Автор работы: Пользователь скрыл имя, 22 Марта 2014 в 16:18, курсовая работа
Цель нашей работы – проанализировать интертекстуальные связи в творчестве Т. Кибирова и С. Гандлевского. К достижению поставленной цели ведет решение следующих задач:
1) исследовать явление интертекстуальности и определить ее основные функции;
2) выявить различие между «классическим» для XX века и постмодернистским способом реализации межтекстовых отношений, проанализировать виды и функции этих отношений в системе произведения, что во многом позволит раскрыть творческие индивидуальности рассматриваемых авторов;
3) исследовать особенности проявления интертекстуальности в творчестве Кибирова и Гандлевского, принципы работы авторов с «чужим словом», причины и цели обращения к нему;
Привет, ребята! Ни на йоту
Не изменились вы с поры,
Когда мы классную работу
Превозмогали, школяры.
Мы изменились. Нам знакома
Теперь поденщины истома
И лямка долга на плече,
И чем здесь пахнет вообще [14, с. 102].
Ср. у Вяземского:
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, –
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
(«Приветствую тебя, в минувшем молодея…»);
Вот хоть бы я: давно и даже
Давно за срок и зауряд
С житейской лямкой я на страже,
А все же я плохой солдат.
(«Дивлюсь всегда тому счастливцу…») [48, с. 66, 112].
Автокритический мотив «плохого солдата», неважного ученика жизни, стремящегося сбросить с себя ее тяжкий груз, отозвался и в другом стихотворении Гандлевского:
мой народ отличает шельмец оргалит от фанеры
или взять чтоб не быть голословным того же меня
я в семью возвращался от друга валеры
в хороводе теней три мучительных дня.
(«Близнецами считал а когда разузнал у соседки…», 1998) [49, с. 84].
Эпоха Серебряного века – в отличие от Золотого – повлияла на Гандлевского преимущественно на текстуальном, а не идейном уровне: поэт сознательно отстраняется от проблематики жизнестроительства и «театра для себя», столь важной для большинства модернистов. Безусловными поэтическими ориентирами для автора среди классиков начала ХХ века предстают О. Мандельштам и В. Ходасевич. Обращения же к наследию Г. Иванова, Б. Пастернака и А. Ахматовой чаще всего полемичны.
Аллюзий на Мандельштама у Гандлевского не больше, чем, например, на Тарковского, но его влияние отнюдь не сводится к конкретным текстуальным перекличкам. Главное, чему поэт научился у классика, – это умению органически переплавлять «чужую песню» в «свою». Мандельштамовский принцип сложного скрещения подтекстов и их одновременной строгой обусловленности логикой поэтических ассоциаций Гандлевский впитал в полной мере и сделал одним из ведущих в своей поэтике.
Характеризуя исследовательский подход К. Тарановского, первым обратившегося к изучению подтекстов у Мандельштама, О. Ронен писал: «Для поэтики Мандельштама характерна строгая мотивированность всех элементов поэтического высказывания не только в плане выражения и в семантических явлениях, связанных с тыняновским понятием “тесноты стихового ряда”, <…> но и в плане содержания на самых высших его уровнях» [50, с. 14 – 15]. Эти слова могут быть отнесены и к поэзии Гандлевского, во многом постакмеистической, и – шире – к его творчеству вообще.
О трансформации «колеблемого треножника» у Гандлевского речь уже шла. Но плавный переход от сугубо поэтического образа треножника к восприятию его в качестве детали быта, в частности, кухонного, наблюдается уже у Мандельштама:
Несозданных миров отмститель будь, художник, –
Несуществующим существованье дай;
Туманным облаком окутай свой треножник
И падающих звезд пойми летучий рай.
(«Я знаю, что обман в видении немыслим…»),
но
Я давно полюбил нищету,
Одиночество, бедный художник.
Чтобы кофе сварить на спирту,
Я купил себе легкий треножник
(«Я давно полюбил нищету…») –
сохранение в последнем четверостишии знаковой рифмы «художник / треножник» весьма примечательно.
В поздних стихах Гандлевского образ закипающего кофе, поданный отчасти в духе раннего Мандельштама, подспудно связан с «треножником», но по умолчанию заменен кофейником – здесь видна тяга к еще большей прозаизации прежнего образа «шаткой треноги»:
В черном теле лирику держал,
Споров о высоком приобщился,
Но на кофе, чтобы не сбежал,
Исподволь косился.
Все вокруг да около небес –
Райской спевки или вечной ночи.
Отсебятина, короче,
С сахаром и без.
Доходи на медленном огне
Под метафизические враки.
К мраку привыкай и тишине,
Обживайся в тишине и мраке.
Пузыри задумчиво пускай,
Помаленьку собираясь с духом,
Разом перелиться через край –
В лирику, по слухам.
(«В черном теле лирику держал…», 2007) [51, с. 14].
Другая, более явная аллюзия на Мандельштама представлена в стихотворении «Среди фанерных переборок…»:
…Утоптанная снежная дорога.
Облупленная школьная скамья.
Как поплавок, дрожит и тонет сердце.
Крошится мел. Кусая заусенцы,
Пишу по буквам: «Я уже не я» [14, с. 79].
Ср. у Мандельштама:
О, широкий ветер Орфея,
Ты уйдешь в морские края –
И, несозданный мир лелея,
Я забыл ненужное «я».
(«Отчего душа так певуча…»).
Именно это стихотворение Мандельштама завершается знаменитым риторическим вопросом «Неужели я настоящий / И действительно смерть придет?». Гандлевский цитирует последние строки в «Трепанации черепа»: «…на сорок втором году я впервые с полной достоверностью ощутил, что смерть действительно придет и “я настоящий”; и все мелочи и подробности моей немудрящей жизни предстали мне вопиющими и драгоценными» [52, с. 118]. Вероятность отсылки косвенно подтверждается и тем, что стихотворение Гандлевского написано в 1974 году, за год до того вышел «синий, с предисловьем Дымшица» томик избранного Мандельштама в «Библиотеке поэта» и, следовательно, был еще животрепещущей культурной новостью.
Ходасевич оказался единственным поэтом, которому Гандлевский посвятил отдельное стихотворение («О-да-се-вич?.. Переспросил привратник…»). В нем идет речь о посещении могилы поэта на Новом Биянкурском кладбище под Парижем.
Так же, как и в случае с Мандельштамом, влияние Ходасевича прослеживается не столько в прямых цитатах или аллюзиях, сколько в более существенном сходстве двух поэтических миров. У Ходасевича Гандлевский подхватил тему нелюбви лирического героя к себе, жесткой самооценки, хрестоматийно запечатленной в стихотворении «Перед зеркалом». Кроме того, Ходасевич близок современному поэту своей обращенностью на культуру Золотого века и умением скрыто модернизировать стих под видом тщательной реставрации традиции. Гандлевский писал: «“Старомодная” лирика Ходасевича напоминает: никакого новаторства самого по себе, художественной дерзости вообще, приема, годного на любой случай, не существует. Любить новаторство или не любить новаторства – все равно, что любить или не любить китайцев, это – неумно»” [38, с. 360].
Сомнениям героя Гандлевского в возможности выразить любой человеческий опыт поэтически также легко найти аналогию у Ходасевича: «Обо всем в одних стихах не скажешь. / Жизнь идет волшебным, тайным чередом…» («Обо всем в одних стихах не скажешь…»). Ср. у Гандлевского:
Зазнайка-поэзия, спрячем тетрадь:
Есть области мира, живые помимо
Поэзии нашей, – и нам не понять,
Не перевести хриплой речи Памира.
(«Здесь реки кричат как больной под ножом…», 1979) [14, с. 64].
К Ходасевичу восходит и мотив мучительного желания преобразовать видимую сумятицу жизни в гармоническое единство творения, не покидающее поэта до смертного одра:
О если бы я мог, осмелился на йоту
В отвесном громыхании аллей
Вдруг различить связующую ноту
В расстроенном звучанье дней!
(«Бывают вечера – шатаешься под ливнем…», 1976) [14, с. 32].
Ср. у Ходасевича:
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчетливую оду!
(«Жив Бог! Умен, а не заумен…»).
Здесь необходимо учитывать и перекрестные отсылки к Мандельштаму и Пастернаку: «Да обретут мои уста / Первоначальную немоту, / Как кристаллическую ноту, / Что от рождения чиста!» (О. Мандельштам, «Silentium»); «О, если бы я только мог / Хотя отчасти, / Я написал бы восемь строк / О свойствах страсти» (Б. Пастернак, «Во всем мне хочется дойти…»).
В заключительном стихотворении своей последней поэтической книги «Европейская ночь» Ходасевич признавался:
Нелегкий труд, о Боже правый,
Всю жизнь воссоздавать мечтой
Твой мир, горящий звездной славой
И первозданною красой.
(«Звезды»)
В начале творческого пути Гандлевский завершил одно из произведений, написанных тем же размером, в чем-то сходным признанием:
В конце концов, не для того ли
Мы знаем творческую власть,
Чтобы хлебнуть добра и боли –
Отгоревать и не проклясть!
(«Без устали вокруг больницы…», 1977) [14, с. 45].
Гандлевский действительно нигде не проклинает мир, как это иной раз делает Ходасевич, но все недовольства внешними и внутренними обстоятельствами жизни обращает на своего лирического героя.
Традиция Г. Иванова, как и в случае с Мандельштамом или Ходасевичем, воспринята Гандлевским не столько в плане прямого или скрытого цитирования этого поэта, сколько в учитывании его опыта центонной поэзии и знаменитой темы презрения к себе. Как в свое время заметил В. Марков в статье с симптоматичным заглавием «Русские цитатные поэты: Заметки о поэзии П. А. Вяземского и Георгия Иванова», «вообще поэтов можно делить на цитатных и нецитатных» [53, с. 216]. Г. Иванов, безусловно, относится к первой категории.
Кроме собственно цитатности, Гандлевский, как и многие авторы его поколения и его круга, не прошел мимо опыта «заземления» высокой классики, последовательно проводимого Г. Ивановым. Например, «кощунственные» строки
…Фитиль, любитель керосина,
Затрепетал, вздохнул, потух –
И внемлет арфе Серафима
В священном ужасе петух
(«Голубизна чужого моря…»)
написаны не иронистом или концептуалистом конца ХХ века, тем не менее – по бестрепетному характеру обращения с хрестоматийным наследием – они кажутся взятыми именно из позднесоветского контекста.
У Гандлевского совсем немного раскавыченных цитат, тем более цитат-строк, полностью совпадающих с первоисточником. В стихотворении «Скрипит? А ты лоскут газеты...» Гандлевский приводит точную цитату именно из Г. Иванова:
Еще осталось человеку
Припомнить все, чего он не,
Дорогой, например, в аптеку
В пульсирующей тишине.
И, стоя под аптечной коброй,
Взглянуть на ликованье зла
Без зла, не потому, что добрый,
А потому, что жизнь прошла.
(«Скрипит? А ты лоскут газеты…», 1993) [14, с. 38].
Ср. у Г. Иванова:
Все тот же мир. Но скука входит
В пустое сердце, как игла,
Не потому, что жизнь проходит,
А потому, что жизнь прошла.
(«Все тот же мир. Но скука входит…»)
В свою очередь Г. Иванов во второй строфе стихотворения цитирует «Разуверение» Боратынского:
И хочется сказать – мир чуждый,
Исчезни с глаз моих скорей –
«Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей!» –
о любви Гандлевского к цитатным перспективам речь уже заходила неоднократно.
В художественном мире зрелого Гандлевского человек одинок, но вдвойне одинок художник, которому примирение с миром дается от случая к случаю – и всегда на краткие мгновения. По мере продвижения к финалу человек не успокаивается от правильной и плавной реализации жизненной задачи, а с все большей тревогой и раздражением усиливает бремя саморефлексии и самоосуждения. Такая позиция лирического героя Гандлевского довольно близка ивановской, но у современного автора полностью отсутствует важный для Иванова мотив претензий к миру и констатации бессмысленности, а иной раз и неприемлемости традиционно христианских религиозно-философских идеалов. Иванов мог добавить к устойчивому словосочетанию «вечный покой» эпитет «отвратительный», Гандлевскому же подобное чуждо.
Отвечая на вопрос А. Гениса о самых главных для него именах в русской литературе ХХ века, Гандлевский наряду с Мандельштамом, Набоковым и Бродским назвал Пастернака: «…хотя он далеко не самый любимый мною поэт. Но он открыл такой темп, так смял синтаксис, приблизив письменную речь к разговорной, что не учитывать этого, когда занимаешься поэзией, просто нельзя» [34, с. 59]. «Набоков-поэт представлен в цитатном поле Гандлевского незначительно, а аллюзивные связи с Бродским еще слабее» [54, с. 361]. В этом сказывается стремление Гандлевского к самостоятельности и нежелание подражать любимым авторам.
В интервью В. Куллэ Гандлевский признался: «Меня раздражают интеллигентство и гемютность Пастернака, хотя отдаю должное его врожденному гению» [35, с. 223]. Неоднозначное отношение к Пастернаку вполне отчетливо представлено и в стихах Гандлевского. Так, стихотворению «Когда, раздвинув острием поленья…», одному из тех немногих у автора, которые можно отнести к острополитическим, предпослан эпиграф из Пастернака: «…То весь готов сойти на нет / В революцьонной воле» [14, с. 92]. В оригинале эта строка выглядит несколько иначе, здесь даже смягчена экспрессивность источника:
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта – только след
Ее путей, не боле,
И так как я лишь ей задет
И ей у нас раздолье,
То весь я рад сойти на нет
В революцьонной воле
(«Весеннею порою льда...»).
Пастернак критически упоминается и в контексте следующего стихотворения Гандлевского:
Когда по радио в урочную минуту
Сквозь пение лимитчиц, лязг и гам
Передают, что выпало кому-то
Семь лет и пять в придачу по рогам,
Я вспоминаю лепет Пастернака.
Куда ты завела нас, болтовня?
И чертыхаюсь, и пугаюсь мрака…
(«А. Сопровскому», 1984) [14, с. 92].
«Лепет» и «болтовня» классика о «женской доле» и «революцьонной воле» с горечью оцениваются позднейшим автором как лепта Пастернака в общее дело создания коллективного советского мифа.
Но если идеологически Гандлевский иной раз готов резко возразить предшественнику, то эстетически он отчасти опирается на его опыт. Помимо прямых отсылок, стилистического и эвфонического влияния поэтика Пастернака наложила отпечаток на построение отдельных метафор и рифм у Гандлевского и на его ритмику.
Намеки на Пастернака особенно характерны для стихов Гандлевского 1970 – 1980-х годов:
Есть старый флигель угловатый
В одной неназванной глуши.
В его стенах живут два брата,
Два странных образа души
(«Есть старый флигель угловатый…», 1973) [14, с. 38].
Ср. у Пастернака:
Льет дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят.
(«Вторая баллада»)
Уже упоминавшаяся «Элегия» своим размером определенно указывает на Пастернака с характерным для него чередованием в четырехстопном ямбе дактилических и женских окончаний:
Информация о работе Понятие интертекста как литературоведческая проблема