Автор работы: Пользователь скрыл имя, 27 Ноября 2013 в 00:09, лекция
Слово «персонализм» вошло в обиход недавно. В 1903 году Ренувье{113} обозначил им свою философию. Впоследствии, однако, оно вышло из употребления. В Америке это слово стало использоваться вслед за Уолтом Уитменом, который обратился к нему в «Демократических далях» (1867). В начале 30-х годов термин «персонализм» вернулся во Францию, правда, уже в ином контексте — для обозначения первых исследований журнала «Эспри»[195] и родственных ему групп («Новый порядок»{114} и др.), возникших в условиях политического и духовного кризиса, который разразился тогда в Европе.
Свобода не есть вещь. Кем были бы мы, не будь свободы? Игрушками в руках Вселенной. Отсюда все наши тревоги. Чтобы унять их, нам хотелось бы застать свободу «на месте преступления», поймать «с поличным», «потрогать» ее, как некую вещь, или по меньшей мере доказать ее наличие — словом, установить, что свобода существует и существует в этом мире. Но все напрасно. Свобода — это утверждение личности; свободой живут, а не любуются. В объективном мире существуют только данные вещи и завершенные состояния. Вот почему, не находя в нем места для свободы, мы ищем ее в отрицании: отсутствие причины, недостаточность детерминации. Но как обойтись мне с этой нехваткой? Идя таким путем, никогда нельзя обнаружить ни в самой природе, ни у ее истоков ничего, кроме двух едва различимых форм свободы.
Одна — это свобода безучастия: свобода никем не быть, ничего не хотеть, ничего не делать. Это не просто индетерминизм, но полная неопределенность. Некоторые либералы и сторонники анархизма представляют себе свободу мышления или действия именно так. Но человеку неведомо подобное равновесие: заставляя его верить в то, что оно возможно, от него скрывают его реальные потребности или же прямо толкают его к смертельно опасному безразличию.
Другая — это та, которую мы, как милостыню, вымаливаем у физического индетерминизма. Этой новой перспективе, открытой современной физикой, придали слишком большое значение, решив использовать ее для «доказательства свободы». На деле это противоречит свободе. Свобода человека не есть некий «остаток» в общей сбалансированности Вселенной. Если бы свобода была лишь отклонением от закономерностей природы, кто мог бы доказать, что она проистекает из недостатка наших знаний или даже из систематической деформации природы или человека? Какую ценность для меня может иметь этот изъян? Идея индетерминизма, защищаемая современными физиками, свидетельствует о несостоятельности позитивистских претензий, и ни о чем более. Свобода не завоевывается вопреки естественным закономерностям; она, считаясь с ними, побеждает их, но не отменяет.
Вот что можно сказать на этот счет.
1. Современная наука установила,
что в рамках того
2. Природа демонстрирует,
как медленно и постепенно
готовятся условия для
Между тем свобода не появляется сама собой из этих приготовлений, наподобие того, как плод рождается из цветка. В тайном переплетении природных сил, пронизывающих и скрывающих эти приготовления, зарезервирована незаменимая инициатива личности — углядеть ей одной принадлежащие пути свободы, избрать их и ступить на них. Только сама личность, выбрав свободу, делает себя свободной. Нигде ей не найти уже существующую, дарованную свободу. Ничто в мире не дает ей уверенности в том, что она свободна, если она не ступит дерзновенно на путь свободы.
Свобода не есть чистое излучение. Из того факта, что свобода не является вещью, делают вывод, что в ней нет ничего объективного Объективное бытие (сартровское бытие-в-себе) самотождественно и неподвижно и если обладает длительностью, то только в виде бесконечного повторения. Свободное существование, напротив, должно было бы быть непрерывно меняющимся качеством, первичным излучением (Ursprung, как говорят немцы), вечным сотворением себя самим собой, иными словами — абсолютной субъективностью. Она постигается только изнутри, из корня, возникая вместе с ним.
Если свобода есть абсолютное утверждение, то ничто не может ее ограничивать, она целостна и безгранична (Сартр) уже в силу одного только факта, что она есть. Она не выражает никакой предшествующей природы, не отвечает ни на какой призыв, ибо в противном случае она перестала бы быть свободой. Она делает себя и, делая себя, делает меня; в ней и посредством нее я творю себя, мотивы своего поведения. ценности и вообще весь мир, творю без всякой опоры, не обращаясь ни к чьей помощи.
Такая абсолютная свобода есть миф.
Понятие природы весьма смутно, и его надо прояснить. Но оно говорит о том, что существование в той же мере, как и излучение, обладает плотностью, насыщенностью; оно — и творение и данность одновременно. «Я» не только то, что я делаю, а мир — не только то, что я хочу. Для самого себя я являюсь данностью, мир же предшествует мне. Поскольку таков мой удел, сама моя свобода отягощена тем, что исходит от меня, от моего особенного бытия, которое ее ограничивает, тем, что исходит от мира и его закономерностей, которые ее обусловливают, и ценностей, которые оказывают на нее влияние. Ее связи поистине универсальны. Стоит только забыть об этом, и она станет неуловимой, превратится в тень, в бессодержательную идею, в предел пустых мечтаний; она станет аморфной, а мы будем считать ее абсолютной. Свобода может толкать индивида к протестам и мятежам, опьяняющим его своей напряженностью, но оставляющим безучастным к собственным противоречиям (мир Мальро или Монтерлана).
Но это еще не самое главное. Свобода, излучающаяся сама собой и столь тесно связанная с непосредственным утверждением существования, что становится подобной необходимости (Сартр говорит здесь об обреченности), является слепой природой, голой силой. Кто отличит ее от произвола жизни и воли к власти? Каким образом свобода может принадлежать мне, если я не могу от нее отказаться? Как обрести ей человеческий облик, если человек становится человеком, только принимая решения? Кто обозначит для нее предел человечности, если нет других границ, отделяющих человечное от бесчеловечного, кроме тех, что она сама устанавливает? Кто удержит ее от страстного желания испытать собственное исчезновение? Такая позиция рискует не только завести нас в тупик формальной свободы, но и толкнуть к безумию «неистовой жизни». Тому, кто чувствует себя обреченным на абсурдную и безграничную свободу, не остается ничего иного, как, подобно Калигуле, принудить к тому же и других, в том числе и с помощью насилия. Но свобода — это не оковы, личность не присуждена навеки быть свободной: свобода предложена ей как дар. Человек может принять ее или отвергнуть. Свободный человек — это тот, кто волен обещать и волен предать (Г. Марсель). Не будучи узником своей свободы, подобно Перкенам и Гаринам{137}, этим «наркоманам» свободы, он никогда не будет и ее рабом.
Наконец, что произойдет с сообществом личностей в том мире, где свобода каждого возникает сама по себе? «Я по-настоящему свободен лишь тогда, — писал Бакунин, — когда окружающие меня люди, будь то мужчины или женщины, в равной степени свободны. Я становлюсь свободным только посредством свободы других». Здесь необходимо уточнение: в требовании моей собственной свободы слишком много инстинктивного, чтобы она не вызывала подозрений, и можно с полным основанием сказать, что чувство моей свободы возникает вместе с чувством свободы «другого»[222]. Это взаимодействие свобод невозможно в том мире, где свобода одного может соединиться со свободой другого не иначе, как порабощая ее или подчиняясь ей (Сартр); внутренне укорененная в необходимости, такая свобода несет в себе ту же необходимость. Она не освобождает того, с кем соприкасается; самое большее, на что она способна, — это вырвать человека из состояния спячки и вовлечь в свой непреодолимый круговорот. Свобода личности, напротив, творит вокруг себя свободу с поразительной легкостью, как, впрочем, с такой же легкостью, в противоположном случае, отчуждение порождает отчуждение.
Свобода и целостное существование личности. Вместе с тем свобода действительно является животворным источником бытия, и любое собственно человеческое деяние не является таковым, если, зачарованное своей спонтанностью, не преображает самые закостенелые состояния. В этом, и только в этом, смысле человек всегда и полностью внутренне свободен, если он того хочет. Но это свобода узника, которая остается у него даже тогда, когда он всецело порабощен и унижен. И только в этом смысле можно говорить, что конкретные проявления свободы не являются необходимыми для осуществления духовной свободы, которая в минуты своего величия выявляет собственную трансцендентность по отношению к фактическим условиям своего осуществления.
Одновременно свобода человека — это свобода конкретной личности, данной личности, уже сложившейся и пребывающей в мире перед лицом ценностей.
Это означает, что свобода вообще строго обусловлена и ограничена конкретными обстоятельствами. Быть свободным — значит в первую очередь исходить из этих обстоятельств и опираться на них. Не все возможно, не все возможно в любой момент. Когда эти ограничения не слишком тесны, они представляют собой силу. Свобода, как и тело, развивается, лишь преодолевая препятствия, осуществляя выбор, принося жертвы. Идея абсолютно свободного существования — это идея о существовании, не стесненном никакими обстоятельствами, в слишком же тяжелых условиях свободе не остается ничего иного, как быть «осознанной необходимостью» (Маркс). Свобода с этого начинается, ибо рождение сознания обещает освобождение и ведет к освобождению: только стопроцентный раб не ощущает своего рабского положения, он даже может быть счастливым, оставаясь под его властью. Здесь человеческое еще едва брезжит. Вот почему, прежде чем провозглашать свободу в конституциях или превозносить ее в речах, необходимо обеспечить всеобщие — биологические, экономические, социальные, политические — условия свободы, которые позволили бы обычным людям участвовать в осуществлении высшего призвания человечества; следует позаботиться о конкретных свободах прежде, чем о свободе как таковой. Бороться за свободу, не уточняя, о какой свободе идет речь, даже если власти или состояние нравов ограничивают ее, — значит с неизбежностью принимать сторону тех, кто препятствует движению вперед. Свободы вчерашнего дня всегда расшатываются завтрашними свободами. Свободам дворянства угрожали буржуазные свободы; буржуазной свободе сегодня противостоит «свобода для всех». Свобода для всех членов общества может подорвать свободу некоторых из них. Именно поэтому, как писал Маркс, самые прекраснодушные заявления о правах человека могут, в своей неопределенности, оказаться лишь прикрытием свободы эгоистического человека, отделенного от другого человека и от общества в целом.
Этими мистификациями объясняется, почему «дело свободы» оказалось столь неопределенным на протяжении последних ста лет. С 1820-го по 1830 год о свободе одновременно заговорили и христиане-традиционалисты, вроде Монталамбера, заботившиеся о сохранении духовных традиций общества и школьном образовании, выступавшие против тогдашнего централизованного государства, утратившего религиозные основы, против наполеоновской бюрократии; и поднимающаяся буржуазия, стремившаяся в условиях начинавшейся промышленной революции развязать себе руки; и широкие народные массы совместно с предшественниками социализма — в политическом плане. Буржуазия завоевывает свои права и свободы в годы правления Луи Филиппа, и большего она не требует. Народ позволяет убедить себя, что свобода хозяев — это и его собственная свобода. Свобода достается и Монталамберу. Однако формирование народного сознания, начавшееся в 1830 году и приведшее в 1848-м к взрыву на всей территории Европы, заставило Монталамбера и вольтерианскую буржуазию с легкостью отказаться от политической свободы ради сохранения социальных и экономических привилегий; глава индустриальной национальной империи становится своего рода предвестником «демократии» национал-социалистов. Его режим толкает свободу влево. Она остается там на протяжении всего победного шествия политического либерализма. Когда же и либералы достаточно упрочили свои привилегии, их свобода стала консервативной и антисоциалистической. В их рядах произошел раскол. Одни остаются либералами несмотря ни на что; другие с наступлением фашизма, не колеблясь, приносят в жертву политическую свободу ради мнимого сохранения мира. Также и на левом полюсе, благодаря Ленину и особенно Сталину, происходит раскол между демократами и либеральными социалистами, с одной стороны, и авторитарным социализмом — с другой; последний приносит политическую свободу в жертву тому, в чем видит необходимый путь к экономическому освобождению и к упразднению политического принуждения. С тех пор свобода с головокружительной быстротой перемещается слева (антифашистская свобода) направо (антикоммунистический либерализм).
Для нас свобода — это свобода конкретной и самоценной личности. Я не являюсь свободным, спонтанно осуществляя себя; я становлюсь свободным, если направляю эту спонтанность в сторону освобождения, то есть в сторону персонализации мира и самого себя. Между существованием и свободой появляется, стало быть, новая инстанция, та, которая отделяет еще не обретшую себя личность, только что возникающую благодаря жизненному порыву, от личности, созревающей в результате своих действий и набирающей силу в индивидуальном и коллективном опыте. Таким образом, я не могу произвольно обращаться с собственной свободой, хотя точка, в которой я соединяюсь с ней, находится в самом центре моего существа. Моя свобода не излучается спонтанно; она имеет свое назначение или, лучше сказать, призвание.
Этот зов свободы придает ей силы, превращая в порыв, и вот почему на первый взгляд может показаться, что зов свободы это и есть ее порыв. Без призвания порыв угасает, приспосабливается к окружающим условиям. Конечно, здесь не обойтись без приспособления, но, если уж слишком приспосабливаться, можно прирасти к месту и потерять способность к дальнейшему движению. Чтобы включиться в историю, надо признать, что она имеет смысл; но если полностью слиться с текущей историей, то как делать ту историю, которой надлежит быть? Нужно выяснить особенности человеческой природы, но, если слишком усердно повторять то, что уже известно о ней, перестанешь творить новые, еще не изведанные возможности. Таков путь любого конформизма. Поэтому свобода человека — это не только непритязательность, но и отвага. Мы уже критиковали дух отступничества, пасующий перед жизненно важными проблемами. В эпоху, которая все более и более сгибается под тяжестью того, что она считает фатальным, которая настолько измучена заботами и тревогами, что готова отказаться от своей свободы ради минимальной безопасности, не менее актуально разоблачение духа рабства, в каких бы формах оно ни проявлялось. Преклонение перед авторитетом, которое скорее свидетельствует об отступничестве, чем о поисках божественного оправдания, слепое следование партийным предписаниям, покорность и безразличие потерявших ориентацию масс говорят о том, что свободный человек сдает свои позиции. Необходимо восстановить смысл понятия «свободный человек». Свобода человека — труженица, но она и божество. Ей надо напоминать о сопротивлении материи, но также надо поддерживать ее необоримую страстность, а иногда и творческое безумие. Верно, что свобода, как таковая, не должна предавать забвению отдельные свободы. Но, если человек не мечтает о храме, ему никогда не построить и красивой мансарды. Если он теряет страсть к свободе, он становится неспособным к ее претворению в жизнь. Невозможно привнести свободу извне, облегчив жизнь людям или даровав им Конституцию: получив ее, они тут же впадут в забытье и снова очнутся рабами. Отдельные свободы — это всего лишь возможности, предоставляемые духу свободы.
Дух свободы неутомим в
обнаружении и борьбе с моим отчуждением,
со всеми теми обстоятельствами, в
которых я, подобно объекту, подпадаю
под власть безличных сил. Значительная
часть этих обстоятельств была проанализирована
марксизмом, но многое осталось вне
сферы его внимания. Человеческий
удел таков, что нет ни одной жизненной
ситуации, которая не была бы чревата
отчуждением: человеку свойственно
стремиться к независимости, постоянно
домогаться ее, но достичь ее он не в
силах. Чтобы избавить нас от всякого
повода для отчуждения, природа должна
была бы стать полностью