за зеркала  толстую книжку в церковном  переплете, дрожащими руками надел  очки и со слезами в голосе, торопливо, как бы боясь, что его  прервут, стал читать:

- Плачу  и рыдаю, егда помышляю смерть  и вижду в гробех лежащую по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безгласну, не имущую вида...

- Воистину  суета человеческая, житие же - сень  и соние. Ибо всуе мятется всяк  земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во  гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищий...

- Царие  и нищий! - восторженно-грустно повторил  Тихон Ильич и закачал головою. - Пропала жизнь, братуша! Была у  меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил  я ей, дуре, платок заграничный, _она  взяла да и истаскала его  наизнанку_... Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко налицо по будням носить, - праздника, мол, дождусь, - а пришел праздник - лохмотья одни остались... Так вот и я... _с жизнью-то своей_. Истинно так!

 Возвращаясь  в Дурновку, Кузьма чувствовал  только одно - тупую тоску. В тупой тоске прошли и все последние дни его в Дурновке.

 Шел  снег эти дни, а снегу только  и ждали в дворе Серого, чтобы  дорога поправилась к свадьбе.

 Двенадцатого  февраля, перед вечером, в сумраке  холодной прихожей произошел  негромкий разговор: У печки стояла Молодая, надвинув на лоб желтый с черным горошком платок, глядя: на свои лапти. У дверей - коротконогий Дениска, без шапки, в тяжелой, с обвислыми плечами поддевке. Он тоже смотрел вниз, на полусапожки с подковками, которые вертел в руках. Полусапожки принадлежали Молодой. Дениска починил их и пришел получить пятак за работу.

- Да у  меня нету, - говорила Молодая. - А  Кузьма Ильич, никак, заснул. Ты подожди  до завтра-то.

- Мне, был, ждать-то нельзя, - певуче и задумчиво  ответил Дениска, ковыряя ногтем подковку.

- Ну, как  же теперь быть?

 Дениска  подумал, вздохнул и, тряхнув своими  густыми волосами, вдруг поднял  голову.

- Ну, что  ж языком даром трепать, - громко  и решительно сказал он, не  глядя на Молодую и пересиливая  застенчивость. - Говорил с тобой Тихон Ильич?

- Говорил, - ответила Молодая. - Надоел даже.

- Так я  приду сейчас с отцом. Все равно  ему, Кузьме-то Ильичу, вставать сейчас, чай пить...

 Молодая  подумала.

- Дело твое...

 Дениска  поставил полусапожки на подоконник  и, не напоминая больше о деньгах, ушел. А через полчаса на крыльце послышался стук обиваемых от снега лаптей: Дениска вернулся с Серым - и Серый был зачем-то подпоясан по чекменю, по кострецам красной подпояской. Кузьма вышел к ним, Дениска и Серый долго крестились в темный угол, потом тряхнули волосами и подняли лица.

- Сват, не  сват, а добрый человек! - не спеша  начал Серый необычно-развязным  и ладным тоном. - Тебе нареченную  дочь отдавать, мне сына женить. По доброму согласию, на ихнее  счастье давай речь промеж  себя держать.

 И степенно, низко поклонился.

 Сдерживая  болезненную улыбку, Кузьма велел  кликнуть Молодую.

- Беги, ищи, - шепотом, как в церкви, приказал  Серый Дениске.

- Да я  тут, - сказала Молодая, выходя из-за  двери, от печки, и поклонилась  Серому.

 Наступило  молчание. Самовар, стоявший на полу и красневший в темноте решеткой, кипел и клокотал. Лиц не было видно.

- Ну, как  же, дочка, решай, - усмехаясь, сказал  Кузьма.

 Молодая  подумала.

- Я малого  не корю...

- А ты, Денис?

 Дениска  тоже помолчал.

- Что ж, жениться все равно когда-нибудь надо... Может, бог даст, ничего.

 И сваты  поздравили друг друга с начатием  дела. Самовар унесли в людскую. Однодворка, раньше всех узнавшая  новость и прибежавшая с Мыса, зажгла в людской лампочку, послала  Кошеля за водкой и подсолнухами, посадила невесту с женихом под икону, налила им чаю, сама села рядом с Серым и, чтобы нарушить неловкость, высока и резко запела, поглядывая на Дениску, на его землистое лицо и большие ресницы:

 

Как у нас да по садику,

 Зеленом  виноградину,

 Ходил, гулял молодец,

 Пригож, бел-белешенен...

 

На другой день всякий, кто слышал от Серого об этом пире, ухмылялся и советовал: "Ты бы хоть немножко-то помог молодым!" То же сказал Кошель: "Дело их молодое, молодым помогать надо". Серый молча ушел домой и принес Молодой, которая гладила в прихожей, два чугунчнка и моток черных ниток.

- Вот, невестушка, - сказал он смущенно, - на, свекровь  прислала. Может, на что годится... Нету ведь ничего, - кабы было  что, из рубахи выскочил бы...

 Молодая  поклонилась и поблагодарила. Она гладила гардину, присланную Тихоном Ильичом "заместо фаты", и глаза ее были влажны и красны. Серый хотел утешить, сказать, что и ему "не мед", но помялся, вздохнул и, поставив чугунки на подоконник, вышел.

- Нитки-то  я в чугунчик положил, - пробормотал он.

- Спасибо, батюшка, - еще раз поблагодарила  Молодая тем ласковым и особенным  тоном, каким говорила только  с Иванушкой, и как только вышел  Серый, неожиданно улыбнулась слабой  насмешливой улыбкой и запела: "Как у нас да по садику..."

 Кузьма высунулся из зала и строго посмотрел на нее поверх пенсне. Она смолкла.

- Слушай, - сказал Кузьма. - Может, кинуть всю  эту историю?

- Теперь  поздно, - негромко ответила Молодая. - Уж и так сраму не оберешься... Ай не знают все, на чьи деньги  пировать-то будем? Да и расход уж начали...

 Кузьма  пожал плечами. Правда, вместе с  гардиной Тихон Ильич прислал  двадцать пять рублей, мешок крупичатой  муки, пшена и худую свинью... Но  не пропадать же из-за того, что свинью эту зарезали!

- Ох, - сказал  Кузьма, - измучили вы меня! "Срам, расход"... Да ай ты дешевле свиньи?

- Дешевле  не дешевле, - мертвых с погоста  не носят, - просто и твердо  ответила Молодая и, вздохнув, аккуратно  сложила выглаженную, теплую гардину. - Обедать-то сейчас будете?

 Лицо  ее стало спокойно. "Ну, шабаш, - тут пива не сваришь!" - подумал Кузьма и сказал:

- Ну, как  знаешь, как знаешь...

 Пообедав, он курил и смотрел в окно. Темнело. В людской, он знал, уже  спекли ржаную витушку - "ряженый  пирог". Готовились варить два  чугуна студня, чугун лапши, чугун щей, чугун каши - все с убоиной. И Серый хлопотал на снежном бугре между амбарами и сараем. На бугре, в синеватых сумерках, оранжевым пламенем пылала солома, которой завалили убитую свинью. Вокруг пламени, поджидая добычи, сидели овчарки, и белые морды их, груди были шелковисто-розовы. Серый, утопая в снегу, бегал, поправлял костер, замахивался на овчарок. Полы зипуна он развернул и поднял, заткнул за пояс, шапку все сдвигал на затылок кистью правой руки, в которой блестел нож. Бегло и ярко озаряемый то с той, то с другой стороны, Серый кидал на снег большую пляшущую тень, - тень язычника. Потом мимо амбара, по тропинке, на деревню, пробежала и скрылась под снежным бугром Однодворка - созывать игриц и просить у Домашки елку, сберегаемую в погребе, переходившую с девишника на девишник. А когда Кузьма, причесавшись и переменив пиджак с продранными локтями на заветный длиннополый сюртук, оделся и вышел на побелевшее от падающего снега крыльцо, в мягкой серой темноте, у освещенных окон людской уже чернела большая толпа девок, ребят, мальчишек, стоял гам, говор, играли сразу на трех гармоньях и все разное. Кузьма, горбясь, перебирая пальцы и хрустя ими, дошел до толпы, протолкался и, нагнувшись, вошел в темь, в сени. Было людно, тесно и в сенях. Мальчишки шныряли между ног, их хватали за шеи и выталкивали вон, - они снова лезли...

Информация о работе Бунин Иван Алексеевич (1870—1953), прозаик, поэт, переводчик